Текст книги "Здесь и сейчас"
Автор книги: Энн Брешерс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
Глава 2
Берем на всю компанию готовые обеды в кафе «Чипотл» за углом бывшей церкви пятидесятников и отправляемся в Центральный парк. В этом году церемония падает на среду, поэтому в школе занятий нет. Располагаемся на травке, устраиваем пир и пару часиков, между окончанием церемонии и началом происходящей раз в полгода молодежной вечеринки, пребываем в сладком безделье. Ну да, Церемония повторения заповедей закончилась, настроение у всех прекрасное. Почему бы и не повеселиться?
Вечеринка, конечно, полный отстой, но что нам остается делать? После церемонии все в общине от пятнадцати до восемнадцати лет собираются вместе и под глупую музыку затевают как бы любовные игры с влажными от робости ладонями. Ну и попутного вам ветра!
А все потому, что если мы вообще захотим влюбиться или иметь какие-то чувства, например влечение, вожделение и тому подобное, то, во-первых, у нас такое должно происходить только друг с другом. Смотри двенадцатую заповедь. И это не просто ради нашей же безопасности, как члены Совета нам постоянно подчеркивают. Это еще и ради здоровья и безопасности людей, которые не входят в нашу общину. Об этом даже шутить запрещено. Впрочем, мы и так мало шутим, какой бы повод ни был.
В парк мы отправляемся своей компанией: я, Кэтрин, Джеффри Боланд, Джулиет Керр, Декстер Харви и еще кое-кто из нашей школы Роклендского округа. Джеффри на солнышке быстро разомлел и уснул, Декстер сразу нацепил наушники и тоже отключился от внешнего мира, а мы с Кэтрин пошли прогуляться вокруг водоема.
– Так тяжело видеть лицо Аарона на экране, – говорю я, глядя на Кэтрин.
Прозрачные щеки ее вспыхивают.
Аарон жил с ними по соседству. У него была собачка, какая-то помесь с мопсом, звали ее Парадокс, и она частенько прибегала к дому Кэтрин. Кэтрин очень переживала за Аарона. Парню было нелегко, гораздо тяжелей, чем всем остальным. Я тоже беспокоилась за него. Кэтрин подарила Аарону свой старенький велосипед, и он везде катался на нем.
Я знаю, насколько Кэтрин ранима, да и скрытна тоже, но сейчас мне хочется высказаться. Хочется поговорить откровенно.
– Он почти не умел плавать. Так и не научился как следует.
Наверное, не стоило заводить столь болезненный разговор. Я это понимаю, но вижу на лице Кэтрин облегчение – ей ясно, куда я клоню: тут не надо договаривать до конца. Не надо ни с кем спорить, ничего доказывать. Я и не собираюсь. Как и все, я на словах принимаю версию гибели Аарона, мы обязаны это сделать, хотя всем ясно, что все это чушь собачья.
Кэтрин едва заметно улыбается. Ее глаза наполняются слезами. Она поднимает голову, смотрит на покрытые цветами ветки вишни, шатром раскинувшиеся у нас над головой. Вижу, что она готова вот-вот расплакаться.
Я беру ее за руку. Несколько секунд держу, потом отпускаю. Ни с кем другим я не могу позволить себе такой близости, только с ней.
– У его собачки теперь другая кличка, – говорит она едва слышно.
– Что?
– Папа Аарона дал собаке другую кличку, теперь ее зовут Эйб. Совсем ей не идет.
Возвращаемся на большую поляну, где все уже в сборе, и направляемся к жилым кварталам на окраине, где на верхнем этаже кафешки «Старшая сестренка» нам сдали большое помещение для вечеринки. Обычно сборища у нас бывают в Нью-Йорке, до него рукой подать, всего-то тридцать миль, а транспорта тут хоть отбавляй, а кроме того, город такой огромный, такой запутанный, что в нем легко можно раствориться без следа. Ведь мы предпочитаем, чтобы на нас поменьше обращали внимание.
Нынче вечером на втором этаже «Старшей сестренки» с потолка свисают ленты серпантина, столы, стоящие вдоль стен, сервированы а-ля фуршет. В передней части вижу несколько соглядатаев, узнаю́ их по другим вечеринкам.
– Пренна? Я не ошиблась? – слышу я, снимая куртку.
Ко мне подходит какая-то женщина, черные волосы с проседью, возраста примерно как моя мама.
– Да… миссис… – Никак не могу вспомнить, как ее зовут.
– Сильвия Теллер. Я… Мм… В общем, мы живем в Доббс-Ферри, – говорит она.
Кажется, женщина чувствует себя не совсем в своей тарелке. Мысли мои лихорадочно скачут, я не понимаю, чего ей от меня надо. Наконец до меня доходит, в чем дело. Когда-то она была подружкой моего отца. То ли они в одном колледже учились, то ли вместе оканчивали школу. Она явно в затруднении, как начать разговор, поскольку об этом говорить нельзя, никак не может ничего придумать.
Я знаю, что очень похожа на папу, он у меня был потрясающе красивый мужчина, его знали все в округе. Это первое, что может прийти в голову человеку, который его знал, когда он на меня смотрит. Как и папа, я высокого роста, у меня, как и у него, прямые темные волосы и широкие азиатские скулы. Я совсем не похожа на маму, маленькую блондинку, разве что глаза у нас обеих серебристого оттенка. Никому на подобных мероприятиях и в голову не может прийти, что мы с ней мать и дочь. Зато сразу бросается в глаза мое сходство с человеком, имени которого упоминать нельзя. И ситуация сразу становится неловкой.
Ладно, не хочется думать о грустном. Иду в туалетную комнату, чтобы умыться и немного подкрасить губы. И в дверях чуть не сталкиваюсь с выходящей оттуда Корой Картер. Мы одновременно делаем шаг назад.
– Привет, Пренна, – улыбается она.
– Привет, Кора. Как дела?
При встрече мы никогда не обмениваемся поцелуями, не обнимаемся и все такое. Люди в нашей общине предпочитают вообще поменьше касаться друг друга.
– Нормально, – отвечает Кора, изучая мой прикид. – Потрясно выглядишь. Какой у тебя поясок!
Опускаю голову, гляжу на свой поясок.
– Спасибо. Ты тоже потрясно.
– Видела галстук на Моргане Лоури? Бабочку? – радостно спрашивает она.
– Нет еще. Я только что пришла.
Галстук-бабочка на Моргане Лоури считается между нами вопиющей безвкусицей.
– Обязательно полюбуюсь.
– Уж полюбуйся. Ладно, до встречи.
– Пока.
Я вдруг ловлю себя на том, что на секунду дольше, чем положено, гляжу ей в глаза, и она от этого смущается.
Кору я знаю довольно давно. Все члены нашей общины прибыли сюда из одного и того же места, многие были знакомы еще в Постремо. Нас всех связывает то, что мы пережили страшное бедствие и у каждого есть свои незаживающие раны. Помню тот день, когда умерла мать Коры. Помню ее полуголодные-полубезумные глаза, когда ее тетя привела мать Коры с братом к нам в дом, чтобы мы позаботились о них. Помню также, что через несколько месяцев ее брат умер. Не хочется думать сейчас о грустном, но воспоминания сами лезут в голову. Подобных случаев в моей памяти наберется больше десятка, про детей из общины. У них, небось, тоже найдется, что обо мне вспомнить. А вообще, со времени прибытия сюда серьезней разговора, чем о пояске, у нас с Корой не было.
– До встречи. – Она неуклюже машет рукой и исчезает.
Я всегда стараюсь психологически подготовиться к такого рода разговорам, ведь впереди целый вечер. Примерно такие диалоги слышны изо всех углов. Никто не говорит о том, что́ нас всех по-настоящему связывает. Пропасть между нашими словами и мыслями огромна и мрачна, порой мне кажется, упади я в нее, падать буду вечно.
Но мы, как мне кажется, хотя бы чувствуем это. По крайней мере, я чувствую. Интересно, а как остальные? Хоть кто-нибудь? Я не знаю и, наверное, никогда не узнаю. Мы повинуемся нашим заповедям, как актеры сценарию, разыгрывая на огромной сцене бесконечно длинный спектакль. И хотя у нас нет зрителей, ни один из нас ни единым намеком не выдает, что это всего лишь игра.
Иногда я только и слышу то, о чем мы не говорим. Думаю только о том, о чем не должна думать, и помню то, о чем должна забыть. Слышу в этом зале голоса призраков, голоса тех, кого мы потеряли в старой жизни, – они умоляют, чтобы мы помнили их. Однако мы о них никогда не вспоминаем. Но, как едва различимый шепот, я слышу все, что мы чувствуем.
Джеффри сдвигает несколько столиков, и целая толпа юнцов рассаживается вокруг, непрерывно болтая друг с другом. Джеффри пододвигает мне стул, и я тоже сажусь. Оглядываю сидящих. Все они – мои друзья. И они мне небезразличны. Такова моя жизнь. Все болтают о своих поясках и туфельках, о машинах, которые хотели бы иметь, о спектаклях, телепрограммах, которые смотрели, но я ничего не слышу, громкие голоса призраков заглушают их разговоры.
Где-то около девяти служители помогают передвинуть столики ближе к стенкам и освободить место для танцев.
Джеффри машет мне рукой, и мы с ним пляшем под какую-то сладенькую популярную песенку. Остальные тоже дергаются. Вижу, как Кэтрин отплясывает с Эвери Стоуном, вечно сексуально озабоченным типом.
Если присмотреться внимательно, сразу станет видно, насколько все это натянуто, как мы все осторожны, как боимся лишний раз притронуться друг к другу, даже чуть-чуть, даже случайно. Мы ничего не можем с этим поделать. Свои нежные годы мы провели в атмосфере чумы. Я же вижу, как нормальные дети в нашей школе толкаются, хватают друг друга, обнимаются направо и налево. Но только не мы. Для нас либо полная физическая изоляция, либо… В общем, третьего не дано. Сначала существует первое, потом вдруг бац! – второе, и я подозреваю, что на фоне первого второе должно несколько раздражать и происходить довольно холодно и отчужденно.
Меня приглашает на танец Эдриан Понд. Берет меня за талию. Он высокого роста и довольно красивый, о нем у меня нет никаких мучительных воспоминаний, ничего такого из прежней жизни. Мелодия звучит медленнее, и Эдриан придвигается ко мне ближе. Ухом ощущаю его теплое дыхание.
Хочу хоть что-то почувствовать. И действительно чувствую. Но лишь в негативном смысле: хочу, очень хочу оказаться там, где ничего этого нет, где вообще ничего нет. Господи, как мне сейчас одиноко!
Прижимаюсь щекой к плечу Эдриана. Огни над столиками расплываются, и я закрываю глаза. Но мне нельзя делать этого, ни в коем случае, никогда. В голове возникает образ человека, о котором не следует думать в такие минуты.
Через несколько секунд я сдаюсь. Представляю, что это его щека касается моих волос. Его руки обнимают меня за талию. Да, это он обнимает меня, он умеет обнимать девушку. Я мысленно поднимаю голову и заглядываю ему в глаза, которые знают, как надо смотреть на девушку, он испытующе смотрит на меня, словно хочет, чтобы я рассказала ему все-все, и он все поймет.
Это нехорошо, я понимаю, но танец, медленный и изящный, я довожу с ним до конца. В воображении, разумеется, потому что только там такое может случиться.
Глава 3
– Эй, мартышка. Что с тобой?
Я не смотрю на него. Пытаюсь приделать к очкам отскочившую дужку. А у самой щеки так и пылают. Страшно поднять на него глаза, он сразу все увидит.
Он толкает мою ногу под партой. Я делаю вид, будто внимательно читаю, что́ написано в тетради.
Мистер Фазанелли отворачивается от доски, где только что писал формулы какого-то длинного уравнения.
Украдкой бросаю взгляд на руку Итана, на его колено. В лицо смотреть боюсь. Проклятые мысли сами лезут в голову. Нельзя позволять себе так думать о нем.
Он листает тетрадку, что-то ищет. Мистер Фазанелли снова поворачивается к доске, и Итан пододвигает тетрадку мне.
На странице незаконченная игра в «виселицу», мы начали играть еще на прошлой неделе. Голова и туловище уже висят.
Не поднимая головы, пишу букву «и» и двигаю тетрадь обратно. Итан пририсовывает к голове второй подбородок.
Пишу букву «к».
– Ты что, Прен, хочешь весь алфавит перечислить по порядку? – шепчет он. И пририсовывает к туловищу соски.
Наконец ему удается поймать мой взгляд. Я слишком долго не отвожу взгляда и вижу в его глазах все вопросы, которых старательно избегала: «Что с тобой сегодня? Что-нибудь случилось? Почему ты на меня не смотришь?»
Я быстро хватаю тетрадку и пишу: «В этом слове вообще есть буквы?»
– А ты попробуй следующую…
Я вскидываю голову. Мистер Фазанелли стоит рядом и смотрит на меня. Потом переводит взгляд на толстого повешенного. Потом снова на меня.
Гляжу на уравнение. Встаю и тащусь к доске.
Чувствую на спине взгляд Итана. А также взгляд сидящего сзади Джеффри. К счастью, звонит звонок, избавляя меня от длительной пытки уравнением.
Итан как ни в чем не бывало встает, еще и улыбается, и мы выходим из класса.
Он показывает мне раскрытую тетрадку. Пока я страдала у доски, уши повешенного обросли волосами.
– Червоточина.
Я недоуменно гляжу на него.
– Слово такое, понимаешь? – Итан тычет в тетрадку пальцем. – С буквами.
– А-а… Ну да.
– Начинать нужно всегда с гласных, дружок.
– Спасибо за подсказку.
Мы выходим на лестницу, колодцем спускающуюся вниз. Джеффри тоже тут как тут.
– Можно я поговорю с Пренной, всего минутку, – говорит он, догоняя нас, пока мы не растворились в хаосе кафетерия.
Итан бросает быстрый взгляд на меня:
– Об этом нужно спросить у Пренны, как ты считаешь?
– Наедине, без свидетелей. – Джеффри ведет меня к окну. – Ты должна вести себя осторожней, – предупреждает он.
Я гляжу на Итана: его уже окружила компания друзей по футбольной команде. Когда он не смотрит на меня, мне становится очень одиноко. Меня саму это удивляет. Когда я чувствую это одиночество.
– Ты меня слышишь?
– Слышу. А что, я стараюсь.
– Я говорю про Итана.
Я провожаю его до дверей, выходящих на аллею. Вдоль дорожки растут вишни, сейчас ветки их сплошь покрыты цветами, лепестки опадают, словно идет розовый дождь.
– Мы с ним просто дружим.
Ловлю себя на мысли, что не хочется произносить имя Итана вслух.
– А он это понимает?
– Да, думаю, понимает, что мы просто друзья.
С Джеффри легко прикидываться дурочкой, потому что он никогда не смотрит мне в глаза. Он снимает очки и протирает стекла краем рубашки.
– И он понимает, что тут нет ничего больше?
– Мы не говорим на эту тему. И я не стану говорить с ним об этом.
– Ну, раз так, я тебе верю. Просто хочу сказать, а вдруг он смотрит на все иначе.
– Ничего, я умею держать себя в руках. – Я прибавляю шагу. – Нам ведь разрешают заводить друзей, ты же сам знаешь. Даже полагается заводить друзей. Мы должны слиться с остальными, быть как все.
– Но нам не положено заводить друзей, которые смотрят на нас такими глазами.
Я останавливаюсь. Гляжу на лепестки, лежащие на тротуаре под ногами, плавающие в лужах после вчерашнего дождя. Сжимаю свои книжки так крепко, что ладони становятся влажными.
Вижу, что Джеффри явно не в своей тарелке. Сам не знает, о чем говорит.
– Прен, пойми, я просто не хочу, чтобы ты…
– Понимаю.
– Я не хочу, чтобы тебя…
– Понимаю.
Он оглядывается по сторонам, убеждается, что поблизости никого нет.
– Понимаешь, если эти люди, хоть кто-нибудь из них, узнают про нас правду… какими бы миленькими, какими бы надежными они ни казались… они тебя уничтожат… всех нас уничтожат.
Сколько раз я уже это слышала?
– Понимаю, – сурово отвечаю я.
– Будешь вести себя осторожней?
– Я так и делаю.
* * *
Вечером, когда еще совсем не поздно, слышу, как хлопает входная дверь. Вернулась мама, наверное, принесла поесть.
Заканчиваю задание по физике и спускаюсь вниз.
В сумке на кухонном столе курица, печенье, салат из капусты с майонезом. Достаю две тарелки и вилки с ножами.
– Ешь, что хочешь, сама! – кричит мама из коридора, где перебирает почту. – Мне нужно кое-что закончить, подтвердить завтрашние вызовы. Поем позже.
Оставляю на столе пустые тарелки. Есть, конечно, хочется, но лучше я подожду.
Большинство девчонок моего возраста не любят обедать с родителями, а вот я наоборот. Я всегда стараюсь устроить все так, чтобы было хоть немного похоже на семейный обед. А когда мама увиливает по разным причинам, мне хочется этого еще больше. Думаю, человек так уж устроен: любит бунтовать по любому поводу.
Вот папа всегда придавал огромное значение накрытому столу. Он говорил, что семейный обед – это становой хребет цивилизации, и в прежней жизни мы каждый вечер садились за стол вместе, сначала впятером, потом вчетвером, потом втроем, а тем временем мир кругом летел в тартарары. Так что становой хребет – это, конечно, да, но держал он уже что-то не очень.
У меня было двое младших братьев, и они один за другим в течение двух месяцев умерли во время третьей эпидемии лихорадки Денге, которая стала известна под названием чумы крови. Это случилось за год до того, как мы явились сюда. Один из множества фактов, истинность которых не подлежит сомнению. Мне кажется, как-то неправильно этот опыт описывать обычными фразами, построенными из обычных слов. Его нужно обозначить только одним словом. «Событие». Кучка обыкновенных букв, которым нет никакого дела ни до тебя, ни до твоих братьев. Похоже, это слово будет следующим в нашей игре в «виселицу».
Почти невозможно представить, чтобы такое вот «событие» случилось в мире, где мы живем сейчас.
Отец, которого мы звали Паппи, эпидемию пережил. Я думала, что он отправится вместе с нами, но он исчез в ночь перед самым нашим переходом.
– Он решил остаться, – сказала мама таким тоном, будто речь шла о том, что Паппи струсил или что его остановила какая-то необходимость. Но я знаю, все было не так. И больше на эту тему с мамой не заговариваю. Не могу вынести выражения ее лица. Поступок Паппи и ей принес много горя.
Через кухонную дверь выхожу на террасу. Опершись на перила, я гляжу на закат. Ищу глазами тоненький серпик месяца.
Обожаю это время суток. И это время года тоже, когда оживает наш дворик, распускаются большие белоснежные цветы кизила и бледно-желтые нарциссы, которые я сажала сама. Чувствую запах цветущей вербены, доносящийся от кустов, высаженных вдоль гаража.
Я прожила здесь уже четыре года и все никак не могу привыкнуть к этой красоте. Поначалу все казалось мне странным, даже раздражало, я не понимала, как можно получать удовольствие от этих звуков, красок, запахов, изумлялась, глядя на белочек, птичек и бурундучков, а самое главное, не давало покоя сознание, что можно целый день спокойно гулять, дышать свежим воздухом. Теперь уже я понимаю. И каждый божий день наслаждаюсь этим.
Меня все еще поражает эта пышность, щедрость природы, ее великолепие, все, что можно сажать, собирать и есть, все эти водоемы, в которых можно спокойно купаться. Люди здесь ведут себя так, будто все самое великолепное в природе цивилизация уже утеряла, но они ошибаются. Еще есть что терять, причем очень много.
Слышу отвратительный писк комара, и кровь леденеет в жилах. Чуткими ушами прислушиваюсь к этому звуку, поджидаю, когда комар сядет, и вот он садится, воплощение зла в чистом виде, на деревянную перекладину перил. Я отгоняю желание, которое усвоила с раннего детства: не подпускать комара к себе слишком близко, лишь на расстояние вытянутой руки, чтобы можно было шлепнуть. А теперь мне доставляет подленькое удовольствие размазать его в лепешку при всяком удобном случае.
Там, откуда я прибыла, комары олицетворяли собой самый примитивный страх, нутряной, вокруг которого вращались все остальные страхи. Мы наглухо застегивали противомоскитные сетки, разбрызгивали вокруг ядовитые вещества, читали молитвы и в страхе жались друг к другу в своих мрачных полусгнивших домишках, потому что комары несли нам смерть. От этого нелегко отвыкнуть даже теперь. Здесь они не разносят заразу, но несут с собой воспоминания и страшные сны.
Пока. Не несут смерти пока, до поры до времени. Гляжу на отвратительное пятно, только что бывшее комариком, с удивлением и омерзением. Мы здесь не боимся ничего такого, что тревожит местных, ни ограблений, ни даже убийств. Ураганы и наводнения кажутся здесь забавными приключениями по сравнению с тем, что грядет в будущем. Пока здесь жить до смешного безопасно. А бояться в этом мире, с климатом, становящимся все теплей и влажней, надо комаров, потому что, когда это случится, комары будут везде и от них не будет пощады.
Это совершенно ничтожная тварь, жизнь которой длится не более суток, без собственной воли, ничего не чувствующая, ни о чем не помнящая и уж наверняка не обладающая чувством юмора. Я гляжу на мертвого комара с каким-то болезненным изумлением и жду, когда еще один сядет мне на руку, щеку или лодыжку.
Впрочем, кто его знает, может, он и обладает свободой воли. Как еще объяснить такое число его жертв? А это миллионы людей, которым предстояла долгая жизнь, в голове у которых теснились воспоминания и самые разнообразные знания, скопившиеся за тысячи лет человеческой истории.
В конце концов, это просто несправедливо. Человек против комара. Кто станет победителем? Мы строим ракеты и возводим соборы. Сочиняем поэмы и симфонии. Додумались, как устроить проход во времени. И что же? Чтобы жить на планете с удобствами, мы погубили ее, отдав на милость комару-победителю. Если сейчас не удастся перевести стрелки, изменить ход вещей, комар будет торжествовать на всей земле.
А может, у него все-таки есть какое-то свое, болезненное чувство юмора. Я снова хлопаю по комару ладонью. Он победит, но хотя бы не сейчас.
Через кухонное окно вижу маму. Возвращаюсь на кухню и мою руки. Вижу, что ей удалось нарушить на столе мою изящную сервировку: она взяла тарелку, отошла к стойке и, сгорбившись над ней, ест.
– Как прошел день? – спрашиваю.
– Хорошо. А у тебя? – Мама поглощает еду быстро, не поднимая головы.
– Нормально.
– Слушай, утром снова звонил мистер Роберт. – Она не отрывает взгляда от своего салата. – Говорит, что вчера ты четыре квартала шла за какой-то незнакомкой и клянчила у нее резиновые сапоги.
– Ах да, правда!
Сейчас я должна покаяться и попросить прощения, но, вспоминая об этом случае, я испытываю нечто вроде волнения.
– Ты понимаешь, на ней были мои старые сапоги! Помнишь, ярко-синие, резиновые? С божьими коровками и попугаями. Раскрашенные от руки? Помнишь? Я их так любила!
Мама тычет вилкой в мясо цыпленка:
– Пренна, дело в том, что ты ведешь себя вызывающе и подвергаешь всех нас опасности. И ты это знаешь.
Такое со мной случается уже не в первый раз. Сейчас так много всякой одежды. Но к 2070 году уже не производили ничего нового, а в восьмидесятые мы все носили секонд-хенд, причем много из нынешнего времени. В начале девяностых, когда мы уже готовились к переходу сюда, бо́льшая часть одежды износилась в клочья. Я видела на людях свитера, шарфы и куртки как раз такие, как были у нас. Однажды на противоположной стороне улицы я заметила человека в клетчатой жилетке и шла за ним чуть ли не целый час, думала, что это мой папа. А такое поведение тоже считалось для нас недопустимым и опасным.
– Но эти сапоги не были похожи на мои, вот что поразительно, это были точно мои сапоги. Других таких во всем мире больше нет. Я всегда думала, кто это их так здорово разрисовал. Поэтому не удержалась и спросила у нее. Просто девчонка лет двенадцати. Замарашка какая-то, думаю, не причесывалась с самого Рождества. Довольно противная, честно говоря. Но она была настоящая художница! Невероятно. Думаю, художники всегда не такие, как мы их представляем.
Мама отрывается от тарелки и бросает на меня взгляд, единственно чтобы только показать, что моя история ей не нравится. Зато Кэтрин она понравилась.
– Мистер Роберт также сказал, что он хотел бы, чтобы ты на этой неделе два раза сверх положенного побеседовала со своим членом Совета, а в субботу обязательно помогла бы мне на моей работе.
– Серьезно?
– Пренна!
– Да что я такого сделала…
Ладно, сейчас, кажется, самое время сменить тему.
– А как дела у Маркуса?
– Живой… если можно так выразиться…
Мама начинает убирать еду. Я понимаю, что она больше ничего не скажет, да и что она может сказать? Могу только представить, как тяжело, должно быть, ей каждый день ходить на работу в клинику общины и видеть мальчика, у которого почечная недостаточность и которому не дают возможности получить так необходимый ему диализ.
Мама училась на врача в самом конце золотого века развития технологий, и для нее было большим разочарованием, когда она обнаружила, что здесь нет многих самых необходимых вещей. Наши руководители, как правило, стараются не приобретать громоздкого оборудования, работа с которым требует специального обучения и аттестации. Но тут ничего не поделаешь. Как мама порой говорит мне, решения принимает не она.
Когда-то мама была авторитетным и уважаемым врачом и ученым, это папа так говорил, у нее даже была собственная лаборатория. Сейчас такое трудно представить. Здесь мама главным образом занимается бумажной работой, составляет расписание консультаций. Прибыв сюда, она собиралась предпринять все, что только можно, чтобы предотвратить будущие эпидемии, и, я не сомневаюсь, это заботит ее больше всего, но я не слепая и вижу, как мешают ей наши заповеди. Не думаю, что сейчас от нее что-нибудь зависит. Мама уже ни за что не отвечает.
Понимаю, для нее ужасно тяжело сознавать это, но она мне ничего не говорит. Мама ни с кем не спорит, ни на что не жалуется. Она вообще мало говорит, разве что ворчит на меня иногда или старается от чего-нибудь предостеречь. В этом смысле она примерный член общины. Ходит на работу, ест, убирается по дому, снова ест, иногда что-то читает перед сном. Спит она под антимоскитной сеткой, это у нее бзик такой, оставшийся от прошлых времен.
А уж горя она в свое время хлебнула. Порой я думаю, что мама утратила веру в любовь. Для нее это непозволительная роскошь. Когда вот так теряешь близких людей, жить без любви как-то легче.
Впрочем, нет, неправда. Меня-то она любит. Порой я гляжу на маму и чувствую это. Чаще всего ее любовь выражается в форме страха, когда я говорю или делаю что-то такое, чего делать не следует.
Достаю две вазочки, две ложечки и пакет мороженого. Сажусь за стол, надеясь, что мама это увидит. Хотя бы один из нас должен соблюдать ритуалы, чтобы жалкие остатки нашего семейства совсем не развалились.
Мама домывает свою тарелку с вилкой и собирается уходить.
– Доброй ночи, милая.
К сожалению, из оставшихся членов семейства так думаю только я одна.
2 июля 2010 года
Дорогой Джулиус!
Я стараюсь писать так, как принято здесь, и говорить тоже, но это не так-то просто. Слава богу, у меня есть возможность практиковаться в моих письмах к тебе. Я благодарна тебе за это. Это мне Паппи посоветовал. А вот говорить… Вместо «с» и «з» здесь произносят что-то вроде «ш» и «ж». Фше говорят шквожь жубы. Мама – здесь это слово произносят «мамма» – всегда, если я делаю что-то не так, бросает на меня тревожные взгляды, а сама говорить, как все, так и не научилась. То ли губы неправильно складывает, то ли язык не слушается.
Ей всегда становится не по себе, когда я заговариваю о тебе, или о Паппи, или о чем-нибудь из нашего прошлого, даже если случайно. Мне кажется, наши руководители и члены Совета знают обо всем, что мы говорим. И не только когда мы дома, но всегда. Наверное, поэтому мама вечно такая нервная и раздражительная. Не знаю, как они это делают, но не сомневаюсь: так оно и есть.
Я начинаю думать, что Паппи действительно остался там.
С любовью,
Пренна.