355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эммануил Казакевич » Дом на площади » Текст книги (страница 27)
Дом на площади
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:29

Текст книги "Дом на площади"


Автор книги: Эммануил Казакевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 33 страниц)

VIII

Они сели на мотоцикл.

– Поедем за город, – сказала Ксения. – Мне надо с вами поговорить.

Чохов завел машину, и они спустя несколько минут были в горах. Здесь, на безлюдной дороге, под соснами, Чохов остановился и слез с мотоцикла. Ксения тоже слезла и внимательно посмотрела на Чохова.

"Сейчас что-нибудь скажет про одноногого", – подумал Чохов.

– Гоша вот что велел передать, – сказала Ксения, и в ее голосе Чохов почувствовал волнение. – Вчера он был у одного немца, который живет тут недалеко, на Гнейзенауштрассе. Он не просто туда пришел. Его вызвали. В Лаутербург приехал какой-то американец, который имел письмо к Гоше. Письмо от одного… нашего… русского… оттуда, с запада. Цапайло его фамилия. Человек как человек, но, видно, совесть была нечиста, и когда стало известно, что Красная Армия сюда идет, он убежал на запад. Ночью убежал, никого не предупредил. Правда, он и раньше все время толковал, что неизвестно еще, как поступят с нами наши, то есть советские, не посадят ли за то, что мы оказались на вражеской земле. Нас этим все время запугивали. И англичане нам об этом твердили и американцы… Видимо, тот Цапайло… и испугался. Вчера он прислал Гоше письмо через американского офицера: беги сюда, на запад. Будешь хорошо здесь жить. Устроим тебя… А этот офицер-американец – он хорошо говорит по-русски, но фамилии его Гоша не знает – сказал, что у него есть официальный пропуск на Гошу, выданный американским командованием. Так что Гоша мог сегодня уехать с этим американцем на запад. Он, конечно, не уехал, но американцу сказал, что подумает, так как опасался, что, если сразу откажется, они его там пристукнут, так как побоятся, что он про все сообщит. Так вот, продолжала она, помолчав, – Гоша велел передать, что у того немца часто бывает капитан Воробейцев. Он ведет с ним какие-то темные дела, спекулянтские. В общем, пользуется служебным положением и достает для этого немчика дефицитные товары, а тот взамен ему тоже что-то там достает. И Гоша велел об этом передать товарищу Лубенцову. Конечно, Гоше не хочется, чтобы его, Гошу, вмешивали в это дело, чтобы его тягали. А просто он просит предупредить, чтобы последили. Но если понадобятся его показания, то он, так и быть, согласен в крайнем случае подтвердить это письменно или как-нибудь иначе. Адрес его у меня есть. Но, – она умоляюще посмотрела на Чохова, – если можно обойтись без участия Гоши…

Чохов молчал и слушал. Собственно говоря, он совсем не удивился. Он хорошо знал Воробейцева и мог вполне поверить в то, что Воробейцев действительно делает темные коммерческие дела. И, однако, зная это и не удивившись этому, Чохов был поражен и взволнован. Потому, очевидно, что, услышав такого рода сведения о Воробейцеве из чужих уст, он вдруг впервые начал оценивать Воробейцева и весь его облик совсем не так, как раньше, на основании личных наблюдений. Раньше, когда он все видел и ощущал лично, это вовсе не казалось ему таким грозным и опасным, как сейчас, когда были произнесены вслух такие слова, как «темные дела», «коммерческие махинации», «использование служебного положения» и т. д. Одно дело наблюдать, догадываться и испытывать личное недовольство недостатками товарища, другое дело – когда эти недостатки и пороки становятся общеизвестными.

– Поговорить, что ли, с Воробейцевым? – растерянно сказал Чохов после некоторого молчания.

Ксения посмотрела на него и неожиданно ответила с оттенком ласковой насмешки:

– Вы хороший человек, Василий Максимович. Но мне кажется, что говорить надо не с Воробейцевым, а с Лубенцовым. Во всяком случае, я обязана это сделать. Мне Гоша поручил.

Он ничего не ответил, только стал молча заводить мотоцикл.

Вернувшись в комендатуру, Ксения пошла к Лубенцову. Но Лубенцова не оказалось, он был в отъезде. Чохов пошел к себе. Он шел по длинному коридору и, когда поравнялся с дверью, за которой обычно работал Воробейцев, на мгновенье приостановился, прошел мимо, вернулся, приоткрыл дверь. Воробейцев сидел за столом и старательно писал, нагнув голову так, что белесая прядь прямых волос достигала стола и заслоняла его лицо. Услышав скрип двери, он поднял голову, привычным взмахом головы отправил прядь на место и, увидев Чохова, просветлел.

– Садись, Вася, – сказал он. – Мы редко видимся. Как будто живем в разных городах.

– Да, – сказал Чохов.

– Я по тебе соскучился, – признался Воробейцев, и что-то жалкое промелькнуло на его лице.

– Мне надо с тобой поговорить, – сказал Чохов.

Воробейцев посмотрел на него быстрым испытующим взглядом.

– Что ж, – сказал он, – поговорить можно. – Он начал складывать бумаги и, то и дело кидая на Чохова взгляд исподлобья, сказал: – Ты мне это так торжественно объявил… Как в Большом академическом театре. Несмотря на игривый тон, он был обеспокоен. – Что ж, поговорить можно, продолжал он, все так же складывая бумаги, причем делал это старательно и не спеша. Наконец он встал с места, посмотрел на ручные часы и сказал: Пожалуй, можно и кончать. Можно идти и пообедать. Тем более что вечером мы все должны быть здесь – очередное совещание. Наш-то не дремлет.

Чохов ничего не ответил, угрюмо ждал, пока Воробейцев собирался, и они вдвоем вышли из комендатуры.

"А что я ему буду говорить?" – вдруг подумал Чохов и почувствовал себя неловко. Читать нотации было совсем не в его духе.

– Куда пойдем? Ко мне? – спросил Воробейцев.

Чохов кивнул головой. Они шли еще некоторое время молча, наконец Воробейцев, как всегда нетерпеливый, заговорил:

– Чего ты напустил на себя такой важный вид? Что у тебя там? О чем ты хочешь говорить? А то ты все идешь, как будто на моих похоронах. Выкладывай, что имеешь!

Улица была пустынна, и Чохов мог бы и сейчас объяснить Воробейцеву все, но он не знал, с чего начать, поэтому отмахнулся от вопросов и заговорил только в квартире Воробейцева.

– Это нехорошо кончится, – сказал он. – Связался с немцами-жуликами, спекулянтами. Делаешь темные дела.

– Что, что именно? – вскочил с места Воробейцев. – Ты это брось! Это все сплетни! Какая-то сволочь выдумала. А что? Ты где это слышал? Кто это тебе?… – Он закидал Чохова тревожными вопросами, стараясь выудить, что, собственно, такое случилось и что известно о его, Воробейцева, поведении. При этом он лихорадочно прикидывал, кто именно мог бы оказаться в свидетелях против него, кто что знает – в особенности из немцев. Не то чтобы он находил свое поведение и свои «дела» предосудительными, однако теперь, оказавшись перед опасностью разоблачения, он на минуту посмотрел на себя и свои «дела» не своими глазами и не глазами тех немцев-коммерсантов, с которыми якшался, а глазами Лубенцова и Касаткина. С их точки зрения его жизнь и поведение были в высшей степени преступны, и если бы они узнали хоть половину из этой мелкой эпопеи самоснабжения, использования должности и так далее, они бы, несомненно, сочли его преступником, почти врагом.

Главное было теперь разузнать у этого простака Чохова, что именно уже известно и откуда известно. Хуже всего, если бы оказалось, что «капнул» кто-то из немцев. Этого он никак не мог ожидать, так как те немцы, с которыми он водился, смотрели на его мелкую погоню за наживой как на естественное дело: они сами занимались этим всю жизнь и не имели представления о другой жизни. Они могли это сделать из мести, и то вряд ли, так как боялись его и, по его мнению, считали его всесильным и способным нанести им серьезный ущерб. В конце концов он действовал им на пользу, давал некоторым предпринимателям больше дефицитных товаров, чем им полагалось, а взамен получал кое-что. Такие операции казались им, по его наблюдениям, вполне нормальными.

– Это все сплетни, – говорил он между тем, шагая из угла в угол. – И не верь, Вася. Это все Касаткин, у которого все на подозрении. Он уже раз вызывал меня. Шумел, что я выписал ликерному заводу больше бензина, чем надо… Просто ошибка получилась.

– Ты мне этого не говори. Я тебя знаю. Знаю твою философию.

– Ну и что? Что ты знаешь? За философию не наказывают! Если бы наказывали за философию, то многие погорели бы, как свечи! Философию! А кто тебя тянет за язык? Ты мне друг или так только? Может быть, ты пойдешь стукнешь Лубенцову про мою философию? Никак не ожидал, что ты доносчик! Я думал, что ты человек благородный, человек с душой солдата.

Он размахивал руками, распаляясь все больше. Собака-"боксер", лежавшая в углу на ковровой подстилке, привстала и зарычала на Чохова.

– Значит, нет у меня друзей? – продолжал Воробейцев. – Единственный друг, значит, вот этот пес? Так, что ли? В последнее время ты совсем меня забыл. С бабой тебе приятнее проводить время, чем с товарищем? Ах, Вася, Вася!

Чохов не ожидал такого взрыва чувств. Его, всегда такого сдержанного, выводило из равновесия выражение чувств вслух.

Он начал оправдываться:

– Я именно как друг и хотел тебя предупредить. Брось, Воробейцев, все это. Смотри, как дружно мы все работаем. Если в чем виноват, то прямо пойди к Сергею Платоновичу и открыто скажи. Он поймет. Ведь ты же знаешь, какой он человек. Ты только притворяешься, что не знаешь.

Воробейцев, слушая Чохова, жалел себя все больше. Тем временем он прикидывал в уме, как ему нужно будет держаться, если его вызовет Лубенцов, и как – если его вызовет Касаткин. Он был доволен, что Чохов предупредил его. И он глядел на Чохова любящим взглядом, но в то же время прикидывал, нельзя ли повернуть дело так, чтобы уговорить Чохова свидетельствовать при случае о его, Воробейцева, невиновности. В крайнем случае можно будет сознаться в легкомыслии, непонимании опасности капиталистического окружения и, главное, бить на то, что с ним, Воробейцевым, не работали, мало с ним беседовали, мало разъясняли. Он знал, что это всегда сильно действует на наших людей, которые стремятся всегда со всеми «работать» и всем "разъяснять".

Собака перестала рычать и, успокоенная, опустилась на подстилку, продолжая глядеть на хозяина доверчивыми большими, навыкате, глазами.

– Все свои знакомства прекрати, – сказал Чохов, вставая. – Сразу же отрежь.

– Да какие знакомства? – обиженно спросил Воробейцев. – Опять ты мне толкуешь про знакомства.

– Зря ходишь к немцам домой.

– Никуда я не хожу! С одной стороны, вы кричите: немцы бывают разные, есть и хорошие! Большинство хороших! Надо им помочь! А с другой стороны никуда не ходи, ни с кем не общайся…

– Ходи к хорошим, – сказал Чохов.

– А ты что, не был у Меркера? Мотоцикл тебе кто устроил? Тот же Меркер!

Чохов пожал плечами и пошел к выходу, сопровождаемый тихим рычанием собаки. У выхода из дома он постоял минуту, потом пошел обратно в комендатуру, послонялся там по комнатам. Дежурный сержант Веретенников сказал, что Лубенцов все еще не приезжал, но звонил из соседнего города Фельзенштейн; он задержался у подполковника Леонова и к совещанию приедет.

Веретенников держал в руках большую пачку писем и раскладывал их по стопкам. Чохов сел возле него и задумался.

– Чего это вам никогда писем нет, товарищ капитан? – спросил сержант.

– Не от кого получать, – сказал Чохов.

– Сегодня подполковнику три письма. Майор Касаткин совсем перестал получать письма с тех пор, как жена приехала. Но больше всех получает старшина Воронин. Так и сыплются со всех концов России – и от родственников, и от бывших разведчиков. И девушка какая-то ему пишет без конца. Я уже все почерки изучил.

– А капитан Воробейцев много получает писем? – вдруг спросил Чохов.

– Нет, редко ему пишут. Вначале часто писали – больше всего одна девушка из Загорска Московской области. А в последнее время перестала писать. Он ей не отвечал.

Чохов хотел спросить про Ксению, но не решился. Это показалось ему некрасивым – справляться про ее переписку. Он поднялся, чтобы уйти, но тут дверь открылась, и вошел Лубенцов, как всегда, не один – с Меньшовым, тремя немцами и одной немкой. Не заметив Чохова, он прошел со своими спутниками в кабинет, оставив дверь открытой. Чохов слышал издали его быструю речь, прерываемую то и дело голосами немцев. Вскоре немцы ушли. Чохов поднялся, чтобы идти к Лубенцову. Веретенников протянул ему письма и сказал:

– Передайте, товарищ капитан. Он обрадуется. Любит письма получать.

Чохов усмехнулся, взял письма и вошел в кабинет. Лубенцов, заметив письма в его руке, стремительно пошел ему навстречу, взял их, сел на первый попавшийся стул, начал читать и тут же вскочил с места.

– Можете меня поздравить, – сказал он. – Таня на днях приезжает. Демобилизовалась, получает документы.

Он отвернулся, может быть потому, что не хотел, чтобы заметили выражение его лица в этот момент. И только когда Меньшов вышел, Лубенцов повернулся к Чохову, подошел к нему и обнял его.

– Наконец-то, – сказал он, – начинается скучная, постная, трезвая семейная жизнь. Если есть на свете счастливый человек, то это я. Вам все это еще предстоит. Что-то мне надо было делать срочное, но я все забыл, ей-богу. Такие известия плохо отражаются на практической работе. Пойдем ко мне, Вася, выпьем по маленькой.

– Сейчас должно быть совещание, – сказал Чохов.

– Ах да. Ну, потом выпьем.

IX

Когда офицеры собрались в кабинет и Лубенцов начал проводить совещание, Чохов следил за ним с особым интересом. Если замечание Лубенцова о том, что получение радостных известий плохо отражается на практической работе, и было верным, то поведение Лубенцова на совещании не подтверждало этого ни в малейшей степени. Все шло, как всегда. Лубенцов только раза три бросил на Чохова веселый взгляд.

В общем, Чохов пришел к выводу, что радостные известия не так уж вредны для работы.

Но, следя за Лубенцовым, Чохов в то же время следил и за Воробейцевым и подумал, что и дурные известия не так уж плохо отражаются – по крайней мере внешне – на людях. Воробейцев слушал подчеркнуто внимательно, записывал в блокнот, иногда бросал односложные одобрительные реплики Лубенцову и Касаткину и вообще выглядел, как самый старательный и ретивый службист изо всех присутствующих.

Чохов подумал о том, что поистине чужая душа потемки и что трудно по внешним признакам понять человека, если он умеет притворяться. Но чем может помочь такое притворство, думал Чохов, если там, в одной из комнат, находится маленькая строгая девушка с непреклонными глазами, которая обязательно сегодня или в крайнем случае завтра расскажет все Лубенцову, и начнется медленное и упорное дознание, от которого будет лихорадить весь Дом на площади и которое приведет, очевидно, к крупным неприятностям для Воробейцева. Он жалел Воробейцева, а Ксенией, хотя она-то и собиралась нанести Воробейцеву удар, гордился. Эти два как будто несовместимые чувства одновременно владели Чоховым.

После совещания, когда все собрались расходиться, Лубенцов вдруг заговорил совсем о другом, не имевшем касательства к вопросам, разбиравшимся на совещании.

– Товарищи, – сказал он. – У меня еще один небольшой вопрос личного порядка. А именно: я хотел бы узнать, как обстоят у вас у всех личные, самые интимные дела. К товарищу Касаткину приехала жена с детьми. Чегодаев выписал свою семью. Моя жена тоже вскоре приедет. А как быть с холостяками? Вы все великовозрастные молодые люди. Неужели у вас нет на примете невест? Это было бы хорошо. Не улыбайтесь, товарищи, я говорю серьезно. Я, конечно, не имею ни права, ни желания заставлять вас жениться. Но если у вас были такие намерения – осуществляйте их немедленно. Спишитесь, вызывайте. У меня все.

Все поднялись и пошли к выходу, оживленно и не без юмора обсуждая "брачное выступление" коменданта.

Лубенцов счел необходимым заговорить о личных делах офицеров, так как приехал от подполковника Леонова, где случилась следующая история.

Один из офицеров Леонова, лейтенант Поливанов, сошелся с молодой немкой. Лубенцову пришлось присутствовать при разговоре Леонова с Поливановым по этому поводу.

Молоденький лейтенант Поливанов, тихий и милый юноша, командовавший комендантским взводом, не знал, зачем его вызвали, и когда Леонов заговорил, лейтенант страшно смутился. Впрочем, он не стал отнекиваться и что-либо отрицать и, подняв глаза на Леонова, сказал, что любит эту девушку и она любит его.

Тогда Леонов спросил, понимает ли Поливанов, что так нельзя, что не может офицер советской комендатуры вступать в связь с немецкой девушкой, кто бы она ни была. На это Поливанов ответил, что не понимает. И этот простой ответ, надо признаться, поставил Леонова и Лубенцова в тупик, потому что это был в основном верный ответ: непонятно, по какой причине советский молодой человек – на какой бы он службе ни находился – не имеет права влюбиться в иностранную девушку. Но следовало объяснить Поливанову то, что для них самих было неясно.

Леонов, как и Лубенцов, был сторонником того, громко говоря, направления среди советских офицеров, которое утверждает, что, прежде чем приказать, нужно разъяснить, – разумеется, если для этого есть возможность, если это не на поле боя или в иных исключительных условиях.

По этой причине Леонов при помощи Лубенцова стал объяснять Поливанову, что они, советские люди, выполняют здесь государственную задачу, причем задачу огромной важности и большого политического резонанса, и не могут себе позволить роскошь отвлекаться на какие бы то ни было посторонние дела, тем более не должны вступать в неслужебные связи с местным населением.

– Мы обязаны, – сказал Леонов, – всячески охранять моральную чистоту наших людей за границей и вынуждены бороться с малейшими проявлениями расхлябанности, бесхарактерности и забвения служебного долга самым беспощадным образом.

– Но я ее люблю, – сказал Поливанов все с той же трудно оспариваемой простотой.

– Перед вами выбор, – сказал Леонов. – Либо вы порвете всякие отношения с этой девушкой, либо отправитесь на родину.

– Она хочет поехать со мной, – сказал Поливанов. – Можно это сделать?

Он был бледен.

– Нет, – сказал Леонов. – Перед вами выбор, о котором я сказал.

– Хорошо, – произнес Поливанов после некоторого молчания. – Я поеду на родину.

Все помолчали. Потом Леонов сказал:

– Садись, Поливанов. – Он перешел на «ты», показывая этим, что официальный разговор закончен. И ему и Лубенцову хотелось сказать Поливанову что-то ласковое, успокоить, подбодрить его, но они не нашли слов, да и вряд ли ему нужны были слова. Он чувствовал их отношение к нему. Когда Леонов после долгого молчания сказал ему: "Ничего, Поливанов, ты человек молодой, у тебя все впереди", – Поливанов сказал:

– Спасибо вам, товарищ подполковник.

Он благодарил, конечно, не за банальные слова утешения, а вообще за их отношение к нему, за весь этот разговор, человечный, хотя и суровый.

В связи с этим Лубенцов подумал о своих офицерах и решил, что лучшее лекарство от таких болезней – сделать комендатуру женатой.

Когда Чохов вышел вместе с Лубенцовым в приемную, он с некоторым облегчением отметил, что Ксении здесь нет. Видимо, не дождавшись конца совещания, она ушла. Чохов не знал, что дома Лубенцова с тем же известием дожидается Воронин, который был обеспокоен сообщением Кранца и уже сам, по своей инициативе, провел кое-какие "разведывательные операции"

Он даже побывал в квартире Меркера, придумав пустячный повод. При этом, со свойственной ему дьявольской наблюдательностью, он приметил, что в соседней комнате находится кто-то скрывшийся туда, как только выяснилось, что в квартиру ненароком зашел русский солдат. На вешалке висело большое грязно-белое полупальто с шалевым воротником из цигейки. А пальто Меркера, маленькое, демисезонное, темно-синего цвета, висело рядом.

Воронин обратил внимание на множество красивых и, по-видимому, дорогих вещей, расставленных повсюду. Решив войти в предполагаемую роль Воробейцева, Воронин стал восхищаться то одним, то другим предметом, на что Меркер неизменно говорил:

– Это можно купить, господин фельдфебель… это стоит недорого…

Жена Меркера тоже как будто продавалась по дешевой цене, – она кокетливо улыбалась Воронину и была одета в очень открытое платье.

На столе у Меркера стояли десятка полтора банок с американской свиной тушенкой, пачки сигарет "Лэки Стрэйк"; в углу, в ведре с водой, плавал огромный кусок сливочного масла кило на шесть.

Вернувшись домой, Воронин стал с нетерпением дожидаться Лубенцова. Но Лубенцов пришел не один, а с Чоховым, Меньшовым и… Воробейцевым. Дело в том, что, когда они покинули комендатуру, получилось так, что Воробейцев никак от них не хотел отстать, и Лубенцов пригласил всех к себе.

Когда они расселись вокруг стола, Лубенцов признался, что он позвал их неспроста, что у него сегодня радостный день и что, если они не возражают, он угостит их вином.

Не успели они выпить по первой рюмке, как позвонил телефон.

– Никак вас не оставят в покое, – с искусной миной, изобразившей досаду и одновременно восхищение, сказал Воробейцев.

Лубенцов взял трубку. Звонил Себастьян, который хотел с ним немедленно встретиться по важному делу.

– Хорошо, – сказал Лубенцов. – Я к вам сейчас зайду.

Он извинился перед товарищами и пошел в соседний дом.

Профессор ожидал его на пороге. Они поднялись наверх, прошли гостиную и соседнюю с ней комнату. В третьей был кабинет профессора. Эту комнату Лубенцов видел впервые. Кругом с не немецкой неаккуратностью валялись книги и рукописи.

– Давно вы у нас не были, – сказал Себастьян. Он взял со стола бумагу с коротким машинописным текстом, повертел ее в руках и снова положил на место. Потом поднял на Лубенцова глаза и спросил: – Вы довольны мной? То есть моей работой?

– Да, мы довольны вашей работой, – ответил Лубенцов, удивленный вопросом. – Благодаря вашим стараниям и самоотверженности положение с сельским хозяйством в нашем районе лучше, чем во многих других. Вы пользуетесь громадным авторитетом среди населения. Вас любят. И вы заслуживаете эту любовь. Должен вам сказать, что в вас есть много качеств государственного деятеля. Иногда вам, может быть, не хватает твердости характера… Вернее, я бы сказал, что характер у вас есть, но, как бы вам это объяснить, вы слишком много размышляете.

Себастьян рассмеялся смущенно.

– Спасибо за добрые слова, – сказал он. – Вы правы в том смысле, что я слишком рефлектирующий индивидуум. И беда, вероятно, не в том, что я много размышляю, а в том, что я размышляю медленно, медленнее, чем этого требуют обстоятельства. Если бы мне дать волю, я бы только и делал, что размышлял. Известный пример из истории философии о буридановом осле, который издох с голоду между двух охапок сена, не зная, какую из них выбрать, целиком и полностью относится ко мне.

– Но вы выбрали, – засмеялся Лубенцов.

– Благодаря вам, – возразил Себастьян. – Вы заставили меня поесть из одной охапки.

– Заставили? – улыбнулся Лубенцов.

– Уговорили.

Теперь засмеялись оба.

– У меня к вам просьба, – продолжал Себастьян, вертя в руке очки. Не кажется вам, что с меня хватит? Мне ведь наконец нужно закончить свой научный труд. Университет в Галле предложил мне прочитать там курс лекций.

– Как!.. Вы покинете Лаутербург? – опешил Лубенцов.

– Нет, – сказал Себастьян, которому ревнивый возглас Лубенцова доставил явное удовольствие. – Нет, нет. Я буду ездить на лекции два раза в неделю. И готов продолжать свою деятельность в лаутербургском магистрате в общественном порядке.

Лубенцов подумал и сказал:

– Вы правы. Ладно, я запрошу свое начальство. Я лично считаю ваше предложение целесообразным.

– Вы умный мальчик! – восхищенно воскликнул Себастьян. – А Эрика со мной спорила. Утверждала, что вы никогда не согласитесь отпустить меня с должности ландрата.

– Она считает меня более тупым, чем я есть на самом деле, – усмехнулся Лубенцов. – А кого вы предлагаете взамен? Есть у вас кто-нибудь на примете?

– Я предложил бы кандидатуру господина Ланггейнриха. Он хорошо понимает сельское хозяйство и очень предан земельной реформе. И размышляет он не так медленно…

– А ведь он может и не захотеть с земли да в контору?

– У вас разве откажешься?

– Кандидатура хорошая. Ладно. Поговорите вы с ним. Он вас уважает.

– Поговорю, – сказал Себастьян и довольно рассмеялся. – Вы умеете себя вести с нами, немцами. Я часто удивляюсь, как хорошо вы поняли психологию немца, его слабые и сильные стороны. И вы прекрасно умеете пользоваться этими слабыми и сильными сторонами.

Лубенцов нахмурился.

– Что значит пользоваться? – сказал он. – Неужели я похож на интригана? Поймите, господин Себастьян, мы вовсе не заигрываем с немцами, как это думают некоторые из вас. Дело тут и проще и сложнее. То, что мы стараемся по мере наших сил получше устроить вашу жизнь, добиться объединения Германии и так далее, – это не заигрывание, а определенная политика, основанная на определенном мировоззрении. Я прекрасно знаю, что некоторые немцы думают, что вы, дескать, немцы, хитрые, вы используете наши противоречия с союзниками, и мы, ссорясь между собой, вынуждены заигрывать с вами. Вы ошибаетесь. Мы проводим политику, вполне для нас естественную, а вовсе не диктуемую недолговечными тактическими соображениями. Мы просто считаем, что земля и вообще все должно принадлежать тем, кто трудится. Вот и все. Если хотите знать, то и американцы вовсе не заигрывают с вами в пику нам, русским. Они тоже проводят политику, основанную на определенном мировоззрении. Грубо говоря, они поддерживают капиталистов и помещиков и подавляют рабочих и крестьян. Они дают волю первым и не дают воли вторым. Неважно, какими словами они прикрывают эту свою политику и насколько эти слова убедительны. Важна сама политика. Мы способны сделать и уже сделали немало глупостей. Но линия наша – верная и единственно прогрессивная. Союзники в лучшем случае хотят вас привести к состоянию, которое было до Гитлера, то есть они хотят вести вас назад. Мы пробуем вести вас вперед.

– Любую линию, – сказал Себастьян, – даже правильную, можно проводить хорошо и плохо. Вы ее проводите хорошо.

– Ну и прекрасно! – воскликнул Лубенцов. – Рад, что мы довольны друг другом.

Лубенцов встал, вспомнив, что его ожидают сослуживцы. Поднялся и Себастьян. Он с минуту постоял неподвижно, потом сказал чуть изменившимся голосом:

– У меня еще одно дело к вам. Я хотел бы съездить на запад, точнее во Франкфурт-на-Майне. Мой сын просил меня приехать погостить.

– Да? – сказал Лубенцов и снова уселся. Пытливо посмотрев на Себастьяна, он медленно спросил: – Вам надолго?

– На неделю, – быстро ответил Себастьян.

– Что ж, мне кажется, это вполне возможная вещь. Думаю, что пропуск вы получите. Я по крайней мере буду об этом просить.

– Благодарю вас. Я так и думал.

– А что, – усмехнулся Лубенцов, – фрейлейн Эрика сомневалась и в этом?

– Н-нет, – смутился Себастьян. – Не она. Я сомневался.

– Вы ошиблись.

– Признателен вам за это, – сказал Себастьян и, подойдя ближе к Лубенцову, произнес выразительно: – Эрика не поедет. Я поеду один. Она останется здесь.

– Как заложница? – заметил Лубенцов как бы в упрек, но на самом деле очень довольный этим сообщением Себастьяна.

– Да, господин Лубенцов, – сказал Себастьян. – Вот именно. Я не хотел бы, чтобы вы в чем-нибудь сомневались. После того как профессор Вильдапфель, крупнейший наш агроном, уехал и не вернулся, вы имеете полное право испытывать недоверие.

– Да, вы правы, – согласился Лубенцов. – Начальник СВА очень расстроился, когда случилась эта история. Он считает, что сам Вильдапфель еще пожалеет о своем поступке. Измена своему слову и обязательствам всегда кончается печально для самого изменившего. Она приводит к душевной опустошенности и к позднему раскаянию. В вас я уверен. Прежде всего – вы умный человек. Что касается Вильдапфеля, то я думаю, что он просто недостаточно умен. Ведь ученый – это не всегда одно и то же, что умный? Как вы думаете?

– О нет! К сожалению, не одно и то же. Ученых дураков не намного меньше, чем невежественных дураков. Но касательно Вильдапфеля вы ошибаетесь. Он человек чрезвычайно умный, но и чрезвычайно корыстолюбивый. Его, разумеется, купили обещаниями материальных благ.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю