![](/files/books/160/oblozhka-knigi-dom-na-ploschadi-65874.jpg)
Текст книги "Дом на площади"
Автор книги: Эммануил Казакевич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 33 страниц)
V
Вернувшись вечером в комендатуру, Лубенцов не мог решить, следует ли арестовать Генике или стоит ограничиться отстранением его от работы. Касаткин был за то, чтобы арестовать Генике. Яворский колебался.
Оставшись в одиночестве, Лубенцов начал рассматривать прибывшие за день бумаги. Среди них была выписка из постановления военного трибунала о том, что сержант Белецкий приговорен к двум годам дисциплинарного батальона. Лубенцов задал себе вопрос, почему у него не дрогнула рука предать суду своего человека, а здесь, когда речь идет о заведомом враге, он колеблется, обдумывает, готов советоваться с каждым. Может быть, потому, что он всей душой желал, чтобы наши люди не делали ничего плохого и каждое проявление плохого в них вызывало в нем боль и злость, а от немцев, сделавших столько плохого, он в глубине души все еще ожидал всяких каверз? Не потому ли воспринимал он подлость и лживость Генике с меньшим возмущением и, уж во всяком случае, с меньшей болью, чем историю с Белецким?
Он написал приказ об аресте Генике. Но до того, как отдал этот приказ, поехал – это было уже поздно ночью – к Леонову, чтобы опять посоветоваться.
Однако в Фельзенштейнской комендатуре ему сказали, что к Леонову приехала жена. Остро позавидовав товарищу, Лубенцов не стал его тревожить и поехал обратно в Лаутербург.
По дороге с ним случилось небольшое происшествие, которое несколько усилило его решимость арестовать Генике. Ему встретилась легковая машина. Немец, сидевший там за рулем, выключил фары, и Лубенцову показалось, что этот промелькнувший мимо немец за рулем не кто иной, как Генике. Он был действительно похож на Генике – круглолицый, с напряженным взглядом и грузной фигурой. В этот момент Лубенцов вспомнил о том, что существует еще одна Германия – за демаркационной линией, Германия, где все еще не проводятся никакие реформы и куда стремятся такие люди, как учитель Генике.
Дома Лубенцова ожидал профессор Себастьян. Он был сосредоточен и задумчив. Вынув из кармана конверт, он вытащил из него письмо и молча передал Лубенцову. На бумаге было напечатано машинописью всего несколько слов: "Если русский холуй господин Себастьян не перестанет помогать тем, кому он помогает в грабеже чужих земель и чужого имущества, с ним будет поступлено по заслугам. Мы стоим на посту". Вместо подписи был нарисован желудь.
Лубенцов рассмеялся – не очень искренне, так как был серьезно обеспокоен, но этот смех вызвал ответную улыбку Себастьяна, который сказал:
– Я наперед знал, что вы будете смеяться. Я даже представлял себе, как вы будете смеяться, и вы действительно рассмеялись именно так.
– Это не кажется вам похожим на детективный роман? – прищурясь, спросил Лубенцов. – Между тем это не роман, а реальная борьба, захватывающая и далеко не безопасная.
Он подумал, потом рассказал Себастьяну историю с Генике.
– Придется его арестовать, – спокойно закончил он свой рассказ.
Себастьян промолчал.
– Вызовем Иоста, – предложил Лубенцов.
Он позвонил в полицию. Иост приехал через несколько минут. Прочитав анонимное письмо, он задумался.
– Не пора ли вооружить полицию? – спросил он. – Ребята у меня хорошие, я ручаюсь за них.
– Вооружайте, – согласился Лубенцов. – Об этом уже шла речь с начальником СВА. Вопрос решен.
Иост заметно оживился и спросил:
– Значит, вы дадите распоряжение о выдаче нам пистолетов?
Лубенцов воскликнул:
– Иост, зачем вы мне это говорите? Помилуйте, неужели в Германии совсем не осталось оружия? Поищите, поищите, товарищ Иост…
Иост хитровато усмехнулся и развел руками.
– Ну хорошо, – сказал он. – Раз такое дело… Найдем оружие, конечно. Вас не проведешь.
– Под всеми мостами на дне речек, а то и просто в лесу можно найти оружия чертову уйму, – объяснил Лубенцов удивленному Себастьяну. – Оно требует только очистки от ржавчины.
Себастьян и Иост собрались уходить. Лубенцов шепнул Иосту на прощанье:
– Ни один волос не должен упасть с головы профессора, понятно?
Несколько дней спустя Касаткин зашел в кабинет к Лубенцову.
– Запрашивали из Галле, – сказал он. – Все насчет этого учителя, Генике. Какая-то газета в Рейнской области напечатала статью по этому поводу – дескать, сажают интеллигенцию… Наше начальство заволновалось. Спрашивают, были ли достаточные основания для ареста.
– И что вы ответили?
– Ответил, что были. Утром нам с вами придется выехать в СВА для объяснений.
– Что ж, объясним! Беда! То мы ни с кем не считаемся, делаем, что в голову взбредет, то вдруг начинаем чутко прислушиваться к любым высказываниям какой-нибудь поганой газетенки за границей. Следствие ведется? Что удалось узнать?
– Придется им умыться со статьей. Генике не только виноват, но и связан с целым рядом лиц по сю и по ту сторону демаркационной линии. Он много чего рассказал. В том числе подтвердил, что связан с крупным фашистом, который направляет действия против мероприятий Администрации; он находится где-то в нашем районе.
– Ну и слава богу, – облегченно вздохнул Лубенцов. – А то я немножко струхнул.
Итак, краснолицый реально существовал. Весь район был поставлен на ноги. Однако после ареста Генике – может быть, в связи с этим арестом "генерал Вервольфа" исчез. Лубенцов искренне жалел об его исчезновении. Было бы очень обидно, если бы краснолицый убежал за демаркационную линию и избегнул таким образом кары.
Во всяком случае, кругом стало тихо и мирно; началась засыпка семян к весенней посевной кампании. Новые крестьяне и безземельные, получившие землю, работали на своих участках, находя все больший вкус в реформе и понемногу освобождаясь от страха перед помещичьим возмездием. Когда же Советская Администрация распорядилась получить с них первый взнос с оплаты за землю, они и вовсе ободрились. Взнос был ничтожным, но это все-таки был взнос. Он означал, что земля куплена, а не взята. И крестьяне охотно и с удовольствием вбивали столбики вдоль своей новой межи, столбики, означавшие, что участок – ихний, собственный, купленный.
Краснолицый исчез.
VI
Воробейцев, придя однажды к своему новому приятелю Меркеру, застал у него высокого краснолицего плешивого человека, одетого в черный костюм и похожего в этом костюме на духовное лицо. Меркер познакомил «господина капитана» с «попом», как Воробейцев мысленно назвал краснолицего.
– Как живешь? – спросил Воробейцев у Меркера. – Достал ты мне тот «нэш»? Гоночный? С красной кожей на сиденьях?
– Достал, достал, господин капитан, – угодливо сказал Меркер.
У Воробейцева разгорелись глаза.
– Веди, показывай, – сказал он.
Воробейцев вышел вслед за Меркером.
– Это кто? – спросил Воробейцев, когда они вышли на улицу.
– Один знакомый, – ответил Меркер. – Вернее, знакомый моих знакомых. Приехал из Тюрингии по торговым делам.
– Чем он торгует?
– Различной м… м… мебелью и вообще… разным имуществом.
– Он не в Зуле живет? Охотничьими ружьями не торгует?
– Вполне возможно… Я спрошу. Обязательно узнаю. А что, вам нужны ружья?
– Вот еще спрашивает! Конечно, нужны!
Когда они после осмотра гоночной машины, которую Меркер раздобыл для Воробейцева, вернулись обратно, «поп» сидел все в той же позе у стола, зябко потирая большие руки. На сей раз он не испугался русского. Этого русского нечего было пугаться: он ходил по комнате – худой, длинный, изломанный, болтливый, нарочито грубый, удивительно невнимательный. «Поп» стал с ним разговаривать оживленно, ласково, расспрашивал его про подполковника "фон Любенцоф". Узнав, что русский интересуется ружьями, он выразил желание при первой же возможности, как только прибудет партия товаров, подарить капитану трехствольное ружье с одним стволом нарезным на крупного зверя. Воробейцев еще не видел таких ружей и очень обрадовался.
Русский капитан легко говорил по-немецки, и «поп» чувствовал себя с ним свободно. Только фуражка русского с малиновым околышем и большой красной звездой, фуражка, лежавшая на столе между ними, иногда, когда он косился на нее, выводила его из равновесия. Но потом Меркер нежно взял эту фуражку обеими руками, так, словно она была живая, и переложил ее куда-то на другое место, так как фрау Меркер стала накрывать на стол. После этого «поп» стал себя вести с Воробейцевым совсем запросто. Он даже раз хлопнул русского по колену в знак своих дружеских чувств и сам в душе возгордился этим своим жестом, о котором не мог даже мечтать час назад. Он решил, что поборол в себе страх перед «ними», что наконец перестал бояться "их".
Бюрке в эти дни, как и Лубенцову, тоже снились коровы, лошади, ягнята и телята. Но Лубенцову снились живые, а ему – плавающие в крови. Он мечтал об уничтожении всего скота в советской зоне, с тем чтобы здесь начался повальный голод, лучший союзник пославших его.
Фрау Меркер подала на стол огромный противень с жареной бараниной.
– Это последнее мясо у нас, – печально сказал Меркер. – От тех двух баранов, которых вы, господин капитан, изволили подарить нам… А что дальше будет…
– Ладно, – сказал Воробейцев, – не горюй. Подброшу тебе кое-что за эту машину. Сахару велю тебе дать с завода. Не бойся. Не похудеете, сказал он, обращаясь уже к жене Меркера, и похлопал ее по ляжке, не стесняясь присутствием мужа.
– О, – сказала она, нагибаясь к Воробейцеву и обнимая его. – Lieber Kerl![40]40
Милый парень! (нем.)
[Закрыть]
– Гулять так гулять! – воскликнул Воробейцев, возбужденный этим быстрым объятием. – Что же это? Водки у вас нет, что ли? Доставай, доставай. Пришлю тебе еще.
"Поп" осторожно клал себе в тарелку куски баранины и при этом глядел на них странно пристальным взглядом. Время от времени он переводил взгляд с баранины на Воробейцева. Одобрительно кивая головой и иногда смеясь в ответ на остроты, успокаиваясь все больше и больше, он неопределенно думал о том, что, в общем, не все русские страшны; вот этот русский – порядочный бездельник и парень неплохой.
О подполковнике «Любенцоф» Воробейцев отозвался, в отличие от всех немцев, рассказывавших Бюрке о коменданте, не слишком почтительно. То есть в словах его ничего непочтительного не было, но все-таки в них сквозило раздражение; чувствовалось, что Воробейцев недоволен любопытством немца одним тем, что этому приезжему немцу так интересен Лубенцов. Разумеется, Воробейцев не собирался отзываться плохо о своем, советском, коменданте перед этими немцами, кто бы они ни были, хотя бы потому, что они немцы. Но он не в силах был скрыть свою неприязнь. Он сразу же перевел разговор на себя. И чем больше он пил, тем больше говорил о себе, и из его слов получалось, что в комендатуре главный – он, что все дела зависят от него, а начальство в Галле и даже в Берлине предпочитает всем другим офицерам его. Он сам как будто не замечал, что проделывает интересный, хотя и обычный в устах пьяных и хвастливых людей, фокус: он рассказывал о словах, сказанных Лубенцовым, и о делах, сделанных Лубенцовым, но вместо Лубенцова подставлял себя. И оттого что он в глубине души, конечно, знал об этой подстановке, он еще больше ненавидел Лубенцова, а себя еще больше любил и жалел.
– Выпьем! – кричал он то и дело по-русски и провозглашал один и тот же тост: – За встречу под столом!
Когда он объяснил своим собутыльникам суть этого тоста, они много смеялись и тоже стали провозглашать его по-русски, на ломаном языке, весьма отдаленно напоминавшем верное произношение этих слов.
– За стреч по столём! – кричали то Меркер, то Бюрке, выпивая свои рюмки; Воробейцев же пил стаканами, чему оба удивлялись, а заметив, что ему нравится их удивление, удивлялись вслух.
– Выпьем! – опять крикнул Воробейцев и чокнулся с обоими. Однако Меркер на этот раз спасовал и сказал, что больше пить не может. Тогда Воробейцев, не говоря ни слова, взял за горлышко начатую бутылку и небрежным жестом выкинул ее в открытую форточку.
– Будешь пить? – спросил он, берясь за горлышко другой, еще не распечатанной бутылки.
– Я, я, – испуганно забормотал Меркер и выпил свою рюмку залпом.
Бюрке напряженно улыбался. Пьяная удаль Воробейцева немного пугала его. Меркер суетился, задабривая русского. Он вовсе не хотел, чтобы его квартира стала предметом наблюдения.
Наконец Воробейцев угомонился, и его уложили спать на диване. Улеглись и остальные. Но Меркер все беспокоился, как бы кто-нибудь не пожаловался в полицию или – еще хуже – в комендатуру. И когда поздно ночью раздался стук в дверь, Меркер испугался. Он попытался растолкать Воробейцева, но это оказалось невозможным. Бюрке, разбуженный стуком, уже сидел на кровати и быстро одевался. С перекошенным лицом Меркер пошел открывать. К великому своему облегчению, он услышал за дверью английский говор и впустил двух американцев. Оба были ему незнакомы, но один из них сказал, что прислан О'Селливэном, и тогда Меркер совсем успокоился. Сказавший это был высоким человеком с большими неподвижными глазами. Он осмотрел полутемную комнату, стол с опрокинутыми бутылками, хмыкнул и, заметив лежавшую на диване фигуру, подошел к ней, наклонился и сказал:
– Э, Виктор!
Он быстро растолкал Воробейцева, который долго не узнавал его.
– Ты как сюда попал? – закричал Воробейцев.
Это был Уайт, тот самый Фрэнк Уайт, с которым Воробейцев познакомился во время Потсдамской конференции. Появление его здесь показалось Воробейцеву прямо-таки удивительным. Нельзя сказать, чтобы Воробейцев слишком уж обрадовался возобновлению знакомства. А Уайт все похлопывал Воробейцева по плечу и говорил:
– Миртэсэн.
Это странное слово он повторял много раз, и Воробейцев вначале принял это слово за неизвестное ему американское приветствие. И только гораздо позже он понял, что Уайт говорит по-русски "мир тесен".
– Да, мир тесен, – сказал Воробейцев, не очень довольный этим обстоятельством.
Второй американец, никого не спрашивая, хлебнул из одной бутылки и лег на место Воробейцева спать. Меркер вытащил из другой комнаты Бюрке, и они уселись «допивать». Тут не было недостатка в тостах. Тосты произносил Уайт. Выпили за Россию и за Соединенные Штаты.
– Выпьем и за Германию, – сказал Уайт, исподлобья взглянув на Бюрке.
Выпили.
– Теперь давайте за Англию и Францию, – предложил Воробейцев, который снова сильно захмелел.
Но за Англию и Францию Уайт отказался пить. Он отрицательно замотал головой.
– Тогда за встречу под столом, – предложил Меркер, и Уайт, не без труда поняв, что он сказал, оглушительно захохотал, так что чуть не захлебнулся вином. Потом он стал смертельно серьезным, уставился в одну точку и зашевелил губами.
– А где твой друг, этот хороший и весьма милый капитан? – спросил вдруг Уайт, обращаясь к Воробейцеву.
– Мы с ним больше не встречаемся, – сказал Воробейцев.
Уайт спросил:
– Уехал далеко? Россия?
– Здесь он, – хмуро сказал Воробейцев.
– Ссора? Женщина?
Воробейцев не стал ничего объяснять и в ответ только буркнул нечто нечленораздельное.
– Он хороший, – сказал Уайт. – А я и ты нехорошие. Очень плохие. Нас надо повешать. – Он говорил спокойно, с неподвижным лицом. – Майор Коллинз передает тебе привет. Говорит, что ты хороший. Очень любит тебя.
Последние слова заставили Воробейцева сразу протрезветь. Если раньше он думал, что появление Уайта – случайность, то теперь, после упоминания о Коллинзе, он взглянул на Уайта с опаской. Вскоре он поднялся с места, говоря, что пора уходить. За окном было уже почти совсем светло. Появились первые прохожие.
– Придешь сегодня? – спросил Уайт. – Вечером приди. Или я к тебе приду? Могу прийти. Домой к тебе или на службу?
– Зачем? – сказал Воробейцев. – Я сюда приду.
Он подошел к зеркалу, привел в порядок свой китель, застегнул его на все пуговицы, поправил помявшиеся погоны и надел фуражку. Собственный вид в зеркале заставил его подтянуться и приободриться. Глядя на свой мундир, он как бы вспомнил о своей принадлежности к войскам величайшей державы и почувствовал уверенность в себе. Вместе с тем – и одно было связано с другим – он преисполнился чувства неприязни и подозрительности по отношению к своим трем собутыльникам. В этот момент, который мог бы оказаться спасительным для него, он как бы наполовину прозрел и осознал, что американец гораздо ближе к этим немцам, чем к нему, Воробейцеву, и что все они составляют одно целое, причем их цель – привлечь к себе, опутать и подмять под себя его, Воробейцева.
Эти мысли или обрывки мыслей пронеслись у него в голове. Он теперь с особенной силой хотел быть таким, как Чохов, о котором он, оказывается, думал гораздо больше, чем сам предполагал, и воспоминания о котором встали перед ним с особенной остротой после того, как сам Уайт, похвалив Чохова, определил пропасть, разделявшую двух друзей.
Воробейцев сказал в сухой и отрывистой чоховской манере:
– Зря ты сюда приехал. Если ты следуешь в Берлин, то маршрут совсем не тот.
Манера-то походила на чоховскую, да совесть была нечиста. И, встретив холодный взгляд огромных белых глаз американца и увидав на столе узкие белые руки Меркера, Воробейцев деланно хихикнул и сказал:
– Это я шучу. Ладно. Увидимся. – Он вышел на улицу. На лестнице он столкнулся с маленьким пожилым немцем, лицо которого было ему знакомо. Он однажды встретил его у Меркера и несколько раз видел возле комендатуры.
VII
Побродив некоторое время по улицам, Воробейцев отправился в комендатуру и, так как было еще слишком рано, прошел черным ходом на двор и оттуда попал в помещение комендантского взвода, где в одной из комнат жили командир взвода и Чохов.
Оба уже были на ногах и умывались. Причем оба умывались так старательно, так шумно, с такой любовью к этому делу, что Воробейцев тоже решил умыться. И постарался сделать это в точности, как они, то есть без боязни залить воду за ворот рубахи или замочить закатанный рукав, что для нервного Воробейцева было нелегко.
Они сели завтракать. Пища была самая что ни на есть солдатская гречневая каша с салом. Воробейцеву вовсе не хотелось есть ее, но он ел, чтобы быть таким, как они. Вскоре к ним присоединился Воронин, сообщивший, что Лубенцов сегодня ночевал в комендатуре у себя в кабинете, так как поздно засиделся. Чохов наложил для коменданта миску каши, и Воронин отнес ее наверх, а потом вернулся и тоже сел завтракать.
Воробейцев начал говорить о том, что пора уже, пожалуй, ехать на родину; надоела эта Германия как горькая редька.
Чохов посмотрел на него с удивлением. Он впервые слышал от Воробейцева нечто подобное. Воробейцев говорил искренним голосом и смотрел перед собой с выражением тоски в глазах, которую и впрямь можно было принять за тоску по родине.
Тогда Чохов посоветовал ему написать рапорт Лубенцову и сразу, пока не начался рабочий день, зайти к Сергею Платоновичу и поговорить с ним об этом.
Воробейцев сказал: "Да, верно", – и поднялся с места, но потом заколебался, заговорил о другом, снова сел. Ему вдруг показалось страшным ехать домой. Он вел тут слишком легкую жизнь и слишком к ней привык. На родине его ожидает снабжение по карточкам и настоящий труд, да еще, может быть, на пострадавших от войны территориях.
– Эх, ребята, – сказал он. – Я тут в одном месте обнаружил такую машину – пальцы оближешь. Представьте себе – гоночная, небольшая, но с длиннейшим капотом. Сплошной мотор. Восемь цилиндров. А мест всего два и одно сзади откидное. Сиденья из красной кожи высшего качества. Игрушка. Легко развивает скорость до ста восьмидесяти километров. Только не знаю, себе оставить или подарить кому-нибудь – скажем, генералу Куприянову. Конечно, машина не для капитана. Вечером я ее возьму и обязательно вам покажу.
– Где это вы все достаете? – спросил Воронин. – Я и сам хочу найти для подполковника какую-нибудь машину получше.
– Что подполковник? – засмеялся Воробейцев. – Он этим мало интересуется. Уж кому-кому, а ему легко заполучить все, что угодно. Могу подыскать для него. Я сегодня вечером буду в одном месте, спрошу.
– Ловкач, – сказал Воронин, когда Воробейцев ушел.
Поевши, Воронин вышел на улицу. Его ожидала машина, так как по поручению командира взвода ему надлежало ехать в Альтштадт. У фонаря стоял Кранц.
– Ну что, поедешь со мной? – спросил Воронин.
– Хорошо, – сказал Кранц.
Они сели в машину и поехали. А так как машина, на которой они ехали, – старый "вандерер", – стучала и грохотала, Воронин вспомнил о разговоре с Воробейцевым и сказал:
– Пора машину сменить. Неудобно коменданту на такой ездить.
– Полиция может подобрать подходящую машину для господина коменданта, – сказал Кранц. – Скажите господину Иосту.
– Капитан Воробейцев раздобыл красивую спортивную машину. И где он все достает?
Кранц сразу понял, где Воробейцев достал эту машину. Сегодня рано утром он встретил Воробейцева выходящим из квартиры Меркера. Кранц вел с Меркером кое-какие коммерческие дела, был у него маклером, исполнял мелкие поручения, но Меркера не любил и знал о нем – хотя никому об этом не рассказывал – немало компрометирующего еще с гитлеровских времен. То, что советский офицер, по-видимому, ночевал у Меркера, покоробило Кранца. Особенно удивился он, когда попал к Меркеру в квартиру и обнаружил, что там находились два американца и один чужой немец, нездешний, явный баварец, судя по акценту.
Кранц подумал, что не его дело и что вольно капитану Воробейцеву якшаться с кем угодно. В отличие от Воронина или от подполковника Лубенцова Кранц не считал коммерческие дела чем-то предосудительным. Но он знал, что они, Воронин и Лубенцов, так именно считают. Он прекрасно знал, с какой щепетильностью "подполковник Давай" относится к этим делам. Поглядев с боку на маленькое лицо Воронина, на его узкие татарские глазки под иссиня-черными, тоже узкими бровями, Кранц решил про себя, что надо предостеречь комендатуру.
На этот счет у него были свои мысли. Он желал русским добра. Ему хотелось, чтобы немцы думали о России хорошо. Он вряд ли вкладывал в это свое желание какой-либо особый политический смысл. Частная жизнь капитана Воробейцева, о которой Лаутербург кое-что знал, коробила Кранца, хотя многим немцам здесь она казалась естественной и вполне человеческой. Естественной она, пожалуй, казалась бы и Кранцу, если бы он не мог читать русских газет и книг и если бы не знал Лубенцова и Воронина. А он знал их, и гораздо лучше, чем они предполагали. Он вообще многое знал.
Может быть, русские даже сами того не понимали, насколько они на виду. Когда кто-нибудь из немцев высказывался против русских, он обязательно упоминал капитана Воробейцева в том смысле, что вот они, русские, говорят про социализм и кичатся социализмом, построенным у них, а если взглянуть на них повнимательнее – вот хотя бы на того же капитана Воробейцева, – сразу видишь цену словам.
Хорошее всегда сокровеннее плохого, оно не так заметно, как плохое.
Перебрасываясь с Ворониным односложными замечаниями, Кранц не решился сказать ему что-либо в присутствии немца-шофера, который немного понимал по-русски. Разговор шел вполне нейтральный.
– Как тебя зовут? – спросил Воронин.
– Пауль.
– А!.. Пауль Кранц, значит?
– Да. Это по-русски Павел.
– Ну? Неужели? Как? Значит, немецкие имена переводятся на русский?
– Да. Почти все.
Воронин страшно заинтересовался.
– А Иван как по-немецки?
– Иоганн. Ваня – это Ганс по-нашему.
– Ну?… А твоего отца как звали?
– Томас.
– А по-русски?
– Фома.
Воронин расхохотался.
– Значит, тебя зовут Павлом Фомичом?
– Да, – улыбнулся Кранц. – Так меня жена звала.
– А меня как зовут по-немецки?
– Деметриус.
– Похоже, но потруднее, еле выговоришь. А Екатерина Федоровна как будет по-вашему?
– Катарина. А Федор – Теодор.
– Вот тебе раз!
Так они болтали до приезда в Альтштадт. И только здесь, возле склада, где Воронин получал продукты для своего взвода, Кранц как бы невзначай сказал Воронину о "коммерческих связях" Воробейцева с черным рынком, который имелся в Лаутербурге, как и повсюду.
Брови у Воронина на мгновенье поднялись, потом снова встали на свое обычное место.
– А может, у него служба такая, – сказал он спокойно. – И нечего вам, Павел Фомич, мешаться не в свои дела.
Кранц обиделся и всю обратную дорогу сидел молча, хотя Воронин то и дело пытался заговорить с ним, – конечно, не о Воробейцеве, а вообще о разном, главным образом об именах.
В Лаутербурге Воронин остановил машину возле домика коменданта и вынес Кранцу несколько пачек сигарет. Но хотя Кранц был завзятым курильщиком и наверняка нуждался в куреве, он на этот раз наотрез отказался взять сигареты и быстро ушел. Воронин долго смотрел вслед Кранцу. Потом он поглядел на сигареты и сделал вывод, что предупреждение Кранца имеет гораздо большее значение, чем ему показалось вначале.
Второе предупреждение последовало из совсем неожиданного источника.
На следующий день отправлялся в Советский Союз эшелон с репатриантами. Ксения пошла на станцию провожать своих товарищей и подруг, со многими из которых провела вместе несколько страшных лет. Лубенцов поручил Чохову представлять на проводах комендатуру. Подходя к эшелону, Чохов издали увидел Ксению, стоявшую в кружке отъезжающих девушек и парней, среди которых выделялась широкая фигура одноногого.
Чохов покосился на них, но не подошел, а медленно двинулся по перрону, заходя то в один, то в другой вагон, проверяя, все ли тут в порядке. К нему обращались разные люди с жалобами то на то, то на другое. Он выслушивал их, потом шел за ними в вагоны, чтобы проверить жалобы. Ехали тесно, хотя один вагон, задний, был никем не занят и почему-то заперт. Чохов велел открыть этот вагон, и люди, не имевшие места, быстро заняли его.
Возвращаясь с хвоста поезда к его голове, Чохов увидел, что одноногий и Ксения отделились от остальных и медленно идут у самой стены вокзала, причем одноногий положил большую руку на плечо Ксении. Они говорили вполголоса и, видимо, были очень заняты своим разговором. Чохов испытал щемящее чувство ревности. Он посмотрел на них только однажды, но ему казалось, что он навеки запомнит эти два лица, чуть склоненные к земле. Оба были серьезны. Одноногий говорил. Ксения молчала, слушала.
Чохов прошел мимо. Издали показался паровоз – тот самый, который должен был повести состав. Два сцепщика в замасленных комбинезонах не спеша шли от здания станции к голове поезда. Чохов пошел за ними, долго смотрел, как они сцепляют паровоз с составом. Раздался металлический лязг. Машинист, высунувшись из окошка паровоза и глядя назад, что-то крикнул по-немецки, и это показалось Чохову неожиданным; он все еще не мог представить себе мирных, работающих немцев: переживания войны слишком глубоко сидели в нем.
Поезд тряхнуло. Паровоз громко запыхтел. Все было готово. Чохов повернулся и пошел обратно к центру состава. Начальник станции подошел к нему и произнес несколько слов. Чохов не понял, хотя уже понимал немецкий язык довольно хорошо. Он даже не слышал, что начальник станции говорит, так как опять увидел Ксению и одноногого. Те уже стояли среди других. Ксения увидела Чохова и быстро пошла к нему. Начальник станции продолжал говорить. Чохов рассеянно кивал головой. Ксения подошла и сказала:
– Товарищ капитан, товарищи вас зовут.
– Ладно, – сказал Чохов и вместе с ней пошел к группе, в которой находился одноногий.
Все были взволнованы и растроганы. Одноногий, сделав шаг навстречу Чохову, протянул ему руку.
– Прошу вас передать нашу общую благодарность коменданту, – сказал он. – И от меня личный привет передайте ему и всем товарищам из комендатуры. Желаю вам счастливо оставаться и все сделать, что нужно, тут, в Германии.
– Хорошо, передам, – сказал Чохов угрюмо.
Одноногий все тряс его руку и заглядывал ему в глаза светлым и растроганным взглядом своих обычно сумрачных глаз.
– Ксению берегите, – сказал он негромко.
– Гоша, дай и нам проститься, – проговорила одна из девушек, и одноногий нехотя выпустил руку Чохова. С Чоховым стали прощаться и остальные.
– Счастливого пути, – сказал Чохов. Мрачное настроение покинуло его сразу же после слов одноногого о Ксении: эти слова были явно сказаны лично ему, Чохову, и сказаны так, как брат может сказать о сестре, доверяя ее жениху. Чохов это смутно понял, и краска бросилась ему в лицо.
Ксения стояла в стороне. Ее рот был полуоткрыт, и непонятно было, то ли она грустно улыбается, то ли собирается заплакать. Потом она действительно заплакала, но не навзрыд. Выражение ее лица даже ничуть не изменилось, а просто из глаз показалось несколько слезинок, которые поползли вниз. Она не пыталась их вытирать и не пыталась скрыть лицо. Она смотрела все так же, ни на кого не глядя, куда-то вперед.
– Вы старшего по эшелону выбрали? – спросил Чохов, продолжая выполнять свои обязанности. Он чувствовал, что сердце его наполняется восторгом, испытанным, может быть, один или два раза за всю жизнь.
– Гоша у нас выбран старшим, – сказал кто-то.
Чохов кивнул головой, так как наперед знал, что именно одноногий должен быть старшим и что именно его все выберут.
Как ни непохож был одноногий на Лубенцова, но Чохов почему-то вспомнил в этот момент о своем начальнике – потому, очевидно, что, попади Лубенцов в эти обстоятельства, его тоже выбирали бы всегда старшим и он тоже был бы поверенным во всех делах и мыслях окружающих его людей. А он, Чохов? Мог ли и он быть таким? Способен ли и он раствориться в делах, в общем интересе, в то же время оставаясь самим собой – особым, ни на кого не похожим? Он в этом сомневался. Будучи крайне самолюбивым, он в то же время относился к себе в высшей степени критически.
Между тем начальник станции сообщил, что поезд готов к отправлению. Одноногий, стуча деревяшкой по плитам перрона, отошел от остальных, словно ему было тесно среди людей, и, подняв руку вверх, зычно крикнул:
– Внимание! По вагонам!
Потом он подошел к Чохову, обнял его быстрым объятием, так же быстро обнял Ксению и заковылял к составу. На подножке того вагона, к которому он направился, сидел человек с аккордеоном. В этот момент он заиграл самую популярную в то время советскую песню "В прифронтовом лесу". Одноногий встал на подножку, переступил ногой через играющего и очутился в тамбуре. С полминуты постоял он вот так – спиной к станции, потом медленно повернулся всем корпусом, снял фуражку и взмахнул ею. Чохов и Ксения смотрели на него, и он улыбнулся им сдержанной и тревожной улыбкой.
Поезд тронулся. Звуки песни вскоре замерли. Чохов и Ксения остались на пустом перроне вдвоем. Они постояли минуты две и потом медленно направились на вокзальную площадь, где стоял мотоцикл Чохова.