Текст книги "Дом на площади"
Автор книги: Эммануил Казакевич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 33 страниц)
XIV
Чохов в это время находился в деревне за пятнадцать километров от Лаутербурга. Прошлой ночью он был в гостях у Воробейцева и остался ночевать у него, а на рассвете Воробейцев его разбудил.
– Съездим на охоту, – сказал Воробейцев. – Тут у одного немца есть хорошая легавая собака. Ружья и патроны я приготовил. А к десяти мы будем как штыки в комендатуре. Зайцев тут видимо-невидимо.
Зайцев действительно развелось в Германии в то время много, так как немцам не разрешалось пользоваться охотничьими ружьями, как и другим оружием. Они это настолько усвоили, что сопровождавший Чохова и Воробейцева молодой парень даже отказался взять ружье в руки. Он только ходил с ними и показывал хорошие места для охоты. Принадлежавшая ему резвая коричневая собака с длинными ушами, под кличкой «Эльба», бежала впереди охотников, делая правильный «челнок», то появляясь, то исчезая в высокой траве, дрожа от возбуждения и изредка поворачивая к охотникам раскрытую улыбающуюся пасть, как будто звала их за собой и сулила массу удовольствий.
Чохов никогда до сих пор не охотился, но им вскоре овладел охотничий азарт, особенно после того, как был застрелен первый заяц, выбежавший буквально из-под его ног. Зайца застрелил Воробейцев, и если раньше он был непривычно сдержан и сосредоточен, то теперь безумно расхвастался и начал рассказывать о своих многочисленных охотах и о том, что в запасной части, стоявшей под Москвой, он осенью сорок третьего года снабжал всю офицерскую кухню зайцами и птицей, за что его не хотели отпускать на фронт, в связи с чем он в запасной части пробыл почти год.
Чохов после удачного выстрела Воробейцева стал внимательнее и собраннее, так как заяц-то был его, Чохова, и только отсутствие охотничьих навыков заставило его промедлить с выстрелом.
Однако и второго зайца он проворонил, хотя заметил его первый. Дело в том, что в последнее мгновенье перед выстрелом он вдруг испугался, решив, что принял за зайца собаку и что эта маленькая тень, летящая стремглав среди травы, – тень собаки. Не выстрелил и Воробейцев, так как в это время он, шагая длинными ногами метрах в пятнадцати правее, все не переставал разглагольствовать о своих прошлых охотничьих победах. Когда же заяц прошмыгнул перед его носом и исчез в роще, он накинулся на Чохова с упреками. Чохов молчал, так как признавал себя виноватым. Но вскоре Воробейцев сказал, что пора отдохнуть и выпить, и что без выпивки не бывает охоты, и что, по сути дела, охота – только повод для выпивки на лоне природы, и пусть Чохов не выглядит так мрачно, так как зайцев на свете много и всех не перестреляешь. Парень, тащивший на спине убитого зайца и туго напиханную сумку с провизией, по сигналу Воробейцева постелил на траве нечто вроде пледа, положил на этот плед сумку, а сам отошел в сторону и присел на корточки. Собаку он взял на поводок и привязал к елке.
Воробейцев живо разложил еду, откупорил бутылку Они выпили по одной. Чохов сказал:
– Позови немца.
Воробейцев пропустил слова Чохова мимо ушей. Снова выпили по рюмке. Становилось все теплее. Солнце поднялось выше. Чохов обеспокоенно посмотрел на часы. Он все время помнил, что им надо не опоздать в комендатуру, но после четвертой или пятой рюмки он вообще вообразил, что сегодня воскресенье и что спешить некуда. Он лег на спину и, не слушая, что говорит Воробейцев, глядел в бездонное небо. Про немца он тоже забыл и даже забыл, что он в Германии. Небо, ясное и утреннее, чуть-чуть холодноватое, было такое, как в Новгороде. Когда Воробейцев стал его тормошить, он встал. Он уже толком не помнил, почему он здесь находится, и пошел неверным шагом вперед, мутными глазами глядя на бегающую взад и вперед собаку. Раздался выстрел и следом за ним другой. Чохов все шел вперед, и так как ему было все равно куда идти, он вскоре незаметно для себя забрел в густой молодой орешник и потерял из виду Воробейцева и сопровождавшего их мальчишку-немца. С трудом выбрался он из густых зарослей на поляну. Из-под его ног выпорхнул целый выводок куропаток.
Он пошел дальше. Словно догадавшись о том, что он ни для кого не опасен, мимо него пробежали один за другим два зайца. Чохов рассердился, что они так безбоязненно бегают мимо него, нахмурился, остановился. Он смутно понимал, что ради этих зайцев он и находится здесь, но как их достать, не знал, а о ружье, висевшем у него за спиной, совсем забыл. Он встал «смирно» и крикнул властно, по-командирски:
– Зайцы, ко мне!
Он постоял так неподвижно минут пять, но так как к нему никто не шел, – в том числе не появлялся и Воробейцев, – он стал тяжело и упорно думать о чем-то. Тут его взгляд упал на целую россыпь белых грибов, торчавших возле самой его ноги.
– Грибы, ко мне! – сказал Чохов и опять задумался.
Наконец он решил пойти «домой», сделал «кругом» через левое плечо и пошел. Пошел он совсем по другому направлению и вышел на большое поле, где немецкие крестьяне скирдовали пшеницу. Он остановился, долго смотрел на них. Глубочайше уверенный в том, что он на родине, он был очень рад, увидев крестьян.
– Колхозники, ко мне, – пролепетал он и, заметив рядом огромную кучу соломы, уселся возле нее и уснул. Тут его и нашел Воробейцев, который сбился с ног, разыскивая товарища. Он стрелял в воздух, кричал, но все понапрасну. Наконец он повстречал немца-крестьянина и тот объяснил ему, что какой-то «русский солдат» спит неподалеку.
Молодой немец, сопровождавший Воробейцева, еле тащился, нагруженный зайцами.
Воробейцев разбудил Чохова, которого сон несколько вытрезвил.
– Что это мы пили за гадость? – спросил он.
Воробейцев сказал, что надо опохмелиться и что, выпив рюмки две, он «станет совсем молодцом». Парнишка опять расстелил плед. На свет божий появилась вторая бутылка.
– Иди сюда, – позвал Чохов немца. Немец приблизился и сел с ними. Чохов выпил рюмку, и они снова пошли. Тут Чохову сразу же повезло. Он подранил зайца, которого немец добил ножом. Чохов был первоклассным стрелком и доказал это вскоре, когда Воробейцеву вздумалось потренироваться в стрельбе, бросая вверх пустую бутылку в качестве подвижной мишени.
Чохову так втемяшилось в голову, что сегодня воскресенье, что он уже ни о чем не беспокоился и, увлеченный охотой, провел весь день в лесу. Когда начало темнеть, они вернулись обратно к оставленной в деревне машине.
– Где бы тут одного зайчишку обжарить? – спросил Воробейцев у паренька, и тот показал ему барское поместье. Они въехали в большие ворота. На огромном дворе не было ни души. Вдали виднелся неосвещенный дом. Воробейцев скрылся в доме, оставив Чохова возле машины. Вскоре Воробейцев вернулся возбужденный, рассеянный. Он произнес только одно слово: «Пошли», – и пошел впереди, время от времени оборачивая к Чохову напряженное и судорожно улыбающееся лицо, как собака во время охоты.
Они очутились в большой зале, посреди которой стояло чучело бегемота. Стены залы были увешаны картинками и фотографиями, изображавшими голых и полуголых негров и негритянок с кольцами в носах и ушах. Из-за бегемота появился невысокий молодой человек в курточке с застежками «молния». Он изобразил на лице гостеприимную улыбку и провел обоих офицеров в следующую комнату – столовую. Затем он с Воробейцевым исчез в боковой двери.
Чохов подошел к окну. Уже совсем стемнело. Чуть прелый запах отцветающих роз доносился из окна. Слабо освещенная оконным светом, колыхалась медная листва деревьев.
Заслышав шаги, Чохов повернул голову. В столовую снова вошли Воробейцев и молодой человек. Вместе с ними была женщина, одетая в закрытое черное платье. Она подошла к Чохову, протянула ему руку, улыбнулась и представилась:
– Лизелоттэ Мельхиор.
Приставку «фон» она опустила.
Чохов пробормотал свою фамилию и поднял глаза на Воробейцева. Воробейцев был бледен и серьезен.
Пожилая служанка накрыла на стол. Все уселись. Разговор не клеился. Чохов удивлялся молчаливости и напряженности Воробейцева. Впрочем, после выпивки Воробейцев разговорился. Он шпарил по-немецки напропалую, бесстрашно продираясь сквозь придаточные предложения и опрокидывая как попало грамматические правила. Он сидел возле женщины, подливал ей вина и глядел на нее почти страшными от затаенной страсти глазами.
Женщина вначале молчала, глядела на скатерть. Потом она тоже оживилась, начала посматривать на Воробейцева чуть прищуренными холодными глазами, наконец заговорила. Она сказала, что ее отец имел большое поместье в Африке, в Камеруне, еще до первой мировой войны; она там в раннем детстве провела несколько месяцев. То было поместье гораздо более обширное и богатое, чем это, немецкое. Впрочем, и это поместье уже больше ей не принадлежит, сказала она, помолчав. Оно до раздела находится под опекой ландратсамта. Несмотря на всю свою выдержку, помещица не могла скрыть волнения, ее глаза сверкнули.
– Конечно, не в богатстве счастье, – сказала она, улыбнувшись Воробейцеву.
Она начала смеяться приятным, волнующим смехом и все смотрела на Воробейцева, а тот тоже смотрел на нее безотрывно.
– Мне много не нужно, – продолжала она, бросив на Воробейцева пытливый и затравленный взгляд. – Если бы мне оставили этот дом и несколько гектаров земли…
Глаза Воробейцева пронизывали ее, но, услышав последние слова, он вдруг принял суховатый, деловой вид и сказал:
– Конечно… Это верно… М-м-м… Это правильная мысль. При некоторых условиях…
Чохов почти ничего не понял из разговора, но ему было неприятно здесь находиться, и он подумал, что они совершенно зря сюда заехали. Он сказал об этом Воробейцеву, тот раздраженно возразил:
– Зайца своего собственного мы имеем право съесть или как? Переночуем и поедем.
Вскоре зайца принесли. Он весь плавал в жиру, и Чохов подумал, что помещикам и после реформы, видимо, неплохо живется. Воробейцев не притронулся к зайцу; он наклонился к женщине и что-то ей говорил. Наконец он встал и сказал торопливо, почти захлебываясь:
– Поздно уже, спать пора. А, Вася? Спать пора, правда?
Чохов поднялся и вместе с Воробейцевым и молодым человеком с застежками «молния» вышел в залу с бегемотом. Молодой человек повел их по лестнице вверх. Воробейцев прыгал через три ступеньки и все оглядывался на Чохова.
В полутемной комнате Чохов улегся на двуспальной кровати, укрытой перинами вместо одеял. Воробейцев, медлил, курил, потом приблизил лицо к лицу Чохова, опять посидел, покурил, затем встал и вышел. Чохов вскоре уснул. Рано утром его разбудил Воробейцев, уже вполне одетый. При сером свете занимавшегося дня Воробейцев был особенно бледен. Он стал торопить Чохова.
– Надо ехать, надо ехать, – говорил он беспокойно.
Чохов быстро оделся, они вышли. Парень и собака уже были возле машины.
– Надо ехать, – повторял Воробейцев, не глядя на помещичий дом.
Когда они выехали из ворот имения, Воробейцев вдруг засмеялся, прищелкнул языком и, покосившись на Чохова, сказал:
– Заяц-то был неплох…
Он опять засмеялся и в это мгновение на повороте улицы ударил машину об угол дома. Толчок на минуту оглушил Чохова. Он с трудом вылез из машины. Все отделались испугом. Радиатор и правое крыло были исковерканы. Собака выскочила из машины и, втянув голову в плечи, приникла к земле. Сопровождавший их молодой человек никак не мог опомниться от испуга и еще с полминуты негромко и протяжно выл на одной ноте.
– Да ладно, заткнись! – прикрикнул на него Воробейцев.
Из поврежденного дома высыпали люди. До чего много людей было в этом маленьком доме – взрослых и детей. Одних детей человек восемь. Здесь жили две большие семьи – местный крестьянин впустил к себе семью переселенца.
Рядом была авторемонтная мастерская. Машину затолкали туда, а Чохов, Воробейцев и молодой немец с собакой остановились посреди улицы. Убитые зайцы лежали рядом с ними. Воробейцев вполголоса ругался. Чохов молчал.
Они направились в сельскую гостиницу – двухэтажный дом с пивной внизу. Здесь они уселись у столика. Воробейцев то и дело бегал в авторемонтную мастерскую. Наконец он вернулся совсем мрачный и сказал Чохову, что придется завтра машину на буксире потащить в город, так как ремонт требуется серьезный.
– Наш-то будет сердиться, – сказал Воробейцев, усаживаясь за стол. Здорово нам попадет от него.
Чохов вначале пропустил это мимо ушей, но потом вдруг пристально посмотрел на Воробейцева, встал с места, прошелся по пустой комнате взад и вперед и спросил:
– Сегодня какой день?
– Суббота, – сказал Воробейцев.
– Ты не шути, – быстро заговорил Чохов, остановившись возле Воробейцева. – Ты эти шутки брось. Как так суббота? Ты знаешь, что ты сказал? Ты понимаешь, что ты сделал?
Воробейцев чуть отодвинулся.
– Во-первых, не «ты сделал», а мы сделали, – сказал он, быстро встал и отошел в угол комнаты. – Что ты пионера из себя корчишь? На меня одного хочешь все взвалить? И водочку пить и остаться любимчиком у Лубенцова?
Чохов оглянулся на молодого немца, сидевшего в углу между ружьями, сумками и убитыми зайцами, и промолчал.
– Зря ты взъерепенился, – миролюбиво сказал Воробейцев, медленно приближаясь к Чохову. – Ничего страшного не случилось. У нас выходных дней не бывает. Что ж тут такого? Случилось несчастье – машина разбилась. Это со всяким может случиться. Даже с твоим Лубенцовым. Выехали на охоту на рассвете, а на обратном пути машина разбилась. Вот мы и застряли. Тоже трагедия! «Отелло, или Венецианский мавр»!
Чохов вышел на улицу и постоял у двери пивной с опущенной головой. Ему было стыдно крестьян, шедших на полевые работы. Ему казалось, что они знают, что он бездельник и нарушитель дисциплины, и смотрят на него, как все труженики смотрят на бездельников. Из пивной вышел Воробейцев.
– Вася, а Вася, – сказал он. – Ну зачем ты так боишься начальства? Ну правильно, мы виноваты, и я виноват больше, чем ты. Это я тебя втравил в это дело. Ничего, как-нибудь отбрешемся. Больше так постараемся не делать.
Чохов отошел от него на середину улицы. В деревне все было тихо. Громко горланили петухи. Потом появились дети. Они вышли на улицу, сонные, полуодетые, зевая во весь рот. Длинные тени ложились от них поперек всей улицы.
Из двери пивной показался и парень с собакой и убитыми зайцами. Чохов постоял, глядя налево, туда, откуда должны были вскоре появиться машины, следующие в город. Гостиница стояла на пригорке, и вся деревенская улица, превращающаяся примерно через километр в большую дорогу, была перед его глазами. Направо он не глядел, и вот как раз оттуда минут через пять появились две легковые машины, которые, поравнявшись с гостиницей, круто затормозили.
Чохов обернулся. Из передней машины выскочил Лубенцов, он медленно обогнул машину спереди и так же медленно пошел к пивной.
Чохов старался не смотреть на него. Он смотрел на машины. За стеклами первой он увидел Ксению Спиридонову и Меньшова. На второй были Лерхе и два незнакомых немца.
Лубенцов подошел к двери пивной, внимательно посмотрел на Воробейцева, потом так же внимательно – на зайцев и на собаку, затем поднял глаза на Чохова.
– Мясозаготовки? – спросил он.
– Машина разбилась, – пробормотал Воробейцев.
– Кроме зайцев, все живы остались? – сказал Лубенцов. – Что же вы стоите? Садитесь по машинам. Парнишке придется добираться пешком.
Воробейцев сел в машину к Лубенцову, а Чохову пришлось сесть к немцам. Машины тронулись.
XV
Они повернули направо, на другую, меньшую, деревенскую улицу и остановились возле одного из домов. Все высыпали из машин. Медленно вылезли и Чохов с Воробейцевым. Лерхе постучал в калитку, и вскоре к ним вышла молодая женщина.
– Где Веллер? – спросил Лерхе.
– Спит еще, – отвечала она. Она глядела на всех с любопытством.
– Разбудите его, – сказал Лерхе.
Пока она будила Веллера, все молчали. Воробейцев курил сигарету за сигаретой. Меньшов отозвал Чохова и шепотом спросил:
– Где ты пропадал?
Чохов ничего не ответил.
Появился Веллер. Он поздоровался со всеми за руку и молча стал ожидать, что ему скажут.
– Позовите Рейнике, – сказал Лерхе.
Молодая женщина быстро пошла по улице и вернулась вскоре с молодым белокурым парнем.
Все вошли во двор, и Чохов с Воробейцевым тоже. Воробейцев напустил на себя деловитый и нахмуренный вид; молодая женщина смотрела на него с некоторым страхом.
Они прошли в большую горницу, всю уставленную мебелью, так что почти негде было стоять. Все сели, и Лубенцов заговорил с Веллером и Рейнике. Он говорил по-немецки, и Чохов почти ничего не понимал, но видел, что Лубенцов сердится. Рейнике был смущен, растерянно разводил руками. Веллер сидел угрюмый.
Так как Лубенцов не пожелал пользоваться переводом, а говорил по-немецки сам, Ксения отошла к окну и стала глядеть во двор. Чохов рассеянно смотрел на ее профиль – строгий, правильный и очень русский. Голова ее с тяжелыми косами была повязана платочком из синего сатина. Концы этого платочка были завязаны сзади – так в Германии никто не завязывал косынок. За окном желтел большой клен. Ксения однажды повернулась и заметила на себе взгляд Чохова. Оба смутились, и Ксения снова отвернулась к окну.
Голос Лубенцова раздавался в притихшей комнате – то строгий, то издевательский. Изредка он останавливался и спрашивал у Ксении:
– Как это будет по-немецки – «подкулачник»?
Или:
– Как это будет по-немецки – «вы разоблачили себя», да так, чтобы покрепче.
Ксения отвечала довольно быстро, а когда не знала точного перевода слова, то говорила:
– Это можно объяснить так…
Потом Лубенцов стал говорить с Рейнике. В его голосе появилась горечь. Он говорил скорее укоризненно, чем зло.
– Как будет по-ихнему – «дали себя обвести вокруг пальца»? – спросил он у Ксении и после ее ответа сказал: – Это неточно передает.
Она предложила другую фразу.
– Это лучше, – сказал он и продолжал разговор по-немецки.
Потом ездили по полям, наблюдали, как крестьяне убирают урожай, осмотрели мельницу, требовавшую ремонта, и, вернувшись в село, на несколько минут остановились возле домика, где жил Рейнике. Здесь Лубенцов и Лерхе поговорили с Рейнике, затем машины пошли в город.
Чем ближе они подъезжали к городу, тем раскаяние и смущение Чохова становились все сильнее.
Наконец они подъехали к комендатуре. Чохов вылез из немецкой машины, которая тут же ушла, и через пять минут – вкупе с Воробейцевым – оказался у Лубенцова в комендантском кабинете.
– Вот возьмите бумагу и пишите объяснение, – сказал Лубенцов.
Было нечто унизительное в том, что их, как провинившихся школьников, посадили по обе стороны стола, дали в руки по перу и по листку бумаги и заставили писать.
Но не это было главное. Главное было то, что Чохов не знал, что писать. Должен ли он написать правду или написать то, о чем говорил Воробейцев, – то есть что им помешала вернуться вовремя авария автомашины, которая по этому варианту произошла не сегодня утром, а вчера утром. Тогда Лубенцов может задать законный вопрос, почему же они не вернулись в город на попутной машине, почему они не позвонили по телефону из села с просьбой прислать за ними машину или по крайней мере не сообщили об аварии.
С другой стороны, Чохов, несмотря на всю злость на Воробейцева, которую он испытывал, не хотел ставить Воробейцева в исключительно тяжелое положение своим явным отрицанием всего, что Воробейцев напишет. Он сознавал, что для Воробейцева это может иметь самые серьезные последствия, так как явная ложь произведет на Лубенцова и Касаткина слишком невыгодное впечатление.
Воробейцев понимал, что творится в душе у Чохова, и то и дело порывался переглянуться с ним, переговорить с ним, что-нибудь шепнуть. Но это было невозможно: Воробейцев знал, что бывший разведчик не так прост, он сидит за своим столом и глядит на бумаги, но он все прекрасно видит. Тогда Воробейцев решился и стал писать свои объяснения так, как давеча он предлагал Чохову, то есть что они были на охоте; что по дороге в город машина разбилась; что, пока он устраивал ее в авторемонтной мастерской и пытался вместе с немецкими мастерами починить ее, прошло много времени; что немецкие мастера обещали, что вот-вот закончат, а он думал, что они действительно вот-вот закончат и он сможет если не вовремя, то с небольшим опозданием приехать в Лаутербург, однако потом он спохватился, что уже стало поздно, пришлось переночевать в деревне; он все же передал через попутную машину записку в комендатуру, которую немцы, по-видимому, не вручили по назначению; он даже об этом не говорил Чохову, потому что тот был огорчен их опозданием и поссорился с Воробейцевым из-за этого; и он обещает, что найдет эту немецкую машину, потому что запомнил ее номер, и докажет, что сделал все положенное; кроме того, он обещает, что в дальнейшем ничего подобного не повторится.
В то время, как он писал все это, он многозначительно поглядывал на Чохова, стараясь хотя бы взглядом сообщить товарищу свою самоуверенность. Но Чохов не глядел на Воробейцева. Он и не писал ничего. Когда прошло минут тридцать и Лубенцов поднял на них глаза, Воробейцев вскочил и с готовностью подал ему свою писульку. Чохов остался сидеть на месте. Когда же Лубенцов испытующе посмотрел на него, он мрачно сказал:
– Ничего я не буду писать. Виноват я, и всё.
– Как так не будете писать? – с оттенком юмора спросил Лубенцов. Ведь вы получили приказание писать.
Чохов молчал.
– Ладно, идите, – сказал Лубенцов, и оба вышли.
На следующее утро к Чохову пришел солдат и передал ему приказание явиться к коменданту в кабинет.
Лубенцов спешил по срочному делу в Фихтенроде. Кроме того, он терпеть не мог читать нотации. Но надо было все высказать Чохову, другого выхода не было, и он стал говорить. Не без иронии по собственному адресу он заметил, что все, что он говорил, получалось убедительно и складно, – не без иронии потому, что он впервые отметил в себе это новое умение читать нотации и вообще говорить складно, – оно, это умение, пришло к нему здесь, в Германии, так как говорить было одной из важных обязанностей коменданта. Он напрактиковался, или, грубо говоря, «насобачился», до того, что ему не стоило труда произнести без подготовки речь, при этом не испытывая волнения, – не то что раньше.
Но как ни насмешливо, словно посторонний наблюдатель, следил за собой Лубенцов, как ни удивлялся складности своей речи, то, что он говорил, было серьезно и обдуманно.
Он начал с того, что бросил на стол объяснительную записку Воробейцева и сказал с горечью:
– Вот полюбуйтесь, товарищ Чохов, записка капитана Воробейцева. Даже писать не научился правильно. «Товарищ» с мягким знаком пишет. «Привосходно» вместо «превосходно». А ведь он школу окончил, в вузе учился два года. Дело тут не в правописании. Дело в том, что многие наши люди – и боюсь, что вы тоже, – привыкли жить захребетниками у государства, не стремитесь самостоятельно работать, самостоятельно учиться. Вы представляете себе Советское государство поповским работником, который вам яичко испечет, да сам и облупит. Это верно, что наше государство в отличие от остальных кровно заинтересовано в том, чтобы каждый гражданин стал образованным и высококультурным человеком. Но ведь это достижимо только при условии, если каждый будет помогать государству в этом, будет сам к чему-то стремиться, рваться вперед, овладевать культурой. А на деле получается, что такие молодые люди, как вы, например, капитан Чохов, знают гораздо меньше, чем их отцы, окончившие на медные гроши церковноприходскую школу… А ведь в то время им государство мешало, не давало ходу… Ох, как я ненавижу наших полуинтеллигентов с их поверхностными знаниями, с их полным отсутствием любознательности, с их вечным иждивенчеством за счет самого благородного из государств! Как я ненавижу этих недорослей, которые и от простого народа оторвались и в интеллигенцию не вошли! А ведь офицер – типичный представитель интеллигентного труда. Почему вы не читаете, Чохов, книг? Почему не учитесь немецкому языку, на котором написаны великие произведения? Почему вы серьезно не вникаете в дело? Неужели и вы относитесь к категории людей, которые, с детства чувствуя заботу о себе нашего общества, так или иначе забыли о своем долге перед собой и обществом? Капитан Чохов, вы плохо исполняете свои обязанности.
Говоря все это, Лубенцов, полный жалости и любви, смотрел, как все больше темнело лицо Чохова.
Воцарилось долгое и тяжелое молчание. Потом Чохов впервые поднял глаза на Лубенцова и проговорил:
– Вы все правильно сказали. Я постараюсь. Я просто не гожусь для этой службы. Я вам сразу про это сказал.
– Василий Максимыч! Голубчик! – воскликнул Лубенцов, подойдя к Чохову и обнимая его. – Годишься! Конечно, годишься! Ты только пойми все. Произнося эти слова, Лубенцов в то же время думал, что, может быть, напрасно так быстро расчувствовался и что это, может быть, непедагогично и глупо, лучше было бы дуться дня два-три, чтобы Чохов глубже понял свою вину. Так поступили бы многие умные начальники. И все-таки он чувствовал, что поступает правильно, потому что Чохов принадлежал к тем натурам, для которых сознаться в своей вине слишком трудно, чтобы это могло быть неискренним или скоропреходящим.