355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эммануил Казакевич » Дом на площади » Текст книги (страница 33)
Дом на площади
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:29

Текст книги "Дом на площади"


Автор книги: Эммануил Казакевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 33 страниц)

XX

Что касается Воробейцева, то он в тот момент, когда Себастьян не пожелал с ним поздороваться, грубо выругался и пустился в дальнейший путь с тремя американцами, которые теперь всюду сопровождали его.

Это были славные рослые парни, забулдыги и шутники. С ними вместе он ходил и ездил по радиостанциям и редакциям. Жил он вольготно и чувствовал себя до некоторой степени героем дня. Он дал несколько пресс-конференций. К нему в отель приходили отщепенцы из бывших власовцев и просили его протекции для устройства на работу. Он говорил, что ему взбредало на ум, и ему верили или притворялись, что верят. Ему давали деньги в оккупационных марках и долларах и разрешали посещать американский офицерский бар, где всегда было весело и шумно и куда ходили немки, предварительно освидетельствованные американским врачом-венерологом. Ему обещали, что он совершит путешествие – нечто вроде пропагандистского турне – по Соединенным Штатам и Южной Америке. Он хотел побывать в Париже, и ему обещали, что он там будет. Поездки эти, правда, все откладывались, и когда он однажды настойчиво попросил отпустить его, американский лейтенант, в чьем ведении он находился, пропустил его просьбу мимо ушей. Уайт, с которым Воробейцев виделся раза два, похлопывал его по плечу, хвалил за "смелый и решительный поступок" и глядел на него при этом неподвижными глазами, непроницаемыми, как свинец.

С тремя американцами, которые сопровождали Воробейцева, он подружился. Это были бесхитростные парни, они относились к нему, вроде как к кинозвезде, и ему казалось, что они гордятся тем, что назначены сопровождать и охранять его.

Труднее было ему тогда, когда он оставался в одиночестве. Тогда его охватывал страх. Ему мерещилось, что в Альтштадте, Галле, Берлине и даже в Москве идут совещания с целью уничтожить его. Кроме того, его преследовала странная галлюцинация, которая особенно досаждала ему перед сном, когда он лежал в постели: перед ним возникало вдруг человеческое лицо – довольно широкое, плоское, с черной бородой и кровавой полосой от правого виска до низа левой щеки. Оно не давало ему уснуть, и он никак не мог вспомнить, чье это лицо и почему оно преследует его. Он знал, что где-то видел это лицо, но не мог сообразить, где и при каких обстоятельствах.

Он старался ложиться спать как можно позже, пил и гулял напропалую, но все равно, хотя бы на рассвете, когда он ложился спать, ему вспоминалось это лицо.

После встречи с Себастьяном он и сопровождавшие его американцы зашли в бар и стоя выпили по рюмке водки. Он уплатил, – он всегда платил за них.

Один из американцев, светловолосый, по имени Майкл, сказал (они все неплохо говорили по-немецки):

– Сегодня в варьете выступает та самая Эдит.

– Пойдем туда? – спросил другой, которого звали Томом. Он был черноволосый и ленивый, родом из штата Миссури – "оттуда, откуда и президент Трумэн", хвастался он иногда.

– Там мы погуляем как следует, – поддержал их третий, Билл, большой и рыжий. Он всегда улыбался.

– Да, обязательно сходим, – оживился Воробейцев и заказал по второй рюмке.

Они стояли тесным кружком. Вдруг Билл, глядя на Воробейцева со спокойной улыбкой, поднял правую ногу и сильно ударил Воробейцева кованым каблуком ботинка по носку хромового сапога. Удар был неожиданный, хамский, беспричинный – просто так, потому, что это ему захотелось сделать, и потому, что он знал, что Воробейцев не может ему ответить тем же. Это был удар по русскому, лишенному защиты родины, по человеку, впавшему в полное ничтожество. И оттого что никто не ожидал этого удара и тем не менее остальные американцы продолжали с подчеркнуто скучающим видом разговаривать и шутить, как будто ничего не произошло, Воробейцев, униженный, дрожащий, вдруг с предельной силой понял, что он одинокий как перст, мерзавец, которого никто не защищает на свете. И циническое знание этого было написано на ухмыляющемся лице рыжего американца и на лицах его товарищей; их скучающие лица были, может быть, еще страшнее, чем издевательская ухмылка рыжего.

Воробейцев в этот момент сознавал, что никакой человек в мире не должен был и не мог бы стерпеть этого и только он один мог и должен был это стерпеть. И вдруг он понял с поразительной ясностью, что не будет ему никакой легкой жизни и никаких путешествий и что через короткий срок он будет рядовым отребьем и отщепенцем среди таких же, как он. И он наконец припомнил, кому принадлежало то лицо – окровавленное, бородатое, с полными ужаса глазами. Оно принадлежало изменнику родины, которого убивали медленно и методично разоблачившие его люди на дороге между Виттенбергом и Галле месяцев семь тому назад.

XXI

Когда профессор Себастьян шел пешком от своей испортившейся машины в Лаутербург, он по дороге забрел в горную деревню, где решил отдохнуть. Здесь происходило нечто вроде гулянья. Крестьяне узнали его, так как он тут несколько раз бывал вместе с Лубенцовым.

Он постоял и посмотрел на танцы, потом зашел в пивнушку, которая была переполнена людьми, и разговорился с девушкой и парнем, ворковавшими за столом. Оба были румяные, рослые и влюбленные. Руки их, красные и огрубевшие, видали виды, зато лица были почти совсем детские.

Под впечатлением антисоветских разговоров в доме Вальтера и обвинений, которые сыпались там по адресу Советской Военной Администрации и вообще советской политики в Германии, Себастьян начал расспрашивать молодых людей об их настроении и жизненных планах.

Оба – и парень и девушка – сказали Себастьяну, что они довольны своей жизнью и что в будущем году собираются на подготовительные курсы для рабочей и крестьянской молодежи в Галле, с тем чтобы два года спустя поступить в университет. С фанатизмом новообращенных они говорили о земельной реформе и со страстной верой в будущее объяснялись в любви к новым порядкам, к новому строю жизни, который здесь возникал.

Их бесхитростная исповедь произвела на Себастьяна большое впечатление. Сравнивая слова этих молодых людей с разговорами Вальтера и его приятелей, Себастьян, несмотря на свой жизненный опыт и знания, даже удивился, какие полярные точки зрения на один и тот же предмет могут существовать у разных людей.

Утром к Себастьяну собрались друзья. Он рассказал им о своих франкфуртских впечатлениях. Были тут и новые подруги Эрики, среди них умная и проницательная фрау Визецки. Вскоре пришел и комендант, но он был не один, с ним вместе зашли капитан Яворский и изящно одетая молодая женщина с красивым, запоминающимся лицом. Эрика пошла им навстречу и, окинув Таню быстрым взглядом, вся вспыхнула. Покраснела и Таня. Лубенцов, с трудом сохранявший спокойный вид, познакомил их. Немного оправясь, он выразил надежду, что Таня и Эрика подружатся. Обе в ответ промолчали. Себастьян растерянно сказал:

– Эрика, дай кофе. Почему ты не подаешь кофе, Эрика?

Когда все получили свои чашечки с кофе, Себастьян стал продолжать свой рассказ. Может быть, под влиянием только что происшедшего безмолвного столкновения судеб, от которого он хотел отвлечься, его рассказ полился широко и свободно. С блестящим юмором изобразил он посетителей салона Вальтера, с восхищением говорил о подполковнике Дугласе и его друзьях. Потом, рассказав о своей встрече с молодой парочкой в пивной, он задумался и сказал:

– Сопоставив мнения о вас, господин подполковник, ваших сторонников и ваших противников, любовь одних, ненависть и жалобы других, я вспомнил одну притчу. У Гейнзе, интересного и полузабытого писателя,[41]41
  Иоганн Якоб Вильгельм Хейнзе (1749 – 1803) – немецкий писатель предромантического направления. Его идеи и мотивы нашли отклик у немецких романтиков Л. Тика, Ф. Шлегеля. (Комментарий Л. Гладковской)


[Закрыть]
есть такая басня: "Домашний восковой идол стоял около огня, где обжигались глиняные вазы, и начал таять. Он стал горько жаловаться: «Взгляни, – сказал он, обращаясь к огню, – как ты жесток ко мне. Вазам ты придаешь прочность, а меня губишь». Но огонь ответил: «Ты можешь жаловаться только на собственную свою природу. Что касается меня, то я везде и всегда огонь». Будьте везде и всегда огнем, господин подполковник, на радость благородной глине и на страх восковым идолам всех мастей.

Лубенцов слушал его с волнением. Таня, которой Яворский вполголоса перевел слова Себастьяна, тоже была тронута. Вскоре они простились и ушли.

Вечером солдаты комендантского взвода давали свое первое самодеятельное представление. Раскаты хохота доносились весь этот вечер из окон Дома на площади, и прохожие останавливались, с любопытством прислушивались, улыбались. Подойдя однажды к окну вместе с Таней и Чоховым, Лубенцов увидел стоявших под окнами немцев. Заметив, что "оберстлейтнант Давай" смотрит на них из окна, они быстро разошлись.

– Надо в городе организовать театр, – сказал Лубенцов. – Придется этим заняться.

Потом Таня с Чоховым вернулись в клубную комнату, где шло представление, а Лубенцов остался у окна. В городе зажигались огни, и Лубенцов внезапно подумал о том, что случилось невероятное: он полюбил этот городок, этот злосчастный Лаутербург, его улочки и садики, брусчатку его площадей, черепичные крыши и старинные проулки, зеленые горы вокруг него и людей, живших в нем, с их заботами, печалями и радостями, конечно, далеко не всех.

– Не вздумай только снова воевать с нами, – сказал он вслух, обращаясь к многочисленным огонькам. – Помни об этом. В следующий раз от тебя не останется камня на камне. Я первый дам команду: "Огонь!"

Но перед ним пронеслись лица его новых, приобретенных здесь, друзей хороших, прямых и нелицемерных тружеников, и он отогнал от себя мысли о войне. На смену пришли другие мысли. Позади раздались аплодисменты, и Лубенцов вернулся к своим солдатам.

Летом 1947 года Советская Военная Администрация в Германии по настоятельной просьбе подполковника Лубенцова отпустила его на родину для учебы в Военной академии имени Фрунзе.

Вместе с Лубенцовым и Таней выехали демобилизовавшийся старшина Воронин и сержант Веретенников, получивший отпуск.

Они решили ехать до Галле на машинах, а там сесть в поезд. Простившись со всеми друзьями – русскими и немецкими, – они выехали рано утром из города Лаутербурга.

На самой окраине города Лубенцов увидел из окна машины маленькую лавчонку с разнообразной металлической посудой в витрине. Он решил, что неплохо было бы купить что-нибудь на память о Лаутербурге. Попросив остановить машину, он вошел в лавку. Его узнали. За прилавком поднялась суета. Появился сам хозяин, маленький человечек в кожаном фартуке, с пышными седыми усами. Он спросил, что нужно "господину коменданту". Лубенцов попросил показать ему что-нибудь красивое на память.

– Для вас, – сказал старичок, – я найду что-нибудь выдающееся.

Он исчез под прилавком, долго там возился, наконец показался снова. Его глаза были полны гордости. Он поставил на прилавок две чаши кованого серебра с необычайно тонкой резьбой, изображавшей Вальпургиеву ночь танец ведьм на знаменитом Брокене.

– Красиво, – сказал Лубенцов.

– Очень красиво! – воскликнул старичок. – Собственная работа.

Старушка, видимо жена хозяина, кивала головой.

– Это наш местный художественный промысел, – улыбаясь, проговорил старичок и вдруг заволновался. – Садитесь, господин комендант.

– Нет, я спешу, – сказал Лубенцов и спросил: – Значит, это местный художественный промысел?

– Да, старинный.

Лубенцов рассчитался и, уходя с чашами в руках, подумал: "Если я еще раз когда-нибудь буду комендантом, я обязательно заинтересуюсь и вопросами местных художественных промыслов. Совсем упустил из виду это дело. А может быть, и не это одно".

Он улыбнулся. Ему было немножко грустно, потому что всегда немножко грустно покидать место, где положено много труда и истрачено много душевных сил.

Когда он уже садился в машину, его окликнули. Он обернулся и увидел, что из ворот одного дома к нему идет, улыбаясь, толстая женщина с большой бородавкой на лице, в красном свитере и клеенчатом фартуке.

– Ох, господин комендант, – воскликнула она. – Рада вас видеть. Вы меня помните, надеюсь? Если бы вы знали, что я вам скажу! – Она сунула руку в карман фартука и бережно вытащила оттуда сложенную вчетверо газету. – Вот полюбуйтесь. Напечатали мою статью о местных наших лаутербургских безобразиях. Вы, наверно, забыли, что сами мне посоветовали писать в газету. А я не забыла. Ха-ха-ха! – оглушительно рассмеялась она. – Я теперь целые вечера пишу в газету. Бургомистр господин Форлендер меня боится как огня.

Лубенцов от души посмеялся вместе с ней, пожал ей руку с сердечностью, которая была ей непонятна, так как она не знала, что он уезжает навсегда, и сел в машину.

И вот они проделали в поезде весь обратный путь с запада на восток. Перед их глазами пронеслись знакомые картины: города, еще лежащие в развалинах, оживающая Германия, поднимающаяся из пепла Польша.

Наконец за окнами вагона появились белорусские земли. Здесь повсюду виднелись еще следы войны – траншеи и ходы сообщения, заросшие высокой травой, воронки от бомб, залитые водой. Но все заметно оживало. На месте пепелищ подымались светлые срубы. Колосились нивы, стога сена стояли на лугах. Правда, жили тут еще плохо, война глубокой бороздой прошла по этим местам.

Лубенцов, Таня и их спутники почти безотрывно глядели в окно. С их душ понемногу спадали западноевропейские впечатления и взамен их возникали новые. В то же время их не оставляла некая тревога, потому что они хорошо знали всю сложность и запутанность мировых отношений; грозовый воздух Европы был им слишком хорошо знаком; краснолицый и его сообщники были еще живы. Но теперь, глядя на пространства родной земли, Лубенцов и его товарищи со всей силой осознали, что в конечном счете важнее всего на свете – поднять родную страну, сделать ее счастливой и изобильной, так как от этого зависит все остальное.

Лубенцов, его жена и друзья как бы возвращались назад, в прошлое, почти по тем же дорогам, по которым они шли на запад. Но они были старше годами, зрелее опытом и поэтому по-новому осмыслили все величие и значение родной страны. И каждый из них в душе давал обещание любить ее горячее и делать для нее больше. Они возвращались как бы в прежний, более тесный круг переживаний, впечатлений и знакомств. Но теперь они почувствовали, что этот круг неизмеримо шире, чем он был или казался им прежде, и что только через свое родное можно по-настоящему понять, охватить большое, всемирное.

Так двигались они по великой русской равнине. На душе у них было тихо и светло.

Поблизости от Гомеля вдруг заволновался Веретенников.

– Пожалуй, я тут сойду, – внезапно сказал он.

– Как? – воскликнул Воронин. – Мы же вместе до самого Иванова едем.

– Мне здесь нужно… Дело одно, – смущенно возразил Веретенников.

– Сердечное? – сдался Воронин.

– Сердечное.

Он попрощался с Лубенцовым и Таней, записал адрес Воронина, надел вещмешок и соскочил с поезда. Поезд ушел, а он все еще стоял на маленькой платформе, вдыхая могучие запахи земли. Потом он вспомнил о чем-то, порылся в кармане гимнастерки, вынул оттуда бумажку – расписку за сено, засмеялся, разорвал ее, бросил и зашагал пешком по проселку.

А Лубенцов, Таня и Воронин поехали дальше на восток. Купы деревьев проходили мимо вагона, и от их теней в вагоне то светлело, то темнело.

ДВА ПИСЬМА

1

Здравствуйте, товарищ Мещерский!

Пишет вам майор Чохов. Я служу в Закавказье, в воинской части, на должности командира батальона. Встречаете ли вы кого-нибудь из наших общих знакомых? Я совсем потерял из виду всех. Слышал, что тов. Лубенцов в Москве. Привет вам от моей жены Ксении Андреевны. Она работает библиотекарем в нашей воинской части. Она хвалила ваши стихи. Они читателям очень нравятся. У нас дочь Таня. Поздравляю вас с Днем Победы.

9 мая 1950 г. В. Чохов

2

Дорогой Василий Максимович!

Какой вы молодец, что написали мне. Вспомнилось все, и на душе стало хорошо и радостно.

С подполковником Лубенцовым я встречаюсь редко, так как он очень занят. Он кончает Академию имени Фрунзе. Снимает комнатку в Москве, в районе Зубовской площади. Татьяна Владимировна работает врачом в районной поликлинике. У них сын Володя. Живут они дружно и счастливо.

Когда я впервые шел к нему в гости по длинному коридору коммунальной квартиры, я думал о том, что вот в этой квартире живет замечательный человек, герой и государственный деятель. И я подумал о том, как много героев и замечательных деятелей живут в домах Москвы и других городов, скромные и простые люди, не занимающие крупных мест, хотя они справлялись бы с любой работой. И вот они так живут, честно работают, а когда им скажут: "Иди, побеждай, делай чудеса", – они пойдут, победят, будут делать чудеса.

Генерал Середа в отставке, живет на Украине. Дочь его учится в МГУ. Воронин работает заготовщиком на обувной фабрике в Иванове. Он женился и, кажется, имеет уже двух детишек.

Крепко обнимаю вас, дорогой друг.

Ваш Саша Мещерский

1949 – 1955

КОММЕНТАРИИ

Дом на площади. – Впервые: сборник Литературная Москва. М., Художественная литература, 1956. Роман написан как продолжение «Весны на Одере».

В январе 1950 года писатель еще не был уверен, что будет писать продолжение, хотя и не исключал возможность показать дальнейшую судьбу Лубенцова "в качестве военного коменданта одного из городов оккупированной Германии" (из ответа читателям 10 января 1950 г.). А осенью 1950 года, когда к Казакевичу в деревню Глубоково приехал А. Медников, писатель уже читал ему главы из романа (Воспоминания о Эм. Казакевиче. М., Сов. писатель, 1984, с. 239 – 240). Однако работа над романом затянулась. Отвлекали другие замыслы. В частности, была написана повесть "Сердце друга", начата работа над многотомной эпопеей "Новая земля". Намерение закончить роман ни в 1952, ни в 1953 году не осуществилось. В апреле 1953 года Казакевич делает в дневнике запись о том, что начинает форсировать "Дом на площади". И в авторском плане на конец 1953 и весь 1954 год на первом месте стоит: "Закончить роман "Дом на площади" (дневниковая запись от 11 ноября 1953 г.). Обилие начатых работ тормозило дело. 21 ноября 1953 года писатель признается: "Уединившись на дачке, я как буриданов осел сижу среди начатых рукописей и не знаю, какую делать раньше. За какую ни возьмешься – интересно, а потом вспоминаешь другую – и тоже интересно. Надо ждать, какая зажжет настоящим огнем сердце?" Среди начатого и рукопись "Дома на площади". К ней в конце 1953 года мысль писателя, как это видно по дневнику, возвращается все чаще.

Несомненно, важным импульсом в работе стала поездка в Германию в 1954 году, освежившая давние впечатления о ней.

Имея в виду характер работы над романом, Казакевич 30 декабря 1953 года писал: "Еще ничего почти не написано набело, все – сплошной черновик; идет захват территории, закреплять ее буду после. Пока у меня работа более административная, чем художественная: я воображаю, с какими проблемами сталкивается комендант и что бы я на его месте сделал во всех случаях; я создаю образ идеального, вернее – отличного коменданта; я, иначе говоря, воображаю себя комендантом. Идет создание воображаемой жизни, которая является материалом для будущего романа" (Вопросы литературы, 1963, № 6, с. 162).

Задача воображать себя комендантом была облегчена тем, что Казакевич в 1945 году некоторое время сам был комендантом немецкого городка Альберштадт и своими глазами видел деятельность Советской Военной Администрации в других немецких городах. Н. Пономарев, один из фронтовых друзей писателя, убежден, что последнее обстоятельство весьма способствовало удаче "Дома на площади". Он вспоминает о том, как Казакевич интересовался деятельностью первых советских комендатур и как они вместе ездили в г. Косвиг, где на посту коменданта был капитан Виктор Черевичко, бывший офицер того разведотдела, в котором воевал и Казакевич. Резиденция Черевичко помещалась на площади города в небольшом особняке (Воспоминания о Эм. Казакевиче, с. 184 – 185).

Если судить о характере замысла романа по некоторым дневниковым записям писателя, то может показаться, что он хотел придать новой книге слишком утилитарное значение и именно с ним связывал ее общественное звучание. Из записи от 26 ноября 1953 года: "…Моя вещь будет иметь ярко выраженную политическую нагрузку. Она будет учить тому, каковы должны быть советские люди за рубежом своей родины. Разве это не благородная задача? Разве не нужно настоятельно и страстно учить этому многих и многих людей? Разве это не даст свои плоды и не понадобится в будущем? А если это будет сделано с душой и мастерством, чего же боле? К тому же в контексте, столь богатом возможностями, будет много настоящей правды по этому поводу". И тут же: "Я сам дал себе государственный заказ и ничего худого не вижу в этом". И еще о том же: "Это будет настольная книга "Наставление по комендантской службе". Никто лучше не служил общему делу, чем я этой книгой. И это будет художественно, почти уверен". Однако в окончательном виде роман вышел далеко за рамки первоначального замысла. Казакевичу удалось подняться до широких обобщений, относящихся к трудностям послевоенного устройства мира и незыблемости гуманистических принципов, которыми руководствуется настоящий советский человек, коммунист, в любых обстоятельствах жизни.

Две тенденции нашли свое отражение в процессе работы над романом. Одна обнаруживает как раз стремление писателя выйти из границ "наставления по комендантской службе". Недаром в третьей части романа против первоначального плана выросло значение "дела Лубенцова" со всеми его драматическими поворотами. Другая тенденция состояла в намеренном сужении общего исторического и политического фона за счет тех событий, которые оставались внешними и не поддавались включению в непосредственный сюжет. Так, в первой части сокращалась глава о Потсдамской конференции и при подготовке романа к отдельному изданию была исключена вовсе. Во второй части первоначально планировался рассказ о Нюрнбергском процессе, в третьей – глава "Черчилль в Фултоне". При завершении романа писатель от этого отказался.

Намерение создать образ "отличного коменданта" было реализовано, но в соответствии с писательской тягой к обобщению привело к воплощению его представлений об образе положительного героя как реальности, которую художник обязан увидеть. Свои представления Казакевич формулирует как раз в пору работы над романом: "Это человек сложный, умный, мыслящий, деятельный, страдающий, как и полагается человеку при встрече с недостатками, неполадками, при столкновениях со старым, которое кое-где еще сильно; но не опускающий руки, готовый драться за коммунизм; человек, полный оптимизма; человек – светлый, прекрасный, хотя и обыкновенный".

Критика, в общем хорошо принявшая роман, все-таки ставила Казакевичу в вину то, что он наделил Лубенцова своими мыслями и тем ограничил свободу проявления характера. Писатель и впрямь использовал Лубенцова в качестве своего союзника по решению многих вопросов политики и морали, к которым был прикован всем своим партийным сердцем. В то же время образ Лубенцова не был просто художественной иллюстрацией дорогих писателю мыслей, он доказывал правоту своих идейных позиций каждым своим шагом, каждым поступком завоевывал право поступать так, как считал нужным.

Некоторые рецензенты выражали неудовольствие безгрешностью, ангелоподобностью Лубенцова. Л. Фоменко, например, видела в этом причину потускнения героя в конце романа (Л. Фоменко. Доверие и бдительность. – Дружба народов, 1956, № 8). А. Эльяшевич сетовал на то, что герой лишен возможности развиваться, а развиваться, по мнению критика, он обязательно должен, чтобы быть истинным (А. Эльяшевич. Герои истинные и мнимые. – Звезда, 1958, № 2).

Как бы предваряя своих критиков, Казакевич еще в сентябре 1951 года с полной отчетливостью заявлял: "…Моя литературная точка зрения ясна с юных лет: долой кроватный быт, затхлую бытовщину вонючих портянок. Я – за романтическую героику, в конце концов…" Лубенцов был рожден этой жаждой романтической героики. Писатель тяготел к ней, и его понимание задач литературы со времен «Звезды», "Весны на Одере", "Сердца друга" в главном не изменилось.

Текст печатается по изданию: Эм. Казакевич. Весна на Одере. Дом на площади. М., Гослитиздат, 1959.

Л. Гладковская


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю