Текст книги "Дом на площади"
Автор книги: Эммануил Казакевич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 33 страниц)
XVI
Когда Чохов вышел из кабинета, Лубенцов спросил у дежурного, прибыл ли бургомистр Веллер. Бургомистр был здесь. Лубенцов надел фуражку и вместе с Веллером сел в машину.
«Дело Фледера» все еще не кончилось ничем, и Лубенцов решил лично распутать это кляузное дело.
Несмотря на воскресный день, в фихтенродской комендатуре царила такая же суета, как и в лаутербургской. И здесь люди сбились с ног. Пигарев, однако, был дома. Оставив Веллера в машине, Лубенцов направился к Пигареву. Он прошел под увитым плющом сводом, очутился в маленьком дворике и вошел в ту самую одностворчатую дверь, окрашенную в ярко-красную, вроде трамвайной, краску. Всюду было тихо. Он открыл следующую дверь и увидел Пигарева, сидевшего за столом в брюках и нижней рубашке. А рядом с ним, за тем же столом, сидела – вернее, стояла на коленях на стуле, опершись о стол локтями и заглядывая через плечо Пигарева в бумаги, которые он рассматривал, – Альбина Терещенко.
Лубенцов не поверил своим глазам, настолько это было неожиданно. Он даже сделал шаг назад, чтобы уйти. Но Пигарев оглянулся, заметно смутился, однако крикнул в своей манере – громко и весело:
– А, Сергей Платонович! Коллега! Заходи, заходи.
Альбина лениво спустила ноги со стула – она оказалась в пижамных брюках – и повернула голову к Лубенцову. Она владела собой прямо мастерски, и ее смущение не распознал бы даже более внимательный наблюдатель, чем Лубенцов.
– Заходи, заходи, – продолжал Пигарев, хлопая Лубенцова по плечу. Давно не видались. Аграрный вопрос! Некогда с товарищем повидаться! Садись, Сергей Платонович. – Он покосился на Альбину, и его лицо вдруг потеряло выражение веселости и радушия. – Ну, знакомить я тебя не буду. По-моему, вы хорошо знакомы. Что ж, назовем вещи своими именами. Моя жена. – Он глянул на Лубенцова исподлобья, и было в его взгляде нечто новое, испытующее и загнанное.
Дело в том, что Пигарев ревновал Альбину к Лубенцову. Он был уверен, что во время работы ее в лаутербургской комендатуре между нею и Лубенцовым что-то было, потому что, хотя он любил ее, может быть, первой настоящей любовью, он не питал к ней ровно никакого доверия. Более того, он был убежден в ее развращенности. И всего удивительнее было, может быть, то, что и любил он ее именно по этой причине.
Лубенцов всего этого не знал, но он почувствовал неловкость в тоне разговора и постарался поскорее объяснить Пигареву свое дело, с тем чтобы немедленно заняться расследованием. Однако тут вмешалась Альбина, которая быстро оправилась от первоначального смущения и своим обволакивающим голосом начала просить Лубенцова остаться хоть на полчасика, позавтракать с ними. Лубенцов вынужден был согласиться, и они сели к столу.
– У вас теперь переводчицей Ксения Спиридонова? – спросила Альбина, накрывая на стол. – Злющая кикимора. Терпеть ее не могу. Из нее слова не выдавишь. Да и вряд ли она хорошо знает немецкий. Работала она на заводе. Может быть, даже читать не умеет.
– Нет, почему, – сказал Лубенцов, не зная, как найти правильный тон с Альбиной, неожиданно оказавшейся женой товарища. – Она старается.
– Ну, уж лучше Альбины, я думаю, переводчицы не найдется, – сказал Пигарев. – Ее можно было бы вполне и комендантом сделать. Все знает. Но не думай, я ее не сманивал. Так получилось.
Не обошлось и без выпивки. Время шло. Лубенцов хотел покончить скорее с этим ненужным завтраком, но уйти было невозможно. Он понимал, что уйти нельзя, что «молодожены» обязательно обидятся: Пигарев подумает, что Лубенцов считает его брак стыдным и нехорошим, то есть таким, каким сам Пигарев в глубине души считал этот брак; Альбина оскорбится, решив, что Лубенцов не одобряет товарища и презрительно относится к ней, к Альбине, по той причине, что она несколько лет была здесь, в Германии, и бог ее знает что тут делала. Все это создавало довольно сложный переплет намеков, раненых самолюбий и напряженного внимания друг к другу, которые были для Лубенцова в высшей степени тягостными, не говоря уже о том, что он не хотел тратить дорогое время на всю эту в общем сущую безделицу.
Закусывая и обмениваясь то с Альбиной, то с Пигаревым незначительными фразами, Лубенцов напряженно думал о том, что у Пигарева, кажется, была жена, и о том, что Пигарев, вероятно, даже не сообщил той жене об этой. И Лубенцов был целиком на стороне той жены, не потому, что вообще был таким уж противником разводов во что бы то ни стало, а потому, что новой женой была эта Альбина, против которой он в общем ничего не имел и о которой, по сути дела, ничего плохого не мог бы сказать, кроме того, что она такая, какая есть.
Ко всему прочему он вскоре стал замечать, что Альбина – может быть, под влиянием выпитого вина – смотрит на него опять так же, как смотрела тогда, когда была у него переводчицей в Лаутербурге, и что говорит она с ним тем же низким, обволакивающим контральто, который заставляет думать, что за произнесенными словами стоят совсем другие – гораздо более значительные и интимные.
Когда в соседней комнате позвонил телефон и Пигарев вышел взять трубку, Альбина приблизила лицо к лицу Лубенцова и спросила:
– А вам не жалко, что я уехала?
Лубенцов отшутился:
– Наоборот. Быть женой ведь приятнее, чем переводчицей.
– Это можно совмещать, – сказала Альбина и добавила тихо и одновременно вызывающе: – Я не хотела уходить от вас. Я думаю о вас. Очень часто.
Вошедший Пигарев подозрительно посмотрел на них и сказал:
– Ладно, пора в комендатуру.
Он быстро оделся и вышел вместе с Лубенцовым.
– Вот такие дела, – сказал Пигарев и вдруг спросил в упор: – Ты, я вижу, чем-то недоволен? Осуждаешь? – Не получив ответа, он продолжал: Мне и без тебя хватает судей. Вызывали в политотдел… Люблю ее, и все, и никто мне не указ. А что касается Вари, так я с ней даже не расписан. И нечего мне голову морочить.
– К тому же она далеко, а эта рядом, – съязвил Лубенцов, но, не желая вступать в бесплодный спор, торопливо добавил: – Конечно, дело твое. И хватит об этом.
– Нет, не хватит, не хватит, – рассердился Пигарев. – Вот ты мой товарищ, я тебя люблю, а ты тоже меня осуждаешь. Нет, я вижу, что осуждаешь! А почему, не сможешь мне объяснить… – Он криво усмехнулся. А Альбина о тебе хорошо отзывается. Хвалит. Говорит, что ты комендант почище меня…
Они подходили к комендатуре, и Пигареву пришлось замолчать. Часовой сделал им на караул. Капитан в просторном вестибюле отдал рапорт. Они поднялись наверх и прошли прямо в кабинет. Пигарев нажал на кнопку электрического звонка и одновременно крикнул:
– Беневоленский!
Вошел сержант в очках.
– Петрова сюда. Ландрата вызвать немедленно.
Петров – офицер комендатуры по сельскому хозяйству – тут же явился в кабинет и, выслушав дело Лубенцова, кратко сказал:
– Выясним.
Спустя минут пять явился толстый добродушный ландрат. Пигарев говорил с ним отрывисто и властно, и видно было, что ландрат его побаивается. Лубенцов подумал: «Этот ландрат не осмелился бы орать на Пигарева, как Себастьян на меня. Видно, я действительно либерал».
Они поехали в ландратсамт и часа два рылись в «грундбухе». Они там ничего не нашли. Чиновник, ведавший этими делами, был скользко-услужлив, но не слишком ретив. Пигарев кричал на него, тот моргал глазами и повторял:
– Не числится, господин комендант.
Тут вмешался капитан Петров:
– Как так не числится? А ведь мы с вами однажды говорили про одно хозяйство… Флюдер или Флядер… Женщина, помните? Толстая. В деревне Биркенхаузен.
– Поехали в Биркенхаузен, – сказал Лубенцов.
В Биркенхаузене дело выяснилось с такой быстротой, что Лубенцов удивился. То, что издалека да еще через третьих лиц выглядело необычайно запутанным, здесь, на месте, оказалось проще простого. Разумеется, усадьба в восемьдесят га принадлежала Фледеру. Вся деревня знала об этом. Фрау Мольдер, сестра невестки Фледера, не особенно пыталась это скрыть. Веселая, толстая, разбитная, она встретила советских офицеров и чинов самоуправления радушно и давала показания не без некоторого удовольствия, потому что явно недолюбливала своего хозяина.
Она сказала, что у Фледера есть также большой лес в Мекленбурге, в районе города Грайфсвальда.
Лубенцов даже руками развел. Он позвонил Касаткину, что приедет завтра, а сам без дальнейших размышлений вместе с Веллером отправился на машине в Грайфсвальд. Он весело и злорадно усмехался, представляя себе, что скажет старик Себастьян.
Путь предстоял длинный. Вообще говоря, следовало попросить на эту поездку разрешения СВА, но Лубенцов решил не тратить попусту время. Армут жал вовсю. Дороги были прекрасные. Машина делала сто километров в час.
По обе стороны дороги мелькали голые поля, перелески и деревни. Навстречу то и дело попадались машины и высокобортные телеги. Лубенцов иногда поглядывал на свою карту. Усвоенный им за войну инстинкт правильного выбора дороги безошибочно вел машину в нужном направлении. Они ехали на северо-восток. Широкая равнина грелась в лучах теплого осеннего солнца. Понемногу спокойствие и радостное ощущение длительной поездки охватили душу Лубенцова. И, ощущая в себе это настроение, он в то же время почти неотступно думал о делах, в частности о том, как полезно для крестьян и батраков, что Фледер, этот сладкогласный, мягкостелющий кулак, прикидывавшийся с таким искусством доброжелательным и веселым другом народа, будет изобличен в обыкновенном мошенничестве. Иногда ход привычных мыслей Лубенцова прерывался размышлениями о Тане, и эти размышления и воспоминания, сладкие и горькие в одно и то же время, то и дело перебивались более конкретными и потому опасными мыслями, связанными с тонким лицом, стройной фигурой и светлыми волосами Эрики Себастьян.
От этих мыслей Лубенцов хмурился и, чтобы рассеять их, начинал более или менее оживленно разговаривать то с Армутом, то с Веллером. Потом он снова замолкал, и опять путаница разных мыслей и лица разных людей мелькали у него в голове под мерный рокот мотора и плавное покачивание машины.
Поглядывая на Армута, он думал об Иване, которого он, вероятно, никогда больше не увидит, так как Иван подпадал под новый закон о демобилизации, принятый на днях Верховным Советом СССР.
Веллер, заметив молчаливость коменданта, тоже помалкивал, тем более что чувствовал себя несколько виноватым в истории с Фледером. Он сознавал, что проявил неуместную и глупую доверчивость; честно говоря, он до сегодняшних разоблачений восхищался Фледером и считал его своим ближайшим помощником в проведении реформы, так как Фледер пользовался влиянием среди крестьян и ловко прикидывался горячим сторонником демократических преобразований. Теперь Веллер восхищался настойчивостью и проницательностью коменданта, непримиримостью и правильным чутьем Лерхе и обещал себе, что будет стараться подражать им и учиться у них.
Армут, как всегда в поездках, все время молчал и лишь прислушивался к мотору, сцеплению, коробке скоростей, карданному валу и резине. Он был в полном сознании своей ответственности за жизнь советского коменданта и за успех его поездки, в суть которой он не входил, но которую считал весьма важным делом, раз это дело казалось важным коменданту. Помимо того, он немного грустил, считая, что работает на машине коменданта временно, так как не знал еще, что Иван не вернется.
Так они ехали, каждый со своими мыслями, но все трое неразрывно связанные между собой не только пребыванием в одной машине, но и многими другими нитями, чувствами и интересами.
Часа через три Лубенцов почувствовал голод и с досадой хватился, что забыл взять с собой что-нибудь съестное. Спустя несколько минут до него донесся запах жареного мяса. Он покосился на Веллера. Веллер достал из кармана пальто обернутый в газету пакет, вынул оттуда бутерброд с мясом, потом опять завернул пакет в газету, спрятал его в карман, а бутерброд стал медленно и негромко поедать. Съев бутерброд, он откинулся на спинку сиденья и задремал.
Голод давал себя знать все сильнее. Лубенцов все больше мрачнел и нет-нет, а все возвращался мыслями к обернутому в газету аккуратному пакетику в кармане Веллера. Веллер же, ни о чем не подозревая, сидел, дремал, вновь просыпался, зевал, глядел в окно. Спустя часа полтора он опять вынул из кармана свой сверток. Лубенцов спиной – ей-богу, спиной почувствовал это и стал напряженно и со странным любопытством ждать, что будет дальше. Веллер вынул из свертка еще один бутерброд, на этот раз с большой, разрезанной надвое сосиской. Он снова аккуратно завернул пакет и спрятал его в карман, затем съел бутерброд и стал глядеть в окно.
Лубенцов спиной чувствовал каждое движение Веллера, и каждое движение Веллера вызывало в Лубенцове нечто очень близкое к ненависти.
Вскоре машина въехала в довольно большой город. Лубенцов спросил у прохожего, где находится советская комендатура, и они отправились туда. Дежурный лейтенант дал Лубенцову записку в офицерскую столовую и молодого солдата в качестве проводника. Вместе с Веллером и Армутом Лубенцов вошел в столовую. Русская девушка-официантка подала им щи, котлеты с гречневой кашей и теплый компот – все блюда сразу. Лубенцов с подчеркнутым радушием угощал Веллера, пододвигая к нему хлеб, огурцы и помидоры. Чувство вражды к Веллеру исчезло в нем и сменилось чувством приятного для самолюбия чуть-чуть презрительного превосходства, соединенного с насмешливым удивлением. Он в душе посмеивался над Веллером, считая, что этим сытным обедом в советской столовой дал ему предметный урок товарищества.
Уплатив за обед, Лубенцов вышел вслед за Веллером и Армутом на улицу. Армут достал из багажника бачок с бензином и налил бензина в бак. Затем все уселись и поехали дальше. Вскоре городок остался позади, и снова замелькали поля и перелески, черепичные крыши деревень, выпасы со стадами коров и овец. Лубенцов с беспокойством посматривал на карту. До Грайфсвальда оставалось еще двести километров. Несмотря на быстроту езды, они в среднем делали шестьдесят – семьдесят километров в час, учитывая разные остановки, задержки, медленную езду в населенных пунктах и так далее. Таким образом, они, если даже исключить возможность каких-либо неожиданностей, приедут в Грайфсвальд только к вечеру. Заняться делом, ради которого они ехали, удастся только завтра, и неизвестно еще, сколько времени оно потребует.
– Давай, давай, – поторапливал Лубенцов Армута.
Начало темнеть. С пастбищ потянулись стада. Коровы и овцы, лошади и козы то и дело запружали дорогу, и машина из-за этого двигалась медленно. Армут во всю мочь давил на автомобильную сирену, но это не помогало.
Стало темно. Армут включил фары. Дорога обезлюдела. Вскоре пришлось остановиться – спустило одно заднее колесо. Армут заменил его запасным, заодно снова долил бензину и масла, и опять поехали дальше. Через несколько минут Лубенцов услышал за спиной шуршание бумаги. Веллер развернул свой сверток, достал из него еще один бутерброд, остатки опять спрятал и начал медленно жевать.
Лубенцов криво усмехнулся и зло забарабанил пальцами о подлокотник. Его подмывало сказать Веллеру что-нибудь оскорбительное. Ему хотелось вырвать из рук Веллера бутерброд и выбросить в окно этот кусок хлеба с мясом. Но он сдержался. До Грайфсвальда он не проронил ни слова.
Грайфсвальд оказался необычайно красивым старинным приморским городком, совершенно не пострадавшим от войны. Тут было множество замечательных по архитектуре зданий, уютных площадей и тенистых улиц. Свежий морской ветер шуршал в листве деревьев. Впрочем, осмотреть город у Лубенцова не было времени. Полковник – комендант города, узнав, что привело Лубенцова сюда, сразу же пустил дело в ход. Он и сам был заинтересован в этом деле, так как земля, принадлежавшая Фледеру, числилась тут за другим владельцем. Несмотря на позднее время, полковник вызвал к себе заведующего кадастрамтом, молодого и энергичного человека, бывшего крестьянина, члена коммунистической партии, который, не откладывая дела в долгий ящик, предложил Лубенцову немедленно выехать на место.
Они наскоро поужинали в маленьком ресторанчике напротив комендатуры, где питались офицеры советской воинской части, стоявшей в городе. Опять, как днем, Лубенцов потчевал Веллера.
– Ешьте, Веллер, – говорил он. – А то смотрите, проголодаемся в дороге.
Веллер благодушно кивал головой, благодарил и ел за двоих.
Лубенцов уплатил за ужин, и они отправились за город, в лесные угодья господина Фледера.
Как и следовало ожидать, ведавший этими угодьями старичок оказался подставным лицом и под напором приехавших с Гарца русского офицера и односельчанина Фледера вынужден был сознаться, чьим имуществом он управляет.
На следующее утро, получив в земельном отделе необходимые документы, Лубенцов выехал обратно. На сей раз он захватил с собой еды на троих на всю дорогу.
Когда они уже подъезжали к предгорьям Гарца, Лубенцов вдруг повернулся всем корпусом к Веллеру и сказал:
– Извините меня, Веллер, я иностранец и, как это бывает, многого не понимаю в обычаях чужой страны. Скажите, это у вас принято – не делиться своей едой с товарищами по поездке, забывшими захватить еды в дорогу?
Веллер ужасно смутился, покраснел и сказал, что нельзя сказать, что это принято или что это является неким обычаем, – так было бы неправильно сказать; но так как-то водится; бывает, что и в гости идешь со своей провизией, и когда едешь на несколько дней, скажем, к своим родителям, то заранее посылаешь им деньги на эти несколько дней по столько-то марок на день; в хорошие времена тоже так было; аккуратность, неискренне хихикнул он, национальная немецкая черта.
– Немецкая? – переспросил Лубенцов. – Верно ли это? Не черта ли это всех мелких собственников?… Нет, нет, Веллер. Я не сержусь на вас, а просто размышляю вслух.
XVII
Лубенцов ввалился в комендатуру веселый и усталый. Он тут же вызвал Касаткина и Меньшова и сообщил им о результатах поездки. Они обрадовались. Меньшов зарделся от удовольствия.
– Где Чохов? – вдруг спросил Лубенцов.
– Здесь, – ответил Касаткин. – У себя.
– Ну, как они тут с Воробейцевым?
– Пока все хорошо, стараются.
– Позовите ко мне Чохова.
Когда Чохов вошел, Лубенцов сказал:
– Василий Максимович, пойдем ко мне, поужинаем. И Воронина возьмите с собой, если он свободен. Посидим. Вспомним генерала Середу и наше дивизионное житье-бытье.
Но, придя домой вместе с Чоховым и Ворониным, Лубенцов возле своей двери столкнулся с Себастьяном.
– Я к вам, – сказал Себастьян.
– Прошу.
Себастьян зашел, и тут Лубенцов с удивлением заметил, что ландрат одет в парадный костюм – он был в длинной визитке, накрахмаленной снежно-белой манишке и лакированных туфлях. Воронин даже потихоньку свистнул.
– Я на вас сердит и не пришел бы к вам, – откровенно сказал Себастьян, – но меня заставила прийти моя дочь. У нее день рождения, и вы приглашены уже давно.
– А почему вы на меня сердитесь? – лукаво спросил Лубенцов. – У вас нет никаких оснований, и я готов…
Себастьян замахал руками.
– Прошу вас, не будем говорить сегодня о делах. Объявим на один вечер перемирие. Итак, мы вас ждем.
С этими словами профессор вышел.
– Что делать? – беспомощно сказал Лубенцов. – В кои веки выдалась возможность посидеть с вами – и вот такое! Придется пойти. Эх, старик! Он не хочет говорить о делах и не понимает, что для меня посещение именин его дочери – вовсе не удовольствие, а тоже дело, и не легкое! Да еще в такое горячее время, когда ландрату следовало бы заниматься более важными вопросами…
– А как с подарком? – вставил Воронин.
– Ох!.. Подарок!.. Тьфу!
– Сделаем, – сказал Воронин и побежал искать Кранца.
– Надеть штатский костюм? – спросил Лубенцов у Чохова.
Чохову даже трудно было себе представить, что Лубенцов будет в штатском костюме. Штатский костюм казался Чохову необычайно бесформенным. Но, поразмыслив, он сказал, что лучше действительно Лубенцову одеться в штатское, как бы демонстрируя этим, что он в данном случае частное лицо.
Лубенцов вытащил из шкафа свой костюм.
– Спасибо Альбине, – сказал он.
Когда он оделся, Чохов с трудом узнал его – настолько этот стройный, русый молодой человек не был похож на подполковника Лубенцова. Однако Чохов должен был признаться, что штатский костюм Лубенцову к лицу. Следовало только выгладить пиджак. Они нашли электрический утюг, и Чохов взял на себя миссию привести пиджак в порядок. Но тут оказалось, что у Лубенцова нет ботинок, а надеть сапоги под брюки, по-видимому, было неприлично. У Чохова ботинки были, так как он иногда носил военные брюки навыпуск, и он побежал за ботинками. Когда он вернулся, возник вопрос о галстуке. Лубенцов сознался, что никогда в жизни не носил галстука. Но этой беде помог Воронин, который вскоре прибежал со свертками в руках.
Выключив утюг, Чохов пошел посмотреть на подарки, которые Воронин раздобыл для Эрики Себастьян.
– Что у тебя там? – спросил Лубенцов.
Воронин развернул свою добычу. Там было всего по три: три пары чулок в красивых пакетиках из целлофана; три флакона одеколона «французского, высшей марки», заверил Воронин; три бутылки ликера – «это здешний, местный, – заметил Воронин. – Может, неудобно?»
– Им бы консервы преподнести, – пробормотал Лубенцов. – Плохо живут. Наш ландрат, надо ему отдать справедливость, не из хапуг.
Чулки Лубенцов сразу забраковал. Такого рода подарок показался ему просто неприличным, чуть ли не нескромным намеком.
– Ты бы еще подвязки принес, – проворчал он.
Остановились на одеколоне. Ликер Лубенцов тоже после некоторого раздумья решил взять с собой и незаметно сунуть фрау Вебер в прихожей.
– Хорошо бы цветы, – предложил Чохов.
– Цветов у них много, – возразил Воронин. – Да и что толку? Завянут выкинут.
Лубенцов рассеянно спросил:
– А как же с галстуком быть?
– С галстуком? Минуточку, – сказал Воронин и выбежал на улицу за ворота. Он зажег фонарик и осветил стоявшего в темноте Кранца и его галстук.
– Неважнецкий галстук, – сказал он.
– Могу принести другой, – предложил Кранц.
– Долго ждать.
Кранц снял свой галстук и вручил Воронину.
– Завтра отдам, – сказал Воронин. – Чулки получай обратно. Не прошли.
Кранц стал возражать, говоря, что это вполне прилично – дарить чулки и что сейчас с чулками дело обстоит плохо, так что вот такие чулки наилучший подарок для дамы.
– Не хочет, – сказал Воронин. – Подожди, сейчас деньги принесу за ликер и духи.
Он вернулся в дом, быстро вывязал галстук Лубенцову, потом сказал:
– Деньги.
Лубенцов дал ему денег и отправился в большой дом, испытывая страшное смущение в непривычном костюме. Так как закапал дождик, он постарался быстро пробежать расстояние до большого дома, – штатского пальто у него не было. Проклиная в душе всю эту историю, он нажал на звонок.
Гостей было человек тридцать. Когда Лубенцов, сунув в руки фрау Вебер свои подарки, вошел в большую гостиную, никто не обратил на него внимания, так как все, сидя в креслах, на стульях и диванах, слушали девушку, игравшую на рояле. К тому же многие из присутствовавших не знали Лубенцова, те же, что были с ним знакомы, не узнали его в гражданском костюме. Эрика, обернувшись, удивленно прищурилась, с полминуты разглядывала его и только потом сразу просветлела, бесшумно поднялась с места, подошла к нему и крепко пожала ему руку. Девушка продолжала играть на рояле. Эрика стояла рядом с Лубенцовым и молча смотрела на него. Ему стало не по себе, он шепнул:
– Поздравляю.
– Я вас не узнала, – шепнула она в ответ.
Девушка кончила играть, все зааплодировали и стали просить ее сыграть еще. А Эрика все продолжала стоять возле Лубенцова. Потом ее позвали, она неохотно отошла от него и скрылась в соседней комнате.
Лубенцов не без чувства облегчения сел на свободный стул и принялся рассматривать людей.
Он узнал президента Рюдигера, сидевшего в кресле рядом с женой – большой суровой старухой, удивительно похожей на своего мужа. Возле них с одной стороны сидел Себастьян, с другой – худой и задумчивый Клаусталь, а рядом с пастором – незнакомый Лубенцову мужчина в черной шикарной паре, с блестевшей при свете люстры лысиной. Правее, на диване, расположились три седых старика весьма ученого вида. Слева от Себастьяна стоял бывший бургомистр Зеленбах, в своих огромных черных очках похожий на филина. Он опирался рукой на оттоманку, на которой устроились его толстая жена и две дочери. Хозяин книжной лавки Минден, бесцветный человек с двойными цилиндрическими очками, примостился в уголке у самого рояля, а рядом стоял изящный Гуго Маурициус с маленькой, болезненного вида блондинкой – женой.
Позади всей этой группы на диванчике полулежала и курила сигарету фрау Лютвиц, а возле нее сидели двое незнакомых Лубенцову грузных людей во фраках.
Все смотрели вдаль с таким выражением лиц, словно они разглядывают нечто интересное, но так как оно заслонено от них чужими головами и горю помочь нельзя, то приходится спокойно ждать, пока передние не насмотрятся. Это они слушали музыку.
Лубенцов внимательно посмотрел на Себастьяна. Профессор был красив в своем черном костюме. Его большие темные глаза теперь – может быть, благодаря музыке – казались грустными, прямые седые волосы всклокочены, и эта небрежность, особенно в окружении приглаженных и припомаженных причесок остальных мужчин – заставила Лубенцова дружелюбно улыбнуться. Он впервые смотрел на Себастьяна не как на ландрата и не как на профессора, а как на человека среди других людей. И Лубенцов решил, что Себастьян красивый, приятный и, несомненно, значительный человек.
Придя к этому выводу, Лубенцов повернул голову влево, к другой большой группе людей, сидевших слева от рояля.
Здесь было больше молодежи: прилично и старательно одетые юноши с гладкими прическами и узкими пиджачками и девушки, сдержанно-взволнованные, раскрасневшиеся, с трудом заставляющие себя сидеть неподвижно. Среди них находился только один пожилой человек – Эрих Грельман. Он был одет в коричневый мешковатый костюм. Музыкой он, по-видимому, не интересовался и все время шептался с одетой в длинное вишневого цвета платье дамой, в которой Лубенцов вскоре с удивлением узнал помещицу фон Мельхиор.
Наконец, еще левее, у окна, тоже стояло и сидело несколько человек. Среди них были Форлендер, Иост и рабочий-коммунист Визецки, ведавший в ландратсамте вопросами труда. Узнав их, Лубенцов приятно удивился и мысленно назвал эту группу «левыми скамьями», как это принято в парламентах в отношении левых партий.
Визецки был с женой – молодой работницей, опрятно, но бедно одетой. Она смотрела на собравшееся общество с нескрываемой насмешкой, ее голубые острые глаза смеялись. Этот взгляд пришелся по душе Лубенцову. Ему понравилось, что работница, оказавшаяся в «высшем свете», не оробела, не желает приспосабливаться; она пришла такая, какая есть. И Лубенцов подумал, что, когда рабочие придут к власти в стране, эта женщина, если ей придется принимать у себя гостей, даже самых высокопоставленных, будет делать это со спокойным достоинством, весело и непринужденно. Он чуть не вынул из кармана записную книжку, чтобы, по своему обыкновению, занести туда для памяти фамилию фрау Визецки, но вовремя сдержался.
В то же время Лубенцов был рад, что Себастьян, хотя и пригласил «светское общество» Лаутербурга, как он делывал, вероятно, прежде, счел нужным позвать и своих новых друзей и сослуживцев. Это уже было прогрессом, хотя от позы «между двух стульев», как ни была она для него тягостна, он еще не отказался.
Лубенцов посмотрел на Себастьяна и с трудом скрыл веселую усмешку, когда вспомнил о своей поездке. Ему захотелось сразу же подойти к профессору и огорошить его рассказом о землях «честного Фледера» в Биркенхаузене и под Грайфсвальдом. И вдруг взгляд Лубенцова упал на сидевшего рядом с Клаусталем господина со сверкающей лысиной, и Лубенцов узнал Фледера. Да, это был Фледер собственной персоной; по-видимому, Лубенцов не узнал его раньше лишь потому, что не мог себе представить его во фраке и к тому же не знал, что у Фледера лысина, так как никогда не видел его без шляпы.
«Э-э, да тут весь Лаутербургский район в поперечном разрезе», подумал Лубенцов, и злые желваки заходили у него на лице.
«Честный Фледер» чувствовал себя несколько стесненно в высоком обществе. Он то и дело ерзал на своем стуле и воровато поглядывал на Рюдигера и Себастьяна, музыку он явно не слушал и с трудом сохранял задумчивый вид, подобающий человеку, слушающему музыку: он хотел быть похожим на профессоров и городских воротил.
Между тем девушка кончила играть. Общество разделилось на группки и кружки. Во всех углах завязалась оживленная беседа. Эрика, вернувшаяся в залу, подходила то к одному, то к другому кружку. Ее смех звучал то в одном, то в другом углу. Лубенцов исподлобья следил за ней.
Многие уже узнали коменданта и, вероятно, распространили среди остальных новость о его появлении на вечере. Но Лубенцов с легким удивлением отметил, что все без исключения отнеслись к этому факту внешне равнодушно, так, словно ничего особенного не произошло. Проходя мимо него, они вежливо склоняли головы и продолжали свои беседы друг с другом. Он был этому рад, так как их такт освобождал его от обязанности находиться в центре внимания, объяснять, агитировать. С другой стороны, он не мог не отметить, что до некоторой степени их сдержанность его задевала – именно потому, что он привык быть в центре внимания и в глубине души предполагал, что его приход произведет сенсацию. К своим противоречивым чувствам он отнесся с юмором.
Он продолжал следить за Эрикой и замечал, что и она следит за ним. Раза два их взгляды встретились, и он мгновенно отворачивался.
Фледер все время беседовал с Рюдигером и Себастьяном. Себастьян несколько раз хлопал его по плечу – вероятно, хвалил «честного Фледера» за филантропические начинания. Лубенцов усмехнулся, встал с места и прошелся по гостиной.
Он ходил от кружка к кружку, ловя обрывки разговоров. И чем больше он слушал то, о чем здесь говорили, тем более удивлялся. О политических событиях большой важности, происходящих теперь в Германии, здесь не упоминалось вовсе, словно их не существовало.
В одном кружке говорили о религии.
– Протестантизм – враг самой идеи бога, – медленно, растягивая слова, но не без внутренней страсти говорил один старичок, которого Лубенцову представили как «профессора доктора». – Сделав Библию основой веры, Лютер превратил идею бога в идею книги.[31]31
Мартин Лютер (1483 – 1546), видный деятель Реформации в Германии, основатель лютеранства, отвергшего основные догматы и строй католической церкви, а также духовенство как необходимого посредника между человеком и богом. Лютер требовал восстановления авторитета Священного писания в противовес папским декретам и посланиям. (Комментарий Л. Гладковской)
[Закрыть] Грубые легенды пастушеского племени волей-неволей ударили по идее откровения, которая не нуждается в доказательствах…
В другом кружке молодежь с воодушевлением говорила о спорте. Один юноша вспоминал о своем довоенном путешествии в Скандинавию и о том, как он видел там конькобежные состязания. Толстая девушка, закатывая большие, как блюдечки, добрые голубые глаза, замирающим голосом говорила о слаломе.