Текст книги "Дом на площади"
Автор книги: Эммануил Казакевич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц)
От этой речи Веретенникову сделалось хорошо на душе. Комендант понравился и остальным солдатам. Взвод собрался уже войти в дом, как вдруг откуда-то появилась толстая немка с носом картошкой и большой бородавкой на щеке, в красном свитере и клеенчатом фартуке. Она, смущенно улыбаясь во всю ширину своего дородного лица, подошла к коменданту и заговорила по-немецки, при этом протягивая ему какую-то бумагу.
Смуглая серьезная девушка, стоявшая возле коменданта, начала переводить:
– Она спрашивает, помните ли вы ее, не забыли ли.
– Помню, как же не помнить, – засмеялся комендант. – Мы с ней познакомились в первый день моего приезда.
Девушка перевела его слова немке, и та восторженно закивала головой и снова заговорила быстро и громко.
– Она говорит, – сказала девушка, – что все жители ее дома очень уважают вас и что она пришла с жалобой на магистрат. Магистрат должен отремонтировать их дом, но до сих пор обещает и ничего не делает. А так как они знают, что господин комендант охотно помогает простым людям, они и послали ее, как знакомую коменданта, жаловаться на магистрат.
Комендант снова засмеялся и сказал, что сделает все, что сможет. Потом он добавил:
– Скажите ей, что она правильно сделала, что пришла. Критика недостатков – вещь нужная. Пусть напишет о недостатках в газету, в «Фольксцейтунг»,[25]25
«Фольксцейтунг» («Народная газета») – орган коммунистической организации провинции Саксония-Ангальт в то время.
[Закрыть] например.
Когда девушка перевела немке слова коменданта, та широко раскрыла глаза, захохотала, комично всплеснула руками, произнесла громкий губной звук вроде «пу» или «па» и заговорила еще быстрее, чем раньше.
– Разве я писатель? – воскликнула она. – Какой из меня писатель? Я домашняя хозяйка, у меня четверо детей, но я не люблю безобразий, ненавижу, когда обещают и не делают, когда болтают «народ, народ», а о народе не заботятся. – Немка замолчала, потом добавила тихо: – И муж у меня погиб на войне… Если бы хоть за что-нибудь путное погиб! – Она вынула платок и размазала по широкому лицу внезапно хлынувшие из глаз слезы.
Стало тихо. Переводчица ясно и раздельно произнесла эти слова по-русски. Все стояли серьезные. Потом лейтенант негромко скомандовал идти, и солдаты один за другим бесшумно вошли в распахнутые настежь двери дома.
Часть вторая
ЗЕМЛЯ
I
Город Лаутербург внимательно и настороженно следил за комендатурой.
Комендатура, открытая для всякого, кто приходил с просьбой, запросом или жалобой, тем не менее жила своей особой, замкнутой, немножко таинственной жизнью. Через телефонные провода и радио она была связана с Альтштадтом, Галле, Берлином и, по-видимому, Москвой. Нарочные на советских воинских автомашинах приезжали сюда, вручали пакеты и шифровки.
Синеглазый подполковник, видимо очень молодой, но умный и дельный, хорошо знающий немецкий язык, но притворяющийся, что не знает (это было не раз замечено), владеющий также и английским языком, но притворяющийся, что и английского не понимает (этот слух был распущен стариком Кранцем), комендант часто уезжал на машине, ездил по району, появлялся то здесь, то там. Казалось, он никогда не спит. Его работоспособность изумляла всех. Он покупал в книжной лавке «Ганс Минден» много немецких книг, и было замечено, что в первое время он покупал буквари, книги для школьного чтения, затем путеводители, различного рода справочники, сочинения по Германии, затем стал покупать детективные романы, наконец перешел на классику – приобрел однажды всего Гете, Шиллера, Лессинга и Уланда. Иногда он объезжал или обходил город ночами, появляясь то в ресторане, то в гостинице, то в кинотеатре; он осмотрел собор и замок, предложил магистрату привести тот и другой в порядок, как памятники древности, и выдал для этой цели лицензию на строительные материалы; он велел срочно восстановить полуразрушенные дома и т. д.
Его здесь прозвали «Oberstleutnant»,[26]26
«Оберстлейтнант Давай» («Подполковник Давай»).
[Закрыть] так как, отдав распоряжение очистить от обломков улицу, или отремонтировать автомашину, или пустить в ход предприятие, или открыть магазин, – одним словом, что-нибудь сделать, – он кончал свое распоряжение этим странным русским словом, неизвестно что обозначавшим, но звучавшим как приказ и одновременно как благословение. В том, что коменданта так прозвали, был оттенок насмешливости над человеком, облюбовавшим какое-то одно словцо, и вместе с тем признание кипучей энергии коменданта, энергии, хорошо выражаемой этим словом.
У него была страсть, у этого молодого человека, всех заставлять работать. Он обижался полудетской обидой, когда сталкивался с бездельником или замечал, что кто-то плохо исполняет свои обязанности. Тогда его голос, обычно довольно высокий, вдруг понижался, становился даже басовитым, и он ронял этим низким голосом обиженно, сердито и растерянно:
– Ну, как же так? Ну, разве так можно? Ах, как нехорошо. Просто из рук вон. – Потом его голос опять становился обычным, речь – быстрой, уверенной, и он бросал русские слова, ставшие почти поговоркой среди немцев: – Работать надо. Давай, давай!
Комендатуру в целом тоже не оставили без прозвища. Ее назвали попросту «Дом на площади» («Das Haus am Platz»). Это прозвище – Дом на площади – произносили по-разному: одни – со страхом, другие – с уважением, третьи – враждебно, четвертые – доверчиво. Некоторые называли комендатуру этим прозвищем для того, чтобы не произносить ее настоящего имени, с той же подоплекой, с какой христиане не называют по имени дьявола, заменяя его «нечистым», «чохом» и т. д. В устах других прозвище звучало дружественно, даже ласково. Так или иначе, Дом на площади властно вошел в жизнь города и Лаутербургского района. О его деятельности говорили разно, но никто не мог отрицать того обстоятельства, что Дом на площади старался упорядочить жизнь граждан, наладить производство и торговлю. Это не всегда удавалось ему, правда. Вместе с тем Дом на площади неумолимо выполнял то, что было постановлено Потсдамской конференцией: демонтировал военные заводы, вел розыски военных преступников, смещал с должностей, в том числе и в частных предприятиях, людей, бывших активными функционерами нацистской партии.
О том, что творилось внутри комендатуры, предпочитали говорить шепотом: «Кто-то приехал в Дом на площади»; «В Доме на площади было важное совещание в присутствии генерала»; «Дом на площади что-то затевает, там идут совещания»; «Дом на площади нам этого не позволит»; «Как бы Дом на площади не вмешался»; «Придется попросить вмешательства Дома на площади».
Лаутербуржцы оказались неплохими психологами и довольно быстро изучили характер всех обитателей Дома на площади. Касаткин не пользовался их симпатиями: он был хотя и справедлив, но очень строг. Пожалуй, немцы были для него все еще не людьми, а только лишь объектами деятельности комендатуры. Капитан Чегодаев – тот был горяч и незлобив. Накричит, нашумит, но тут же успокоится, разберется и все решит правильно: чтобы и советским властям на пользу, и немцам не в ущерб. С рабочими он был неизменно ласков, хотя любил попрекать их тем, что они при Гитлере вели себя слишком смирно, не устраивали забастовок и восстаний.
Капитана Яворского уважали за блестящее знание немецкого языка, интеллигентность и доброту, которую кое-кто использовал в своих интересах. Но он имел один недостаток – он был несамостоятелен и почти всегда заканчивал свои умные и дельные речи, замечания и советы словами: «В общем, я узнаю мнение коменданта».
Капитана Воробейцева лаутербуржцы не любили. Никогда нельзя было определить, что ему понравится, а что вызовет его гнев. Он тоже хорошо относился к простым людям, с предпринимателями же – большими и малыми был резок, насмешлив. Впрочем, вскоре различные хозяева заводов и заводиков, магазинов и лавок, портняжных и сапожных мастерских установили, что этот капитан не чужд материальных интересов, любит пожить. Этой тайной они не делились друг с другом, но, как могли, использовали ее. И тем не менее боялись его, может быть, больше, чем всех других офицеров комендатуры, потому что он был необуздан и ехиден, знал их коммерческие дела вдоль и поперек и догадывался о нарушениях ими законов Контрольного Совета и распоряжений Администрации.
С капитаном Чоховым и старшим лейтенантом Меньшовым немцы сталкивались мало, так как первый из них занимался главным образом советскими военнослужащими, прибывающими в город или уезжающими из него, их размещением, поведением, снабжением; второй – Меньшов – большей частью пропадал в деревнях и селах.
Что касается самого коменданта, то между ним и населением города вскоре установились странные и сложные отношения. Хотя он – как ему полагалось по должности – строго проводил те мероприятия, какие клонились к ликвидации военного потенциала, хотя он сурово преследовал за нарушение установленных законов, но тем не менее понемногу почти не осталось в городе жителя, который не питал бы к подполковнику сдержанных, но дружеских чувств. Дело в том, что все, что он делал, – он делал не только потому, что таковы были его обязанности, а потому, что считал это необходимым, то есть он вкладывал во все, что делал, человеческое чувство, личную убежденность. Он проявлял заботу о школах, предприятиях, детских садах, качестве продукции, посевном материале, бензине, угле и т. д. не потому, что был обязан это делать, а по-человечески, с полным и горячим убеждением, что это нужно людям и что без этого им будет хуже. Люди сразу угадывают такое отношение к себе, угадывают безошибочно. Если Касаткин не скрывал, что забота его о благосостоянии населения – служебная забота, признак добросовестности, но не чувства; если Яворский относился к своей работе до некоторой степени абстрактно, как к решению интересной математической либо шахматной задачи; если в поведении Чегодаева, Меньшова и отчасти Воробейцева присутствовал оттенок юношеского тщеславия, гордости своим влиянием на жизнь множества людей, то в Лубенцове всего этого не было начисто. Служебный долг и человеческое чувство были слиты и жили в нем безраздельно.
Он никогда не пытался скрыть от немцев горькую правду. В этом отношении он даже был подчеркнуто педантичен и при всякой возможности напоминал им об их исторической вине перед советским народом и о том, что они должны искупить и искупят свою вину. Постоянное общение с бывшими врагами на службе и особенно в быту располагало к забвению их старых грехов. Люди – всюду люди: в Лаутербурге смеялись над теми же остротами, что и в Тамбове, плакали от тех же обид, что и в Хабаровске, краснели от тех же сальностей и бледнели от тех же оскорблений. И эти мелкие, но многочисленные бытовые человеческие сходства приводили и не могли не приводить к сближению русских людей с немецкими. Лубенцов понимал это и не этому сопротивлялся внутренне, – нет, он сопротивлялся забвению того, что было и что следовало помнить во что бы то ни стало, потому что только это оправдывало его и его товарищей пребывание здесь, оправдывало ущемление прав немцев, без которого они не могли бы войти в семью свободных народов.
Поэтому он, рискуя показаться людям чуть-чуть смешным и не боясь этого, повторял, где только мог, слова о вине немцев в том, что они поддались психозу громких и пошлых фраз Гитлера, избрали легкую и страшную судьбу – совершать чудовищные несправедливости ради собственной шкуры.
Лубенцов принимал в своем кабинете – большой светлой комнате, где некогда заседал наблюдательный совет акционерного общества «Лаутербург АГ». Тут стоял стол, накрытый зеленым ворсистым сукном, несгораемый шкаф, другой стол – длинный, для заседаний, приставленный к письменному так, что вместе они образовывали столь приятное для бюрократов начертание буквы Т. Этот второй стол был покрыт зеленой скатертью, под тон письменному столу, – найдя эту скатерть, Воронин возгордился по поводу изящества своего вкуса. Портреты Ленина и Сталина висели на стене слева. Справа были окна. Позднее Воронин привез из политотдела СВА портреты Маркса и Энгельса: он счел уместным вывесить в кабинете советского коменданта портреты двух великих немцев, являющихся как бы связующим звеном в идейной жизни обеих стран.
Под портретами висела карта всего района, на которой местным художником по просьбе Лубенцова были нарисованы условные картинки, обозначавшие здешние богатства: горки угольных брикетов, рыба, лошадь, свинья, ржаной колос, морковка, маленькие заводики с высокими трубами и т. д.
В застекленном книжном шкафу стояли собранные Лубенцовым немецкие книги, касавшиеся экономики и истории района. Это были краеведческие брошюры, солидные издания, путеводители, а также грамматики и словари.
В этом же шкафу Лубенцов завел подробную картотеку, в которую заносил все, что ему становилось известным о населенных пунктах района, включая самые маленькие хутора. Картотеку эту он вел сам. Поступление налогов, ход заготовок, лесоразработок, рост поголовья крупного рогатого скота и овец, улов рыбы, характеристика бургомистров, учителей, адвокатов, деятелей партий и профсоюзов, выполнение планов всеми предприятиями – все это заносилось в карточки.
Сведения о картотеке просочились в город. Вокруг нее даже возникли разные таинственные слухи, что-де там собраны биографии всех жителей до третьего колена.
В последнее время жители города не могли не заметить, что Дом на площади лихорадит. Там шли беспрерывные совещания, которые нередко затягивались до поздней ночи и даже до утра. Туда приезжали деревенские бургомистры и крестьяне. Дважды были приняты депутации переселенцев из Силезии, Судетской области и Восточной Пруссии. Запыленные машины то и дело останавливались у подъезда.
Шла подготовка к земельной реформе. Первой, еще неясной вестью о ней были митинги, проведенные в деревнях. Батраки и бедные крестьяне обратились в Советскую Администрацию с просьбой о разделе помещичьей земли. Особенно бурно проходили митинги переселенцев. Эти люди, не имевшие ни кола ни двора и жившие большими лагерями, просили об устройстве, о том, чтобы им нарезали земли, которую они могли бы обрабатывать.
Резолюции этих митингов печатались в коммунистической газете «Фольксцейтунг» и социал-демократической – «Фольксблат». Через некоторое время состоялись совещания демократического блока партий, где представители компартии впервые обнародовали проект реформы. Проект гласил, что разделу подлежат все имения с земельной площадью более ста гектаров. Что касается имений военных преступников, то эти имения должны были быть конфискованы полностью – даже те, в которых насчитывалось менее ста гектаров. Землю – пахотную, лесные угодья и луга – предполагалось нарезать крестьянам, преимущественно батракам, переселенцам и бедноте.
II
В связи с тем что Лаутербург распоряжением СВА стал административным центром «крайса» (района), следовало создать в нем районное самоуправление. Генерал Куприянов посоветовал Лубенцову назначить ландратом – главой самоуправления – человека беспартийного, пользующегося авторитетом среди всех групп населения. Лерхе, новый бургомистр Форлендер и начальник полиции Иост предложили на эту должность некоего профессора Себастьяна. Кандидатуру профессора поддержали и Грельман с Маурициусом. Лубенцов поручил им переговорить с профессором, но переговоры ни к чему не привели – профессор отказался от чести быть ландратом.
– Как так отказался? – рассердился Лубенцов. – Значит, плохо вы с ним говорили. Что он за птица, этот профессор? Честный человек? Как же может честный человек отказаться от работы в такой сложный момент? Где он живет? Я к нему съезжу сам.
– Вы ведь живете у него в доме, – сказал Иост, сделав большие глаза.
Лубенцов удивился еще больше Иоста.
– Так это мой хозяин! – воскликнул он. – Замкнутый господин. Я его ни разу не видел. Винить некого – себя только.
В тот же день вечером он вызвал к себе домой Ксению. В ожидании переводчицы он вышел в сад и впервые за все это время внимательно осмотрел его. Здесь царил образцовый порядок. Под стеклами небольшой оранжереи стояли горшочки с рассадой и росли диковинные цветы. Позади дома находился фонтан, в центре которого стоял пухлый ребенок из белого камня с луком в руках.
Из дома послышались звуки рояля. «Нелюдим профессор любит музыку», усмехнулся Лубенцов и поднял глаза к окнам второго этажа. Внезапно музыка прекратилась, и на балконе появилось белое платье.
Было уже темно, и Лубенцов не разобрал черт лица этой женщины. Услышав внизу шорох, она спросила мелодичным голосом: «Вер да?»[27]27
Кто там? (нем.)
[Закрыть] Не получив ответа, она перегнулась через ограду балкона вниз, вгляделась и, произнеся удивленное междометие, скрылась в доме.
Тут раздался скрип калитки. Это пришла Ксения. Они поднялись по темной лестнице наверх. Лубенцов вдруг подумал, что следовало бы предварительно позвонить по телефону, а не так – взял да и нагрянул без приглашения. Но было уже поздно. Наверху раскрылась дверь. Зажегся свет. Старушка в белом передничке и белой наколке на голове – Лубенцов вспомнил, что видел ее как-то раньше, она, по-видимому, убирала у него в домике по утрам – вгляделась в Лубенцова и полуудивленно, полуиспуганно произнесла:
– Герр командант…
Ксения попросила ее доложить профессору, что комендант хочет его видеть по важному делу. Они вошли вслед за ней в комнату. Лубенцов попросил Ксению сказать, что он извиняется за непрошеное вторжение, но так как у него важное дело и, кроме того, ему давно пора познакомиться со своим хозяином и поблагодарить его за гостеприимство, то он разрешил себе прийти вот так запросто, без предупреждения. Старушка ушла, а минуту спустя в комнату медленно вошел высокий моложавый человек в темном костюме, с совсем белой головой. В руке он держал очки, которые при входе приложил на мгновение к глазам, как лорнет, но тут же опустил их вниз.
После обычных вежливостей они уселись за круглый стол. Лубенцов предложил профессору сигарету, которую тот охотно взял. Оба закурили, и Лубенцов сразу приступил к делу.
Себастьян слушал его молча, не прерывая, потом сказал, что вынужден отказаться от почетного предложения, так как чувствует себя неважно и, кроме того, не думает, что окажется способным исполнять столь ответственные обязанности с честью. Он не администратор, а человек науки, химик по профессии, и если может быть у человека цель в жизни, то его, профессора Себастьяна, цель – закончить свой большой труд по коллоидной химии, труд, начатый им уже давно.
В ответ на это Лубенцов сказал, что он понимает стремление людей к спокойной научной деятельности, к тому, что «нами, людьми дела, презрительно зовется сидячей жизнью», но он не может согласиться с тем, что ради науки, создаваемой на пользу человечества, предается забвению человечество. Особенно теперь, когда немцы переживают такую серьезную и тяжелую пору, долг каждого, в том числе и человека науки, заключается в том, чтобы помочь своему народу встать на ноги.
– Вам, может быть, странно и смешно, – продолжал Лубенцов, – что я, офицер оккупационных войск, уговариваю вас, немецкого профессора, позаботиться о немецком народе. Три месяца назад мне это казалось бы еще более странным.
Себастьян рассмеялся.
– Да, – сказал он, – вы это остроумно заметили.
Лубенцов продолжал:
– Я, как представитель оккупационных властей, заинтересован в том, чтобы здесь, в Германии, установился твердый демократический порядок. И мы этого не сможем добиться без самодеятельности самих немецких граждан, в особенности передовой части их – людей ученых, представителей интеллигенции, которые должны наиболее остро чувствовать создавшуюся обстановку.
– Но почему вы обращаетесь именно ко мне? – спросил Себастьян.
– Потому что мне указали на вас как на одного из самых авторитетных представителей немецкой интеллигенции в этом городе.
– Следовательно, вам кажется, что, если я или подобный мне человек будет стоять во главе управления, вам легче будет достичь своих целей? Произнеся эти слова несколько вызывающим тоном, Себастьян осекся и забарабанил пальцами по столу. Видно было, что он жалеет о своей неосторожности, о том, что так откровенно высказался. Он вовсе не собирался делать этого раньше – напротив, хотел быть максимально сдержанным и не давать коменданту поймать себя на чем-нибудь подобном.
– Да, да, да! – воскликнул Лубенцов. – Совершенно верно! Мы для того и хотим вашего назначения, чтобы, используя ваш авторитет, добиваться своих целей. Вы выразились совершенно верно. Но вопрос заключается в том, каковы наши цели. Сходятся ли они с вашими целями. В чем они расходятся. Вот в чем весь вопрос!
Он встал и, победоносно взглянув на профессора, продолжал свой монолог:
– Вы ненавидите нацистов – и мы их ненавидим. Вы противник войны – и мы противники войны. Вы сторонник сильной, свободной, но миролюбивой и демократической Германии – мы тоже. Вы лучше нас знаете местные условия, традиции, взаимоотношения, – потому вы должны нам помогать, поправлять нас, если мы будем делать что-то необдуманно или глупо. Примите наше предложение, и у вас будет масса возможностей помогать нам лучше и вернее делать наше дело. Мы будем с вами ссориться, доказывать свою правоту – вы будете доказывать свою. Цель у нас одна – помогайте нам избирать наилучшие средства. – Он сел, как бы ожидая ответа. Так как профессор молчал, Лубенцов снова заговорил, но уже спокойно: – На днях я прочитал книгу, которая произвела на меня большое впечатление. Это немецкая книга, очень знаменитая. К стыду своему, я ее тут прочитал впервые в жизни, хотя слышал о ней и раньше, еще в школе. Это «Фауст» Гете. Вторую часть ее я читать не стал – это показалось мне слишком трудным делом, а я очень занят и не имею возможности сидеть и читать столько, сколько я хотел бы. Вы, конечно, читали эту книгу. В ней рассказывается о том, как великий ученый, – ну, конечно, ученый по тому времени, – изучив все науки, вдруг, – а собственно говоря, не вдруг, но после долгих размышлений, – пришел к выводу, что этого для него мало, что он должен окунуться в живую человеческую жизнь, принять в ней посильное участие. Главная идея заключена во второй части, которую я не осилил. – Профессор улыбнулся. – Этот ученый в конце концов после многих исканий понимает, что смысл жизни в том, чтобы приносить пользу своему народу и, конечно, всему человечеству. Не думаете ли вы, что эта правильная мысль относится и к вам? Я не поручусь, что понял все написанное в этой книге, но что я понял ее основную идею – за это я ручаюсь.
– Вы поняли правильно, – тихо сказал Себастьян.
Тут Лубенцов поднял глаза и увидел, что возле двери стоит девушка в светлом платье – по-видимому, та самая, что выходила на балкон. Лубенцов встал. Себастьян тоже встал и сказал:
– Знакомьтесь. Это моя дочь, Эрика.
Лубенцов назвал свою фамилию.
Она посмотрела на него исподлобья, потом уселась рядом с отцом на подлокотник кресла. Взгляд ее был насторожен, даже несколько враждебен.
– Обдумайте все, – сказал Лубенцов.
– Хорошо, – ответил Себастьян. – Я все обдумаю. Могу вам теперь же сказать, что вы во многом правы и что я, возможно, приму ваше предложение.
Лубенцов даже покраснел от удовольствия.
– С вашего разрешения я завтра снова зайду к вам, – сказал он.
– Пожалуйста. Буду очень рад. Мне было приятно беседовать с вами.
Внезапно в разговор вмешалась дочь профессора. Она сказала, глядя в упор на Лубенцова большими злыми глазами:
– Вчера сюда заходили два русских солдата. Они были в нетрезвом состоянии. Мы с трудом от них отделались, и то лишь тогда, когда объяснили им, что здесь проживает советский комендант.
– Надеюсь, они вам не нанесли никакого ущерба? – спросил Лубенцов, смешавшись.
Себастьян тихо сказал:
– Ничего особенного.
– Они увели нашу машину, – сказала Эрика.
– Ай, как нехорошо! – воскликнул Лубенцов, покачав головой почти в отчаянии. – Найдем, обязательно найдем вашу машину. Скажите мне, какая машина, какой марки и так далее. Ксения Андреевна, запишите, пожалуйста.
– Кроме того, – продолжала Эрика Себастьян ровным, злым голосом, они пытались оказать мне слишком много внимания как даме.
Лубенцов покраснел до корней волос. Профессор сказал, примирительно погладив дочь по плечу:
– Скажу вам прямо, господин подполковник. У вас симпатичные солдаты, добрый и спокойный народ. Я на своих прогулках много наблюдал за ними. Но ваш пьяный солдат – это ужас. Извините, может быть, я выражаюсь слишком откровенно…
Лубенцов принужденно рассмеялся. Да, ему была не очень по душе откровенность профессора. Однако он заставил себя сказать:
– Что ж, вы правы. – Подумав мгновенье, он добавил: – Пьяный человек вообще отвратителен. А подвыпивший русский солдат почти также плох, как трезвый немецкий.
– Верно! – воскликнул Себастьян, довольный тем, что может согласиться с комендантом, не кривя душой. – Вы совершенно правы. Нет ничего отвратительнее трезвого немецкого солдата, выполняющего, как у нас говорят, свой долг. Он методически жесток. Расчетливый изувер, он как бы сдает свою совесть на временное хранение в полковую кассу, чтобы потом спокойно получить ее обратно. Да, господин подполковник, недаром наш солдат прославился в этом отношении. Наши властители, мелкие и крупные, многое сделали, чтобы вдохнуть в него душу наемника. Нет такого неправого дела, за которое не сражался бы немецкий наемный солдат. Он защищал права английской короны в Америке, дрался на стороне шведских протестантов против императора, защищал императора против шведских протестантов, гугенотов против французского короля и французского короля против гугенотов…
– В последней войне, – сказал Лубенцов, – он воевал за интересы немецких капиталистов и помещиков против всех народов и против немецкого народа.
– Вероятно, хотя этот вопрос для меня еще неясен.
Они расстались довольные друг другом.