Текст книги "Дом на площади"
Автор книги: Эммануил Казакевич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 33 страниц)
V
Лубенцов застал всех офицеров у Касаткина.
– Что тут стряслось? – спросил Лубенцов, усаживаясь на стул как был, в плаще и фуражке.
Касаткин, волнуясь, сообщил, что вчера вечером из Берлина прибыли доктор Шнейдер и доктор Шернер – члены центрального правления христианско-демократического союза советской зоны. Они провели митинг, на котором присутствовало свыше семисот человек, и там открыто высказались против предполагавшейся земельной реформы, говоря, что она приведет к развалу сельского хозяйства. Коммунисты и социал-демократы, видимо, были захвачены врасплох, во всяком случае, никто не выступил с отповедью берлинским политикам. Весь город в волнении. Кое-кто вслух агитирует против земельной реформы. Особенно отличается Грельман. Хотя сам он на митинге не выступал и ведет себя с достаточной осторожностью, но ясно, что он – один из самых ярых противников реформы.
– Попадет нам от генерала Куприянова, – сказал Лубенцов. – Вы ему докладывали?
– Да.
– Что он сказал?
– Назвал меня шляпой. – Лицо Касаткина потемнело. – Далее он сказал, что, если бы вы были здесь, этого не случилось бы.
Лубенцов посмотрел на своего заместителя взглядом, полным сочувствия.
– Генерал ошибается, – сказал он. – Это просто мне повезло, что я тут не был. Что бы я сделал? Приехали вожди одной из демократических партий и желают выступить на митинге. Какие могут быть возражения? Нет, нет, Иван Афанасьевич, я вас не виню. Вот вы, товарищ Яворский, виноваты гораздо больше.
– Да, я виноват, – сказал Яворский. – Мое упущение. Я даже не знал об их приезде.
– Нехорошо. Вы должны быть в курсе всех событий.
– Сегодня они имели нахальство просить разрешение на проведение второго митинга, на электромоторном заводе на сей раз.
– И вы?
– Запретили, конечно, – ответил за Яворского Касаткин.
Лубенцов сказал:
– Ну, знаете, это легче всего. Яворский, поговорите с товарищами из КПГ и СПД. У них на заводе сильные ячейки. Неужели рабочие, коммунисты и социал-демократы, спасуют перед этими двумя «докторами»?
Он соединился с Куприяновым и изложил генералу свои соображения, с которыми генерал после некоторого раздумья согласился.
Немного позже в комендатуру пожаловали Шнейдер с Шернером. Оба они были старые люди. Шнейдер до фашистского переворота был прусским министром и членом рейхстага. Свою большую лысую голову он держал высоко, вел себя почти величественно. Шернер оказался, наоборот, маленьким, юрким старичком, хитрецом и остроумцем. У него был огромный нос странной формы, без переносицы, так что казалось, что он начинается сразу же от пробора и сходит на нет у самого подбородка. Это было не лицо, а сплошной нос, который морщился, расходился складками, усмехался, улыбался, говорил быстро, сопел громко и глядел презрительно на окружавшие его мелкие носы.
Оба доктора пришли поблагодарить коменданта за разрешение устроить второй митинг. Шнейдер торжественно заявил, что они совершают турне по всей советской зоне и имеют на то разрешение СВАГ. Они очень хотели допытаться, связывался ли комендант с Берлином насчет разрешения на второй митинг, или сам, по своей инициативе, отменил приказ своего заместителя.
Лубенцов был очень любезен и вскоре усыпил подозрительность берлинцев своим хорошо наигранным равнодушием к содержанию их вчерашних выступлений, так же как и к содержанию предстоящих. Он не отказал себе в удовольствии заявить своим собеседникам, что очень хотел бы их послушать, но, к сожалению, не сумеет быть, так как занят другими делами. Он даже притворился, что вежливо скрывает ладонью зевок. Одним словом, вся атмосфера в комендатуре казалась настолько спокойной, что это поразило вождей ХДС, которые думали, что здесь после их вчерашних выступлений царит немалый переполох.
Лубенцов проводил их не только до двери, но даже на крыльцо. Они сели в машину, где их ожидал Грельман. Машина была открытая – большой «мерседес». Лысая голова Шнейдера блестела на солнце. Он стоял в машине рядом с шофером, держась одной рукой за ветровое стекло, а другой махая Лубенцову. Лубенцов вспомнил, что в такой позе ездил по немецким городам Гитлер.
Отъехав, Шнейдер надел шляпу и сел. То же самое на заднем сиденье сделал Шернер.
Лубенцов рассмеялся и пошел обратно к себе. Его хорошее настроение еще больше улучшилось, когда Яворский сообщил ему, что профессор Себастьян вчера вечером дал согласие занять пост ландрата, то есть главы немецкого районного самоуправления.
В связи с этим известием Лубенцов вспомнил о пропавшей машине профессора и вызвал к себе Воробейцева.
Воробейцев вошел и остановился возле двери. Там он стоял во время всего разговора. Лубенцов не обратил на это внимания. А дело было в том, что Воробейцев боялся подойти ближе, так как утром выпил и запах мог выдать его.
– Как дела с автомобилем Себастьяна? – спросил Лубенцов. – Это очень важное дело. Я поручил вам его, потому что считаю вас человеком расторопным. А вы до сих пор ничего не сделали.
– Принимаю все меры, – отрапортовал Воробейцев. – Я лично побывал во всех воинских частях, расположенных поблизости от города. Командиры частей занимаются этим делом.
– А вы с немецкой полицией связались? Напрасно. Свяжитесь с начальником полиции Иостом. Это дельный парень, хотя и социал-демократ. Вполне возможно, что машина стоит где-нибудь во дворе или у какого-нибудь немца в гараже. Полиции ее легче разыскать, чем вам.
– Есть! Сейчас свяжусь.
Воробейцев вышел из кабинета с чувством внезапно возникшей в нем досады на Лубенцова. Досада возникла потому, что Лубенцов был прав: Воробейцеву действительно следовало прежде всего связаться с полицией, а он этого не сделал. Помимо того, Воробейцев ревновал к Лубенцову Чохова. И, наконец, досада его накапливалась в нем по той причине, что не имела выхода: ему трудно было найти в Лубенцове слабое место, над которым можно было бы посмеяться – хотя бы внутренне – или позубоскалить с кем-нибудь. Этот Лубенцов был весь в своей работе, только ею он жил. И все-таки он оставался чертовски самим собой!
Покинув кабинет Лубенцова, Воробейцев отправился в полицию к Иосту и передал ему приказание коменданта принять все меры к розыску машины нового ландрата.
Назначение Иоста на пост начальника полиции произошло не без трудностей, так как Лерхе категорически возражал против кандидатуры социал-демократа. Свою старую справедливую ненависть к соглашателям таким, как Шейдеман, Носке, Мюллер, Вельс, – Лерхе переносил на всех социал-демократов вообще. Назначение социал-демократа на любой пост неизменно наталкивалось на его решительное и бурное противодействие.
Взаимное недоверие двух рабочих партий в Лаутербурге часто вызывало путаницу, ненужные трения и разнобой, и требовались большая осторожность, терпение и такт, чтобы сглаживать конфликты, унимать ершистого Лерхе. «Лучше враг, чем предатель», – говаривал Лерхе в ответ на мягкие упреки Лубенцова и Яворского или на протесты своих же товарищей-коммунистов, в особенности Форлендера.
Он был прямолинеен, этот Лерхе, глубоко честен и неутомим. Его видели повсюду. Всюду он хотел быть сам, никому не доверял. Не было дня, чтобы он не выступил на двух-трех собраниях. Говорил он вдохновенно, но все примеры брал из стародавних времен, до 1933 года, и об этих временах говорил увлеченно, со страстью почти пророческой. Вернее, ее можно было бы назвать пророческой, если бы речь шла о будущем, а не о прошлом. И хотя все эти воспоминания были полезны для молодых немцев, которым та пора казалась древностью, но беда заключалась в том, что сам Лерхе жил только прошлыми интересами.
Лерхе считал ошибкой Советской Военной Администрации то, что социал-демократическая партия была разрешена в советской зоне. Он с горечью воспринимал объективный подход лаутербургского коменданта к обеим партиям и тяжело переживал каждое новое назначение социал-демократа на любую должность.
VI
Разыскать машину даже в небольшом городе – почти то же самое, что иголку в стоге сена. Прежде всего нет уверенности, что машина находится здесь. Но если бы она и была тут, то при обилии развалин, задних дворов, гаражей, сараев, старинных закоулков найти ее – нелегкое дело.
Однако категорический приказ коменданта надо было выполнить. Иост отдал распоряжение всем полицейским провести тщательное прочесывание дворов, а сам вместе с Воробейцевым тоже отправился на поиски. Они ездили из одного двора в другой, открывали ворота и двери разных построек, а если двери были заперты – вызывали из квартир владельцев. Перед глазами Воробейцева за день прошла сотня дворов. Он видел сотни автомобилей. Многие из них стояли в гаражах без резины, на деревянных брусках или бревнах – «опели» и «мерседесы», «БМВ», «вандереры» и «майбахи»
Воробейцев был убежден в том, что машину профессора Себастьяна ему не найти, но тем не менее продолжал поиски: ему нравилось входить в чужие дворы и чуть ли не вламываться в чужие квартиры, перебрасываться словечками с молодыми немками, покровительственно похлопывать по спине пожилых немцев. Кроме того, он так знакомился с возможностями приобретения автомашин. В надлежащий момент всучить начальству классный автомобиль, рассуждал Воробейцев, это значит заслужить благодарность и доброе отношение, что может оказаться не лишним в какой-нибудь момент.
В одном из дворов на Мольткештрассе из большого обветшалого дома к ним вышла девушка с ключами от гаражей. Это была высокая разбитная немка с пышными рыжими волосами, полная не по летам. Ее толстые белые обнаженные руки произвели на Воробейцева большое впечатление. Пока Иост обследовал гараж, Воробейцев поговорил с этой девицей – ее звали Ингеборг, а сокращенно Инга. Воробейцев уже сносно говорил по-немецки – во всяком случае, располагал словарем из каких-нибудь ста пятидесяти слов, при помощи которых можно было вполне объясняться, учитывая, что разговоры его были весьма далеки от философских или научных тем.
Они вошли в гараж вслед за Иостом, и среди десятка машин нашли «мерседес-бенц» профессора Себастьяна.
Иост зажег карманный фонарь, радостно забегал вокруг машины, еще и еще раз проверяя номера, и, наконец, спросил у Инги, как эта машина попала сюда. Она ответила, что «мерседес» пригнали два русских солдата; они приказали ей хранить машину, никому ее не отдавать, ибо этот автомобиль собственность ГПУ.
Слово «ГПУ», как ни странно, был знакомо всем немцам, хотя в Советском Союзе это слово можно найти только в учебнике истории. Но в Германии и других западных странах фашистская и иная пропаганда много потрудилась над тем, чтобы застращать людей этим таинственным и непонятным словом.
– Чепуха! – расхохотался Воробейцев.
Однако, когда Иост завел машину и выехал из гаража во двор, Инга запротестовала почти со слезами на глазах, говоря, что она боится тех двоих, их мести за то, что она не уберегла машину.
– Дурочка ты, – сказал Воробейцев, смеясь и поглаживая полную руку Инги. – Нет никакого на свете ГПУ. А этих двух мы задержим. Как отведем машину, я приеду сюда и буду их дожидаться. Мы их тут захватим. Ты как живешь, отдельно или с родственниками? С родственниками? Гм… Ты этих двух тут задержи, если они придут раньше меня.
С этими словами Воробейцев сел за руль и поехал со двора. Иост сел в свою машину. Он хотел отправиться вместе с Воробейцевым к Себастьяну, чтобы вручить ему машину, но Воробейцев подумал, что лучше будет, если он сам это сделает, так как в этом случае Лубенцов будет думать, что ее разыскал он, Воробейцев. Поэтому он велел Иосту ехать по своим делам.
Перед домом профессора Себастьяна он несколько раз погудел – так громогласно, что из всех окон старых домов, расположенных поблизости, высунулись любопытные лица. Старушка с белой наколкой на голове подошла к воротам, пристально посмотрела сквозь решетку, радостно всплеснула руками и распахнула ворота. Воробейцев въехал по асфальтовой дорожке мимо дома к маленькому кирпичному гаражу. Здесь он остановил машину, вышел из нее и крикнул:
– Эй, кто там! Принимайте свой автомобиль!
К нему вышла девушка – такая миловидная и стройная, с такими тонкими, но прекрасной формы обнаженными смуглыми руками, что Воробейцев забыл об Инге и ее толстых белых руках. Он весьма почтительно расшаркался перед дочерью профессора Себастьяна. Она спросила:
– Машина прислана господином Лубенцовым?
Воробейцев криво усмехнулся и ответил:
– Почему господином Лубенцовым? Я лично ее обнаружил.
– Спасибо, – сказала она, глядя на машину и открывая то одну, то другую дверку. Она это делала с хозяйски деловитым видом, и выражения ее благодарности были настолько сдержанны, что Воробейцев даже обиделся. Он рассчитывал на то, что возвращение украденной машины вызовет целый взрыв чувств. Он перешел на деловой тон и спросил, в порядке ли машина, не нанесен ли ей какой-нибудь ущерб.
– Все в порядке, – сказала девушка. Так как он не уходил и, покуривая сигарету, оглядывал садик, она пригласила его зайти. Они поднялись по лестнице. В маленькой гостиной она предложила ему сесть. Он присел и начал раздумывать о том, с какой стороны повести разговор. Он сказал ей несколько любезностей, которые она приняла весьма спокойно. Ее не то голубые, не то серые глаза глядели на него холодно.
– К сожалению, не могу вас ничем угостить, – сказала она. – Вы, вероятно, знаете, что мы трудно живем.
Он сказал:
– Это странно. У вас живет комендант. Он может, если захочет… Я только его помощник, но мой квартирный хозяин на меня не жалуется.
Он не мог достаточно точно выразить свои мысли по-немецки, и она слегка улыбнулась, когда он стал говорить одними только существительными без склонений и без союзов; глаголы он произносил только в неопределенном наклонении. На ее улыбку он ответил смехом.
– Вы коммунист? – вдруг спросила она.
– Нет, – сказал он, удивленный ее внезапным вопросом.
Она посмотрела на него с легким сомнением в глазах.
– Правда, правда, – заверил он ее. – Советский Союз все равно коммунист – не коммунист. Советский Союз все иметь равные права, – так звучали бы произнесенные им слова, если перевести их точно на русский язык.
Она спросила, верно ли, что учиться в высших школах в Советском Союзе разрешают только коммунистам. Он сначала не понял ее, а когда понял громко расхохотался и сказал по-русски:
– Чепуха! – И по-немецки: – Дум (глупо).
Его смех и ужимки были достаточно искренни, чтобы убедить Эрику Себастьян в его правдивости.
Тут в гостиной появился сам профессор. Он сердечно поблагодарил Воробейцева. Воробейцев, получив приглашение приходить к Себастьянам, откланялся и пошел в комендатуру.
Над городом сгустились сумерки. Осветились окна домов. Только в комендатуре почему-то было темно во всех окнах, и Воробейцев удивился этому. Он прошел мимо часового и поднялся наверх. В приемной на диване сидел Лубенцов – одетый, в плаще и фуражке, так, словно он еще не раздевался с момента своего приезда в город. Остальные офицеры тоже были здесь – один сидел, другой расхаживал по комнате, третий стоял, облокотившись на спинку стула.
Воробейцев отрапортовал Лубенцову насчет машины. Лубенцов сказал:
– Хорошо. Садитесь.
Воробейцев сел, не понимая, почему тут царит такая напряженная атмосфера. Света не зажигали. Яворский ходил из угла в угол. Потом из фраз, которыми время от времени перебрасывался Лубенцов с Касаткиным и Яворским, Воробейцев понял, что все очень взволнованы, так как только что начался митинг на заводе. Этот митинг должен был показать зрелость двух социалистических рабочих партий, их способность противопоставить демагогии буржуазных политиков свою, демократическую, линию, от которой зависело будущее Германии.
Воробейцев подсел к Чохову, сидевшему у окна. Чохов, как до некоторой степени и Воробейцев, не понимал, почему так волнуется Лубенцов. В конце концов будет так, как скажет советская комендатура. Комендатура за земельную реформу – значит, будет земельная реформа. Решает реальная сила, а не митинги и не ораторские уловки. Поэтому он с некоторым удивлением следил за Лубенцовым, который обычно курил мало, а теперь – сигарету за сигаретой, и с не меньшим удивлением усмехался, когда звонил генерал Куприянов, – а он звонил уже раза три, – видимо, взволнованный не менее Лубенцова и все спрашивавший, как проходит митинг.
Воробейцев, пожав плечами, сказал:
– Товарищ подполковник! По-моему, надо туда съездить кому-нибудь из нас, побывать там. Это будет полезно. Пусть они увидят, что за ними надзор.
Лубенцов повернул к Воробейцеву лицо и негромко сказал:
– Мы уже обсуждали этот вопрос и решили, что лучше будет, если мы туда не поедем.
– А я по-прежнему думаю, – вмешался Меньшов из дальнего угла комнаты, где он стоял, заложив руки за спину и прислонившись к стене, – что тут деликатничать нечего. Вопрос серьезный…
– Серьезный, серьезный! – сказал Касаткин, остановившись посреди комнаты. – Потому мы так и решили, что серьезный. Сергей Платонович уже излагал нашу точку зрения. Немцы сами заинтересованы в реформе, и сами пусть защищают ее от нападок. В конце концов это чисто немецкое дело. Легче всего отдавать приказы. Они и будут потом ссылаться нам-де было приказано… наша хата с краю…
Раздался звонок телефона. Яворский схватил трубку.
– Хорошо, – воскликнул он по-немецки. – Понятно. Хорошо.
Положив трубку, он сказал:
– Шнейдер кончил свою речь. Полное молчание. Ни одного аплодисмента.
Лубенцов ничего на это не сказал, только закурил очередную сигарету.
– Они им дадут жару, – сказал Чегодаев и засмеялся. – Рабочие – они все-таки рабочие, даже немецкие. Нет, определенно, я думаю, что все там будет хорошо. Я знаю этот завод! Там есть ребята просто замечательные.
– Возможно, конечно, – возразил Меньшов, усаживаясь на краешек стола. – Но, как говорится, на бога надейся, а сам не плошай.
– А мы разве плошаем? – спросил Яворский, протирая очки. – Разве мы не делаем все, что нужно, для того чтобы они поняли? Что мы, сложа руки сидим все это время? Ты не то говоришь. Эта пословица не к нам, а к ним относится: на комендатуру надейся, а сам не плошай.
– Они на нашей территории не церемонились, – негромко сказал Воробейцев.
– То они! – воскликнул Чегодаев, стукнув большим кулаком по своему колену.
– Э, ладно, – махнул на него рукой Воробейцев и отвернулся к Чохову.
За этим «э, ладно» скрывалась мыслишка, которая могла бы быть выражена словами: «Все мы одним миром мазаны». И надо сказать, что Воробейцев действительно так думал. Идейные вопросы отнюдь не волновали его – и не потому, что он считал, что все люди братья, а потому, что считал, что все люди скоты. Как бы там ни было, он отвернулся, выражая этим свое равнодушие к продолжавшемуся разговору, и стал думать об Эрике Себастьян и ее тонких девических руках. Потом он вспомнил об Инге и вдруг подумал, что ведь надо поймать этих двух нарушителей. Кстати, ему просто хотелось уйти из комендатуры, потому что он был не больно заинтересован этим митингом и не придавал ему, во всяком случае, того значения, какое придавали все остальные.
Он опять встал и доложил коменданту о том, что считает нужным отправиться в тот гараж, где была обнаружена украденная автомашина, для задержания лиц, совершивших этот поступок.
Лубенцов разрешил ему идти. Тогда Воробейцев не без лукавства, желая, чтобы товарищ разделил с ним предстоящий приятный вечерок, сказал:
– Я один не справлюсь с этим делом. Их двое.
– Возьмите с собой автоматчика, – рассеянно сказал Лубенцов.
– А может быть, капитан Чохов пойдет со мной?
– Ладно, – так же рассеянно сказал Лубенцов. – Давай.
И Воробейцев с Чоховым оставили кабинет.
VII
– Ты совсем про меня забыл, – сказал Воробейцев, когда они вышли из комендатуры. – Ни разу у меня не был. Все не можешь наглядеться на своего Лубенцова. Неужели тебе с ним интересно? По-моему, он только и говорит что о земельной реформе, да о заготовках, да о репарациях, да о демонтаже, да о вине немецкого народа… Не человек, а ходячая газета. Где ты живешь?
– В комендатуре, вместе с командиром взвода.
– Это на тебя похоже. Твой идеал – казарма. Вот здесь, за углом, моя квартира, зайдем на минутку.
Квартира Воробейцева в Лаутербурге оказалась далеко не такой шикарной, как в Бабельсберге. Воробейцев стал осторожнее. Он занимал теперь две комнаты в двухэтажном доме. Правда, комнаты были большие, с обширным балконом и отдельной лестницей вниз во двор. Стены были увешаны картинами, полы – застланы коврами. Раньше в этой квартире жила Альбина Терещенко.
– Мой хозяин – владелец книжного магазина, – сказал Воробейцев. Тоже, между прочим, не нахвалится твоим Лубенцовым. Тот у него повадился покупать книги. – Говорил он это с издевкой, хотя прекрасно сознавал, что никаких оснований для насмешек не имеет и что факт чтения книг не может очернить перед Чоховым Лубенцова, скорее даже наоборот. И, сознавая все это и сам не испытывая никакого желания насмехаться над Лубенцовым, он все-таки говорил все, относящееся к Лубенцову, в тоне насмешки. Он называл его «наш», часто прибавляя к этому слову «то»: «а наш-то опять поехал в деревню», «наш-то здорово пробрал Касаткина», «наш-то немецкую классику читает» и так далее. И этим оборотом речи, неопределенно-язвительным, он пытался себя и Чохова настроить против Лубенцова, хотя не отдавал себе отчета, зачем он это делает и для чего ему это нужно.
Сегодня, после посещения дома профессора Себастьяна, он решился пустить слушок, в который сам ни капли не верил.
– Наш-то знал, где поселиться. Там такая девчонка – дочь профессора! Яблочко.
– Ладно, пошли, – сказал Чохов.
Они пошли по слабо освещенным улицам, миновали несколько кварталов сплошных развалин. Улицы были уже расчищены от щебня, и их гладкий асфальт и ровные тротуары составляли пугающий контраст с обрамлением из зияющих окон, груд кирпича, обломков и торчащих из них железных балок.
Инга очень обрадовалась приходу Воробейцева, так как весь вечер жила в страхе, что вот-вот появятся «хозяева» автомобиля. Она провела их по темной крутой деревянной лестнице в чердачное помещение, где за низкими дверцами находились клетушки, в которых жило множество людей. Здесь Инга познакомила русских офицеров со своим отцом, седоусым железнодорожником. Здесь же, в углу на сундуке, спал двухлетний ребенок.
– Это чей? – спросил Воробейцев.
– Мой, – ответила Инга.
Воробейцев удивленно свистнул: Инге было семнадцать лет.
– А муж где? – спросил он.
Она ничего не ответила.
– Зачем ты ее допрашиваешь? – спросил Чохов. – Всегда лезешь не в свое дело.
Они уселись за стол. Воробейцев, человек предусмотрительный, вынул из полевой сумки бутылку и закуску. Отец Инги прищелкнул языком.
– Давно не пробовал, – сказал он. – Нельзя достать. То есть достать можно, но дорого.
После ужина Воробейцев встал и поманил за собой Ингу:
– Пойдем посмотрим… Может быть, они пришли.
Инге не хотелось идти с Воробейцевым. Она замялась и сказала:
– Если придут, то обязательно зайдут сюда за ключами.
Воробейцев обиделся, рассердился, начал ее уговаривать. Она поежилась и вышла с ним.
Чохов угостил отца Инги сигаретой, и тот, блаженно пуская клубы дыма, говорил:
– Данке, данке, герр официр.
Видно было, что он рад сигарете больше, чем вину и еде. Он показал Чохову набор трубок разных размеров и фасонов. Но во всех этих трубках не было ни крупинки табака. Чохову захотелось объяснить немцу, что надо сажать табак, что в России в войну сами крестьяне, да и городские жители сажали табак, но он не знал, как объяснить все это по-немецки, и поэтому сидел молча, курил и думал. Немец захмелел и стал рассказывать Чохову про свои дела. И хотя он видел, что Чохов мало что понимает, он все-таки объяснял очень старательно, повторяя фразы по нескольку раз. Ему хотелось, чтобы русский офицер его понял. Он говорил о том, что старики, такие, как он, всегда знали цену Гитлеру, чувствовали, к чему Гитлер ведет Германию, ненавидели и презирали его. Он жаловался на молодежь, которую Гитлеру удалось обмануть и развратить. Инга была членом БДМ (Союза немецких девушек – одной из многочисленных гитлеровских массовых организаций). Она тоже кричала «хайль Гитлер» до отупения. Летом она, как и другие девушки, находилась в лагерях. Там она и забеременела. Когда отец стал ее упрекать, она пригрозила ему, что донесет в свою организацию, и он вынужден был все это пережить – весь этот позор, который Инга не считала позором, так как в лагерях БДМ такие дела поощрялись руководителями, и ребенок, рожденный таким образом, назывался «кинд фюр фюрер» (ребенок для фюрера).
Чохов, ничего почти не понимая, тем не менее утвердительно кивал головой.
Вскоре вернулись Воробейцев и Инга. Она была угрюма, а он очень сердит. Прервав старика на полуслове, он сказал Чохову:
– Ладно, хватит ждать у моря погоды. Пойдем, пожалуй.
Они уже совсем собрались, когда раздался громкий стук в дверь и низкий мужской голос произнес по-русски:
– Эй, вы там! Ключ давайте!
Воробейцев прыгнул вперед, быстро распахнул дверь и втащил в комнату опешившего и сразу же перепугавшегося насмерть сержанта. Это был молодой лет двадцати пяти – рыжеватый парень, в надвинутой на самые глаза засаленной пилотке. При виде двух офицеров он растерянно замигал глазами, но тут его взгляд упал на пустую бутылку, стоявшую на столе, и он сразу же несколько воспрянул духом.
– Вы чего меня хватаете, товарищ капитан? – спросил он обиженно. – Я бы и сам вошел. Дай ключи, – обернулся он к Инге.
– Ключи? – насмешливо переспросил Воробейцев. – Пошли в комендатуру, там тебе дадут ключи. Ключи от рая. Будешь как святой Петр. Слышал про такого?
– Вы почему со мной так?… – продолжал свое сержант, в то же время косясь на дверь. – Раз я сержант, а вы офицер… Я тоже здесь по поручению.
– По поручению? – продолжал язвить Воробейцев. – По поручению начальника мародерской команды?
Чохову надоела эта перепалка, и он сказал:
– Ваша увольнительная. С вами говорят офицеры советской комендатуры. Поправьте пилотку. Встаньте как полагается. Есть у вас увольнительная?
Сержант посмотрел на Чохова и сразу понял, что шутки плохи. Поддавшись строгому и внушительному тону, сам Воробейцев тоже перестал подшучивать в своей манере, поправил пояс, стал сух и сдержан.
Увольнительной у сержанта не оказалось. Бежать было невозможно. Он сделал несколько глотательных движений, потом произнес просительно:
– Товарищи офицеры, я тут ни при чем… Мне поручили. Я ведь ничего плохого не думал. Верно, взяли машину. У них машин много. Покатались бы и бросили. Баловство – и все.
Слушая эти слова, Воробейцев не мог не вспомнить о том, что свой «опель-капитан» он тоже взял примерно таким же образом, как этот солдат «мерседес» профессора Себастьяна; если бы его, Воробейцева, за это задержали и привели в комендатуру, он говорил бы то же самое, ибо он тоже считал это безделицей, этакой оккупантской резвостью, вполне невинным, как говорил этот сержант, баловством. Но, несмотря на свои мысли или, может быть, благодаря им, он глядел на сержанта враждебно и сурово, и в его глазах сержант видел холодный блеск строго исполняемого долга – чуть ли не сияние невинности, торжествующей над грехом.
Что касается Чохова, то он от души пожалел сержанта, хотя сам никогда бы не мог совершить такого проступка, как сержант. А пожалел он его потому, что все-таки сержант был свой человек, воевавший, вероятно, четыре года в невыносимых условиях, делавший, скорее всего, свое дело честно и самоотверженно, а проступок он совершил, может быть, несознательно, поддавшись той атмосфере легкости и беспечности, которая на первых порах царит среди войск в побежденной ими стране. И в конце концов, думал Чохов с некоторой досадой на немцев, в том числе даже на эту толстую добродушную Ингу и ее славного отца, эти немцы немало награбили в других странах: ничего страшного, если они хлебнут хотя бы сотую часть того, что хлебнули русские, поляки, чехи и французы. И даже когда Чохов вспомнил о Лубенцове, он в душе упрекнул своего друга за чрезмерное, как бы сказать, пристрастие к немцам и чрезмерную же требовательность к своим.
Несмотря на все эти мысли, Чохову даже не могло прийти в голову отпустить сержанта на все четыре стороны. Чохов был прислан сюда своим начальником, и он должен был задержать правонарушителя, даже если бы для этого пришлось вступить в перестрелку. Поэтому он надел фуражку и, кивнув Инге и ее отцу, подошел к сержанту.
– Пошли, – сказал он.
Сержант покорно повернулся и пошел.
Молча двигались они втроем по ночному городу, где все уже совсем затихло. Сержант шел, опустив голову. Лишь когда показалась комендатура, скупо освещенная четырьмя фонарями, в свете которых алел, слегка покачиваясь, флаг над крыльцом, сержант замедлил шаги и полуобернулся к Чохову.
– Товарищ капитан, – сказал он. На Воробейцева он не обращал никакого внимания. – Виноват я, товарищ капитан.
– Ладно, иди, не разговаривай, – оборвал его Воробейцев, уязвленный тем, что тот считал Чохова более важной персоной, чем его, Воробейцева. Там разберемся.
Сквозь узкие щели на тяжелых оконных занавесях верхнего этажа пробивался свет. В комендатуре не спали.
Они все трое поднялись по лестнице и вошли в приемную. Приемная была ярко освещена, но пуста. Зато из кабинета доносился громкий разговор. Воробейцев приоткрыл дверь и замер от неожиданности: кабинет был полон людей. На диване – опять-таки в плаще и фуражке – сидел Лубенцов. Остальные офицеры комендатуры сидели кто где. Были здесь три незнакомых Воробейцеву офицера – по-видимому, из Альтштадта – и два соседних коменданта – Леонов и Пигарев. Смешно, что все были без шинелей и фуражек, кроме самого «хозяина».
– Генерал Куприянов на проводе, – сказал Меньшов, протягивая телефонную трубку Лубенцову.
– Да, товарищ генерал. Да, все закончилось. Вы уже знаете? Я вижу, информация у вас не из одного только источника. – Лубенцов помолчал, потом коротко засмеялся и продолжал: – Митинг прошел под лозунгом – «Реакция поднимает голову». Рабочие показали себя с наилучшей стороны. Подробный отчет я вам вышлю утром. Во всяком случае, Шнейдер полностью провалился. Убежал, пальто оставил, и рабочие потом это пальто на палку подняли и вынесли вслед за ним к машине. Да нет, особых эксцессов не было. Бить его не били – это неправда. Выступили девять рабочих. Один инженер. Сами руководители демократических партий могли уже и не выступать… Инженер и двое рабочих не были подготовлены, они выступили стихийно, но зато здорово. Да, да, вот именно по-большевистски выступили. Один рабочий Шульц, – я его знаю, спокойный такой, медлительный, – поднялся на трибуну и спрашивает: «Не ваш ли родственник тюрингенский помещик Шнейдер? Не о его ли земле вы радеете, господин Шнейдер?» Вопрос был не в бровь, а в глаз. Может быть, это и вправду его родственник. Не знаю. Во всяком случае, полный разгром. Рабочий коллектив высказался определенно за земельную реформу, за демократизацию. А это крупнейшее предприятие в районе… Хорошо. Есть. Выеду.