355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмма Дарвин » Математика любви » Текст книги (страница 6)
Математика любви
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 17:52

Текст книги "Математика любви"


Автор книги: Эмма Дарвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 31 страниц)

Гончие быстро взяли след. Местность была неровной, но золотистая дымка, подсвеченная лучами солнца, не мешала собакам и лошадям, которые были настолько свежими, что мне даже пришлось придержать свою невозмутимую старушку Дору, которая в таких случаях имела обыкновение поддаваться общему порыву. Как прекрасно знал Уэлфорд, имея полторы ноги, я не мог достойно управляться даже с ней. Мы перепрыгивали канавы, переходили в галоп, продирались сквозь живые изгороди, Бакли скакал впереди, а Уэлфорд шел замыкающим. Вскоре мы вспотели, но, прищурив глаза, стремились вперед. Нас охватило напряжение, как когда-то на поле боя, и мы не обращали внимания на сучья, шипы и грязь. На войне нам приходилось опасаться снайперов противника или засады; теперь мы рисковали своими шеями, подвергаясь, вполне возможно, еще большей опасности, которой грозили нам низко нависшие над головой ветви деревьев, спрятавшиеся в траве камни или кроличьи норы.

Загонщики заметили лису, раздалось громкое улюлюканье, и мы помчались по пропитанной влагой земле. Гончие и всадники на лошадях равно распластались в беге, вниз по склону, потом наверх, и лошади тяжко приседали на задние ноги.

Внезапный хруст донесся до меня снизу и сзади, и я еще успел высвободить ногу из стремени и спрыгнул в сторону. Мимо промчалась кавалькада, и нам повезло уже хотя бы в том, что мы не оказались под копытами лошадей. Дора перевернулась на бок и застыла в неподвижности, потом с трудом поднялась на ноги, неловко отставив в сторону левое заднее копыто. Попытавшись сделать шаг, она тяжело завалилась на передние ноги и жалобно заржала. Когда я встал с земли и подошел к ней, то заметил окровавленный острый осколок кости, который торчал у нее из бедра.

Уэлфорд придержал своего коня и вернулся назад. Слова нам были не нужны, мы и так видели, что сделать уже ничего нельзя. Оглядевшись по сторонам, мы заметили вдалеке среди деревьев фермерский дом.

– Я съезжу туда, – вызвался Уэлфорд, вновь вскакивая в седло.

– По-моему, хозяина зовут Гостлинг, – крикнул я вслед, и он, отъезжая, поднял руку в знак того, что понял меня.

Я расстегнул на Доре подпругу, и она немного приподнялась, чтобы я смог вытащить ремни у нее из-под брюха и снять седло. Потом я опустился на землю рядом с ее головой. Она прекратила бороться и просто смотрела на меня, время от времени помаргивая темным глазом. Я погладил ее по морде, пропустил между пальцев мягкие упругие уши, как делал на позициях в Испании или в ее стойле в Керси. Она досталась мне от австрийского капитана, которого я взял в плен под стенами Виттории; лошадь является единственным военным трофеем, который офицер может оставить себе на законных основаниях. Австриец на ломаном французском сообщил мне, что Дора – кобыла ирландских кровей, пятилетка и что он очень любит ее. Сидя в грязи Саффолка, я вспомнил, как Дора вышагивала по пыльным дорогам Эстремадуры, ступала по утрамбованному снегу у моего плеча, когда мы задыхались в разреженном воздухе пиренейских ущелий. Самыми сладкими были мои воспоминания о том, как она стояла на страже у амбара в Бера, нежно и бережно обнюхивая густую зеленую траву, словно благословляя наше счастье своим дыханием. Отправляясь в Брюссель, я продал ее своему приятелю, а потом, вернувшись в Керси, без колебаний выкупил ее обратно. Она помнила меня, как это обычно бывает у лошадей, и восторженно заржала, когда я взял ее под уздцы. Она была гнедой масти, несколько светлее обыкновенного, с переливающейся роскошной черной гривой на выгнутой, как аргийский крест, шее. Сейчас она нервно била по земле обрезанным хвостом, обращенный ко мне бок вздымался и опадал, и я ощущал, как в руке у меня трепетали ее бархатные ноздри. «Если бы она была человеком, – думал я, – то мы могли вылечить ее ногу или даже сделать протез, как у меня».

Когда Уэлфорд вернулся со старинным кремневым ружьем, я решил, что сделаю это сам, потому что был уверен, что она понимает, что мы задумали, и не хотел, чтобы она покинула этот мир в одиночестве. Я зарядил ружье, приставил дуло ей ко лбу, и она взглянула на меня – устало и, как мне показалось, растерянно. Я нажал на курок, но ружье дало осечку. Мне пришлось вспомнить все ухищрения и уловки всадника, потому что Дора начала трясти головой и вновь попыталась встать на передние ноги. Уэлфорд вынужден был схватить ее за узду, чтобы успокоить. Наконец я освободил заевший курок, но она никак не могла успокоиться, и когда я выстрелил, то промахнулся. Обливаясь кровью, она жалобно стонала и мотала головой. Я судорожно перезарядил ружье и выстрелил снова. Тело ее задрожало, и наконец она замерла.

Решение мое никак нельзя было назвать спонтанным: в течение многих недель я говорил себе, что покидаю Керси вовсе не из-за глупого каприза, вызванного гибелью старой любимой лошади. За годы войны мне пришлось потерять нескольких скакунов, и я не мог допустить, чтобы обыденная и вполне естественная скорбь поставила под угрозу благополучие моих земель и людей. Тем не менее настроение оставляло желать лучшего, зимняя меланхолия оказала и на меня свое пагубное действие, так что даже первые подснежники, пробивающиеся сквозь прошлогоднюю листву, которая укрыла пропитанную влагой землю, не внушили мне бодрости духа.

Сидел ли я у камина, дрожа в лихорадке, окидывал ли взором пустые, вымершие поля или грязные проселки, видел ли перед собой одни и те же скучные добродушные лица челяди, сидящей за моим столом или смиренно выстроившейся в церкви вместе со своими наряженными и непослушными отпрысками, в памяти снова и снова оживали дни, проведенные в Испании. Но я видел не Испанию пыльных оливковых рощ и скалистых гор, вздымающихся ввысь в воздухе, дрожащем от веса собственной жары. Это была не Испания черных монахов, тореадоров в раззолоченных одеждах и женщин, бросающих к их ногам цветы. Нет, это была совсем не Испания Веллингтона. Почему-то на память приходили негромкие шумы и мягкие ароматы, сопровождавшие мою жизнь в Сан-Себастьяне после войны: смолистый, соленый запах кораблей и причалов, щебетанье девушек, умывающихся, переодевающихся и подсчитывающих ночную выручку, крик водоноса на улице, звон церковных колоколов, призывающий прихожан на мессу, жалобные причитания нищего, пронзительные вопли чаек и хлопанье свежевыстиранного белья на морском ветру. Но я не собирался возвращаться в Сан-Себастьян. Эти времена остались в прошлом, и, кроме того, только самые простые из пришедших мне на память звуков и запахов были по-настоящему невинными: в этом городе сосредоточилась для меня вся боль, которую я не собирался впускать в свои воспоминания о Бера.

Нет, я не вернусь в Испанию. Но зато я могу искать те же самые удовольствия в других местах: лица путешественников; типографии, ювелирные лавки и кофейни; разъездные торговцы-коробейники, баллады и горячие пироги; констебли и фонарщики; тарабарщина иностранного языка; грохот экипажей по брусчатой мостовой; беседы с мужчинами, которые знают этот мир, и с женщинами, которых не сломили его удары. Весна постепенно вновь завоевывала акры моих земель, и я вдруг осознал, что стремлюсь вкусить этих простых удовольствий, как изгнанник мечтает вновь ощутить на языке любимое блюдо своей бывшей родины. И даже благополучие моего поместья, которое я теперь называю своим домом, не могло перевесить моего стремления к прежней жизни.

Когда я сел за стол, дабы написать мисс Дурвард о своем намерении, воспоминание о ее спокойном и пытливом взгляде побудило меня дать ей намного более полное объяснение своему поступку, чего не удостоился никто другой.

Моя дорогая мисс Дурвард!

Я с благодарностью принял ваши добрые пожелания удачи в моем путешествии. Прошу вас передать искреннюю благодарность и вашему семейству, поскольку я уверен, что дорога моя будет легкой, ведь я имею на то ваше благословение. Как вы и предполагали, мне оказалось нелегко оставить свои дела здесь в таком состоянии, чтобы ни арендаторы, ни земли не пострадали в мое отсутствие. Если бы я не был уверен в достоинствах и благонравии вкупе с надежностью своего управляющего и прислуги высшего ранга, то, пожалуй, не смог бы уехать вообще. Однако же я считаю, что мне очень повезло в этом смысле, намерение мое остается непоколебимым, и я отправляюсь в Брюссель на четвертый день мая.

Мой выбор Брюсселя в качестве конечного пункта назначения объясняется отнюдь не капризом или прихотью, и, смею вас заверить, отнюдь не желанием вновь оказаться в soi-disant, так называемом приличном обществе, которое, если мне не изменяет память, мы с вами уже обсуждали ранее в ходе переписки. Вы пишете о том, что бунт, свидетелями которого были мы оба, сделал вас менее терпимой к устоям общества, в котором вы живете. Может статься, у вас возникло чувство, которое не оставляет и меня, что такая жизнь – неплохая, в общем-то, жизнь, если судить не слишком предвзято, которая приносит пользу всей нации в целом и обеспечивает пропитание беднейшим ее слоям, – в некотором смысле покоится на жестокости и лжи. Не стану отрицать факта, что случившееся в тот день и его последствия сыграли определенную роль в моем решении покинуть Англию. Что касается выбора места назначения, будет лучше, пожалуй, если я изложу вам некоторые обстоятельства моего последнего пребывания там. Кроме того, в качестве послесловия к нашей дискуссии о мирной жизни армейского офицера считаю своим долгом предоставить вам описание некоторых случаев из моего штатского существования.

Когда я в достаточной мере оправился от ранений, полученных в битве при Ватерлоо, чтобы задуматься о возвращении в Англию, мне стало ясно, что если жизнь боевого офицера в мирное время представляется унылой и скучной, то само мое положение стало вообще невыносимым. В военное время ранения, подобные моему, и даже более серьезные, считаются обычным делом и ни в коей мере не могут стать препятствием для дальнейшего продолжения службы Его Величеству. Но в мирное время армия уже не нуждается в наших услугах, посему и платит нам, соответственно, меньшее жалованье. Вот почему, подобно многим собратьям, которые оставили здоровье и силу на чужбине, получив в ответ лишь половину того, что им воистину причиталось, я продал свое обмундирование и оружие, подыскал новых, достойных хозяев для своего грума и ординарца и снял квартиру в Лондоне. Многие мои приятели оказались в подобном положении, и мы частенько собирались вместе, чтобы пропустить стаканчик и обменяться свежими новостями и воспоминаниями. Но под Ватерлоо свершилась такая бойня, такая, не побоюсь этого слова, мясорубка, что ряды моих знакомых существенно поредели.

Известие о том, что наш полк, в знак признания заслуг в Пиренейской войне, а также в битвах при Катр-Бра и Ватерлоо, станет самостоятельной войсковой единицей в качестве стрелковой бригады, было встречено нами с восторгом. (На этот же день, кстати говоря, пришлось и мое рождение, которое я нынче отмечаю с некоторой приятностью и удовольствием. Дело в том, что точная дата моего рождения оставалась мне неизвестной. И лишь когда подошло время моего производства в офицеры, армейские чиновники потребовали от меня уточнить ее. Для этого мне даже пришлось написать священнику прихода, в котором состоялось мое крещение.) Наше празднование получилось весьма продолжительным и шумным. Как бы то ни было, свои ощущения и чувства на следующий день я не могу приписать только последствиям неумеренного потребления вина. Мне сравнялось двадцать семь лет, и при надлежащем лечении и уходе мои раны не должны были помешать моему производству в следующий чин с учетом соответствующей выслуги лет, когда один год на войне засчитывался за три года службы. И вот я сидел в поношенном цивильном сюртуке и раздумывал о своем будущем у жалкого огня, который моя хозяйка полагала вполне достаточным для бывшего офицера, потерявшего ногу и заработавшего лихорадку за то, что охранял ее гражданские свободы.

Впрочем, меланхолия недолго оставалась со мной после того, как я сменил апартаменты. Мое новое жилье содержала некая мадам де Беф, дама средних лет, эмигрировавшая из Бельгии, которая прекрасно знала, как создать уют и комфорт для старого солдата, и не только. Она пришла в неописуемый восторг, узнав, что моя склонность описывать военные события леди и джентльменам, специально собиравшимся послушать меня, привела к тому, что я стал получать приглашения и из других подобных заведений. По ее словам, ее зять держал процветающую частную гостиницу в юго-западном пригороде Брюсселя. Так вот, к нему часто обращались состоятельные путешественники с вопросом, не знает ли он кого-нибудь, кто мог бы сопровождать их в качестве гида по полю битвы у Ватерлоо и прочим местам сражений этой кампании, пусть даже они находились за границей. Если меня заинтересует возможность предоставления услуг подобного рода ces homes gentils[7]7
  Этим благородным господам.


[Закрыть]
, то мадам была уверена, что я смогу заключить взаимовыгодное соглашение с ее зятем, хозяином гостиницы «Лярк-ан-сьель», или «Радуга».

Меня это заинтересовало, и дело устроилось быстро и ко всеобщему удовлетворению. Я обнаружил, что мадам Планшон отличается тем же гостеприимством, что и ее сестра, а сам Планшон произвел на меня впечатление честного и открытого делового малого, который много работает сам и от других ожидает того же. Меня обуревало желание приступить к делу, и вскоре я уже сопровождал дам в легких сандалиях и платьях из невесомого муслина на экскурсиях по рвам и траншеям, которые еще совсем недавно были склепами для павших и умирающих. Рассказ о моем собственном ранении тоже производил нужное впечатление на экскурсантов, служа доказательством того, что, хотя британская армия, без сомнения, является лучшей в мире, было бы ошибкой объяснять все потери одним только героизмом.

Разумеется, я был не единственным отставным офицером, сопровождавшим светских дам и джентльменов во время экскурсии по местам былых сражений. Однако исключительное гостеприимство гостиницы «Лярк-ан-сьель» и, должен заметить не без некоторой гордости, мое собственное искусство в составлении дневников и мемуаров знаменитой кампании, впоследствии изданных отдельными трудами, а также моя способность превращать эти записи в развлечение, снискали мне славу одного из самых популярных гидов в этих краях. Меня рекомендовали и передавали буквально из рук в руки.

Разумеется, я должен отметить и то, что у многих слушателей, прибегнувших к моим услугам, имелись свои весомые и скорбные причины посетить эту пропитанную смертью землю, где прошли последние часы их родных и близких. И все те, кто совершал подобное тягостное паломничество, увидев вокруг себя покой и процветание, обретали утешение в осознании того, что наши собственные жертвы и тяжелые утраты были не напрасными. После этого мы обычно отдыхали и приводили себя в порядок в ближайшей гостинице, где, как мне было известно, нам предоставят хорошую еду и постель. Однажды мне весьма любопытным способом удалось заслужить благодарность почтенной мамаши. Дело было так. Услышав отказ ее отпрыска отправиться в цирюльню, дабы привести в порядок отчаянно нуждавшиеся в стрижке волосы, я взвалил его на плечо, после чего поведал солдатскую байку о том, как однажды капитан Хенли, возвращаясь в лагерь в сопровождении двадцати семи плененных им французских драгун, был обстрелян своими же товарищами. Оказывается, те, завидев лошадей с очень длинными хвостами, решили, что это атака французов. Неужели он, отпрыск благородного рода, готов подвергнуться такому риску или все же предпочтет вернуть себе облик, более приличествующий истинному англичанину?

Именно по рекомендации этой леди я попал в Португалию, а потом, по воле двух ученых джентльменов, и в Испанию. Там моим домом на несколько лет стал Сан-Себастьян, древний и процветающий порт, на берег которого, как мне было известно, частенько высаживались путешественники, которые могли бы воспользоваться моими услугами. Как раз во время пребывания там я и получил известие о смерти кузена, проживавшего в Керси, и о свалившемся на меня наследстве.

Я позволил себе вольность и удовольствие написать вам весьма длинное послание, но это объясняется тем, что, несмотря на быстроту современных почтовых сообщений в ныне мирной Европе, наш обмен письмами будет отныне протекать медленнее. Должно быть, вы чрезвычайно рады и испытываете великое облегчение оттого, что состояние здоровья миссис Гриншоу более не внушает опасений, равно как и потому, что годовщина ее утраты прошла без каких-либо чрезмерных душевных страданий, кроме тех, которые можно считать естественными в данном случае. Прошу вас передать ей мои наилучшие пожелания в том виде, какой вы сочтете наиболее подходящим.

Большие двойные двери в холле оказались чуть-чуть приоткрыты. На противоположном его конце находилась задняя дверь, через которую я входила и выходила, когда приехала сюда. «Казалось, это было много-много дней назад, – внезапно подумала я, – а не сегодня утром». Создавалось впечатление, что тишина и пустота были осязаемыми и густыми, что время здесь, в сельской глуши, текло медленнее обыкновенного. Подумала я и о том, что даже в самом большом и унылом жилом микрорайоне, в котором мне довелось обитать, у меня никогда не возникало подобного чувства: там всегда ощущалось присутствие других людей. Здесь был один только Рей, но ведь я собственными ушами слышала, что он поднялся наверх, к Белль.

Я потянула двойные двери на себя, и створки медленно распахнулись, как будто поселившаяся в доме пустота не позволяла им открыться быстрее. Передо мной предстало крыльцо с изъеденными древоточцами деревянными перилами и круглыми плоскими ступеньками, которые спускались к подъездной дорожке, огибавшей заросшую сорняками лужайку, усеянную палыми листьями и сучьями. Откуда-то издалека до меня донесся шум машин, пролетавших по автостраде с двусторонним движением, которая шла мимо старинного и роскошного въезда в поместье и казалась мне дорогой в другой мир. Слева трава была вытоптана, выдавая импровизированное футбольное поле. В центре и там, где, вероятно, располагались ворота, виднелась голая земля, в промежутках поросшая какой-то клочковатой травой, отчего лужайка походила на голову кудрявого парня, который начал лысеть. На дальнем ее краю стеной стояли деревья и виднелся забор. Если посмотреть на небо, можно было предположить, что день еще не закончился, но мне показалось, что с земли как будто поднимается темнота, и, когда я подошла к деревьям, на траве уже выступили капельки росы.

В заборе имелась калитка, достаточно широкая для того, чтобы в нее мог пройти человек, и запертая снаружи на засов, до которого можно было дотянуться и отсюда. Правда, он заржавел и не поддавался, да и вообще у калитки был такой вид, словно ее соорудили в расчете на то, что в один прекрасный день она может понадобиться, вот только день этот так и не наступил. Я решила перелезть через забор. Кожа моя после купания в ванне была настолько чистой и гладкой, что даже старые джинсы в обтяжку болтались у меня на бедрах. Кроме того, подтягиваться, напрягая мускулы, было так здорово, как никогда не бывает на уроках физкультуры, когда тебя подгоняет какой-нибудь фашист-преподаватель.

Я спрыгнула с забора на другую сторону. Под деревьями за забором рос густой кустарник, так что я не могла толком ничего разглядеть. Тропинки, по-моему, тоже не было. К тому времени, когда обнаружился какой-то проход, я уже успела заблудиться и не помнила, с какой стороны вошла в лес. Кусты и деревья стояли вокруг меня сплошной стеной, переплетаясь ветвями и листьями, а тишина, такое было впечатление, тяжким грузом давила на плечи, отчего я почувствовала себя одиноко.

А потом деревья вдруг расступились и я вышла на опушку. Передо мной на большущей поляне стоял дом, совсем не такой, какой рисуют на аляповатых картинках, а позади него тянулись открытые поля, сливавшиеся у горизонта с сине-зеленым небом. У дома была высокая двускатная крыша, вычурные трубы, а посередине красовались старомодные двойные двери, как в гараже, только больше, над ними – ряд окошечек, а сбоку приютилась маленькая дверь. И тут я поняла, что это, должно быть, бывшая конюшня. Оказывается, я вовсе не потерялась – это наверняка дом Эвы.

Я намеревалась выждать немного, а потом сделать вид, будто иду в деревню: у меня возникло неприятное чувство, будто я подглядываю в заднюю дверь, а в такое время суток трудно притвориться, что я просто дышу воздухом. Но было уже поздно. Что-то темное мелькнуло за одним из нижних окон, и маленькая дверь распахнулась.

– Привет! – Это оказался мужчина, а не привидение. – Ты, должно быть, Анна из Холла?

– Да. Но я не… Простите, я, кажется, заблудилась.

– Эва рассказывала о тебе. Ты не спешишь? Я как раз собирался приготовить кофе. Она наверху.

В речи его явственно слышался иностранный акцент, и еще он как-то странно выговаривал имя «Эва» – как если бы набрал полный рот горячей каши. У него были серебристые, стоящие торчком волосы, из тех, что кажутся на ощупь жесткими и пружинящими, как мох, а лицо напоминало цветом темную тонкую выдубленную кожу.

– Проходи сюда.

Он двинулся по узким ступенькам лестницы, которая начиналась прямо от входной двери, и я поспешила за ним, с опозданием сообразив, что, должно быть, именно от этого и предостерегают молоденьких доверчивых девушек: от разговоров с незнакомыми мужчинами. Впрочем, он был достаточно стар, чтобы годиться мне в отцы, хотя, конечно, Господь свидетель, я не могла знать, сколько ему лет. И еще он сказал, что Эва наверху.

Комната была очень большой, с низким потолком и маленькими окнами. Вдоль одной стены выстроились книжные шкафы и полки, ломившиеся под тяжестью книг. Мне еще никогда не доводилось видеть такого их количества, совсем как в библиотеке. Одна полка целиком была отведена под виниловые пластинки, долгоиграющие и «сорокапятки». В углу притаилась кухонная плита с раковиной и буфетами. Посередине гордо расположилась большая мягкая софа в окружении кресел, покрытых чем-то вроде кричащих и безвкусных гобеленов. На кофейном столике тоже громоздились толстые фолианты. В другом углу стояла небольшая железная печь, как в фильмах о ковбоях, рядом с которой горкой высились поленья. На большом столе стоял ящик, похожий на переносной рентгеновский аппарат, только плоский, а за письменным столом, заваленным бумагами, напоминавшим директорский в школе, сидела Эва и что-то писала на листах, сложенных стопкой. Она поднялась нам навстречу.

– Анна! Рада тебя видеть. Вижу, ты уже познакомилась с Тео.

– Я заметил ее из окна студии, – пояснил Тео. Он подошел к кухонному уголку и начал возиться с чем-то вроде кофейника. – Как тебе понравился Холл?

– Он немного странный. Здание школы и все такое, я имею в виду. Но в общем-то все в порядке.

Он поставил кофейник на плиту.

– Итак, что же заставило тебя поселиться у Рея?

– Он мой дядя. Моя мать уехала в Испанию, чтобы открыть там собственное дело. Она собирается купить отель. А я должна присоединиться к ней, как только она все уладит.

Произнесенное вслух, такое объяснение всегда казалось мне более убедительным, чем было на самом деле.

– Как интересно! – протянула Эва. – Ты, наверное, ждешь не дождешься, когда она позовет тебя?

– Вроде того, – отозвалась я. Она открыла жестяную коробочку.

– Тебе нравятся Lebkuchen?[8]8
  Медовые коврижки.


[Закрыть]

Ага, получается, и они хотели запутать меня и сбить с толку. Но ведь человека невозможно сбить с толку, если он сам того не хочет.

– Простите, я не знаю, что это значит.

– Это маленькое сухое печенье, немецкое, с сахарной глазурью.

– Звучит неплохо.

Она высыпала содержимое коробки на тарелку и водрузила ее на кофейный столик. Коврижки были самых разных форм и размеров – звезды, сердечки и полумесяцы. Некоторые покрыты черным шоколадом, другие – белой сахарной глазурью. Они были сладкими и хрустящими, мягкими и воздушными внутри, и на языке у меня еще долго держался медовый привкус. Тео подал в крошечных чашечках кофе, в котором, похоже, совсем не было молока, зато крепостью он не уступал виски. Аромат его ударил мне в нос, отчего на глазах выступили слезы. Потом Эва поставила на столик сахарницу, и я сразу же положила себе несколько ложек, так что последний глоточек кофе мне даже понравился.

Комнату никак нельзя было назвать опрятной, но в то же время разбросанные повсюду вещи выглядели так, будто лежат на своем месте, и лежат давно, и всегда так лежали. Я подумала, что это, наверное, оттого, что здешний беспорядок никак не походил на беспорядки, которые мне доводилось видеть. У большинства людей в квартире валяются упаковки из-под чипсов, картонные стаканчики для кофе и чая, старые свитера. Здесь тоже был свитер, но из толстой, плотной шерсти, а по нему, как лужицы, были разбросаны яркие цветные пятна пряжи, которые уместнее выглядели бы на картине. К стене была прикреплена змеиная кожа – блестящая, черно-бело-серая. Четыре серебряных подсвечника, довольно коротких и потемневших от времени, стояли на куске толстой шелковой ткани, покрытой пятнами и обтрепавшейся по краям, зато расшитой узорами из цветов и фруктов. В углу ютился маленький телевизор, но я решила, что его вряд ли кто-то смотрит, так как он почти скрылся под грудой газетных вырезок. И еще в комнате были большие светлые камни, типа тех, что попадаются на полях. Но только эти, расколотые пополам, были внутри темными и блестящими, как сама ночь. На кофейном столике лежал кусок дерева, толстое ошкуренное полено, белое, как будто выгоревшее на солнце за долгие годы, но в трещинах и узелках таилась чернота. Мне захотелось погладить его. Падавший из окна солнечный свет говорил моей руке, что полено на ощупь гладкое, но если я коснусь обрубленного и расщепленного конца, то острые края вопьются мне в ладонь.

– Потрогай его, если хочешь, – подбодрил меня Тео. Эва подошла к плите.

– Это кусок дерева, упавшего в лесу. Я думаю, что когда-то, давным-давно, в него ударила молния. Еще кофе, Анна?

В ее устах мое имя прозвучало протяжно и округло, словно она пропела его.

– Да, пожалуйста.

Я протянула руку, чтобы взять со стола кусок дерева. На ощупь оно оказалось теплым, как я и ожидала, а солнечный свет из окна как будто гладил и ласкал его.

– Когда я принес это полено, Эва фотографировала его два дня, – сообщил мне Тео.

– Она фотограф?

– Мы оба занимаемся фотографией.

– Типа репортеров из газет и журналов?

– Да, в общем, это и есть моя работа. Я фотожурналист. А Эва фотохудожник.

– Мой учитель рисования говорит, что фотография не может считаться искусством.

Он улыбнулся, и я пожалела, что сморозила глупость. Но по его тону нельзя было сказать, что он обиделся на грубость.

– Это то же самое, как заявить, что и картина, написанная маслом, не является произведением искусства. Хотя если иметь в виду краску, которой красят дом, то, пожалуй, нет. А картину можно нарисовать и галоидами серебра.

– Чем-чем?

– Химикатами, чувствительными к свету химическими веществами, которые содержатся в пленке и присутствуют в бумаге.

– Ага.

К нам подошла Эва и снова наполнила наши чашки. Я сразу же положила сахар и взяла маленькую горячую чашечку обеими руками. Кофе горячим, крепким и благословенным ручейком потек у меня внутри.

Уходя, я еще нетвердо стояла на ногах, одновременно ощущая невероятное возбуждение после выпитого кофе. Они предложили проводить меня, но я отказалась, сказав, что благополучно доберусь сама. Под деревьями было темно и тепло. На этот раз я оказалась с нужной стороны, чтобы с некоторым усилием отодвинуть засов, так что мне удалось отворить калитку и войти. Трава на футбольном поле таинственно серебрилась в лунном свете и походила на седые волосы. Луна освещала и темные полы в Холле, и мою комнату, заглядывая в ее большие окна. Кругом царила такая невероятная тишина и было так пусто, что я легко представила, будто нахожусь в школе, совсем недавно наполненной гулом голосов, из которой только что ушли люди. Рей говорил, что это была начальная школа, здесь учились малыши, примерно того же возраста, что и Сесил, а моих ровесников не было вовсе. Мать ошиблась, и мне не следовало рассчитывать, что я подружусь тут с кем-нибудь. Но почему-то перед моим мысленным взором вставали взрослые люди, которые разговаривали друг с другом, дрались и трахались, как всегда бывает в тесном мирке школы, и передо мной в белых столбах лунного света возникали огромные тени мальчишек и мужчин.

Я долго не могла заснуть, но не хотелось стряхивать с себя дремоту, чтобы встать и задернуть занавески. Спустя некоторое время жара, и лунный свет, и полудрема, и бодрствование смешались у меня в голове, и я провалилась в сон.

Когда Бакстер избивает Пирса, кровь брызжет на стену, отчего языки пламени начинают дрожать и трепетать. Один из старших учеников своей тростью заталкивает Пирса обратно в круг, нарисованный мелом на полу, и берет очередной стакан вина. Пирс пытается спрятать за спину сломанную левую руку, а другой старается ударить Бакстера. Бакстер хочет нанести ответный удар, но губы его уже разбиты в кровь. Все вокруг подпрыгивают на столах и скамейках, завывая по-волчьи, топая ногами и заключая пари на то, кто продержится дольше. Я ничего не могу поделать, хотя и пытался, в доказательство чего на щеке у меня до сих пор горит рубец. Я усаживаюсь на подоконник, как будто выбираю удобное место, откуда лучше видно, но на самом деле просто хочу отвернуться и смотреть в сторону. Когда это случилось впервые, я пошел и рассказал обо всем заведующему пансионом при школе. Он поправил очки на носу и изрек: «Duas tantum res anxius optat, Panum et circenses[9]9
  Народ Рима страстно жаждал двух вещей – хлеба и зрелищ.


[Закрыть]
. Откуда это, Фэрхерст? Не знаете? А следовало бы. А теперь ступайте прочь». Сквозь искривленное изображение короля Эдуарда VI на стекле я вижу экипажи, подъезжающие к двери заведующего пансионом. Леди и джентльмены приглашены на ужин. Пирс упал, и поднять его уже не смогла бы никакая сила. Бакстер объявлен победителем, и его несут по комнате на плечах, а в это время Пирс кашляет кровью на мою куртку. В изоляторе хирург пускает ему кровь, приставляет пиявок в том месте, где кость проткнула кожу, но этого оказывается недостаточно. В нынешнем году это уже вторая смерть. На Рождество все разъезжаются по домам. Впервые должен был ехать и я, ехать вместе с Пирсом к его родным, но теперь остаюсь здесь, в пустой школе. Я лежу один в спальне, дрожу, и мне кажется, что его кровь попала на мою ночную рубашку и пропитала мои простыни. Я не вижу ее в темноте, но знаю, что она здесь, рядом, каждую ночь. Она может вечно истекать из Пирса, опустошая его, отдавая его тело во власть лихорадки. Капеллан сказал: «Нищими мы пришли в этот мир, и нищими должны мы уйти из него. Господь дал, и Господь взял; да святится имя Господне».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю