Текст книги "Математика любви"
Автор книги: Эмма Дарвин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 31 страниц)
Ночью мне снились цифры. Десятые доли секунды порхали вокруг меня, подобно пылинкам в лучах солнца, диафрагменные числа смыкались, как ножи, в объективе фотоаппарата: двести пятьдесят – скорость срабатывания затвора, сколько же это должно быть, значит, одна двухсотпятидесятая секунды, ничтожно малый промежуток времени… Тоже самое и с тысячей, которая уже и не тысяча вовсе, а тысячная доля, фрагмент фрагмента… Но триста семнадцать? Это еще что такое? Потом цифры сложились в треугольник, почти такой же, какой из палочек для леденцов соорудил Сесил, только больше, вполне достойный взрослого мужчины.
Когда я проснулась, цифра триста семнадцать все еще крутилась у меня в голове, но в глаза уже били солнечные лучи, теплые и спокойные. Я пошевелила ногами. Прошлой ночью было слишком жарко, чтобы надевать ночную рубашку, и сейчас мое обнаженное тело погрузилось в простыни, словно они стали водой. Я подняла руку и смотрела, как соскальзывает с нее простыня, а солнце просвечивает сквозь ткань, разбиваясь крохотными сверкающими лучиками о мои колени и бедра, как если бы мое тело лежало в прозрачном ручье.
Откуда-то доносился колокольный звон, в тишине медленно падали одиночные удары: динг, динг, динг. Пауза, и снова: динг, динг, динг. Я не могла понять, откуда он идет. Звон казался отдаленным и негромким, как если бы звук приглушали пласты времени, сквозь которые он пробивался, чтобы добраться до меня. Оказывается, я упустила из виду, что сегодня воскресенье. Я совсем сбилась со счета. Мне казалось, что минуло много дней, и каждый нес с собой новые лица, голоса, звуки, небо и деревья, а в промежутках между ними бесследно исчезало само время. Мне казалось, что прошла целая вечность с тех пор, как я впервые встретила Тео.
Воздух, вообще-то, был прохладным. Я умылась, надела шорты и легкий топик, а на плечи набросила толстовку. Взяла я и свой фотоаппарат, то есть фотоаппарат Тео, поскольку раз уж свет так заманчиво падает на мою кровать, то я обязательно хотела увидеть, как он лежит между колоннами и сосновыми деревьями, и на лужайке вокруг конюшни. Задумавшись об этом, я вдруг вспомнила Стивена. У меня оставались непрочитанными еще два его письма. Я взяла с собой одно из них, потому что хотела узнать, что будет дальше, а последнее оставила, так, чтобы конец оказался счастливым. Если он вообще будет, этот конец. Потому что хотя у событий, о которых писал Стивен, и был конец, но письма могут и не рассказать мне окончание истории его отношений с мисс Дурвард.
Солнце, казалось, решило таким чудесным утром задать тон всему воскресному дню. Вместо дня запертых магазинов и страдающих похмельем горожан оно предпочло сделать его тихим и спокойным для этого времени и для этого места. Заодно оно набросило на землю и легкую дымку, чтобы немножко осветлить тени и приглушить собственный ослепительный блеск, так что прямые лучи бережно и нежно касались колонн, стеблей травы, холмов и долин, лаская их.
И тут я увидела Сесила. Он свернулся клубочком в углу портика, среди сухих листьев и пыли, и спал. Свет просачивался сквозь колонны, согревая его голую спину. Она вся была исцарапана, кровь подсохла и размазалась, как если бы он продирался сквозь колючие кусты ежевики, и на руках у него добавились свежие синяки.
Он вздрогнул и плотнее обхватил себя руками, но не проснулся. Неужели спать здесь, снаружи, ему было удобнее, чем внутри? Неужели дверь заперли до того, как он успел попасть внутрь, и никто не заметил, что его нет?
Я сняла с плеч толстовку и укрыла его. Он вытащил одну руку и положил ее сверху, и я испугалась, что разбудила его, хотя всего лишь хотела, чтобы ему было удобнее спать. Или, может быть, следует все-таки разбудить его, отвести в дом и уложить в постель? Лежа на камнях, он выглядел маленьким, потерявшимся и несчастным. Но вот его большой палец скользнул в рот, послышалось негромкое причмокивание, и напряжение исчезло. Я отошла, стараясь ступать как можно тише, и беззвучно зашагала по траве, как будто солнце подкладывало мне под ноги мягкие подушечки. Обернувшись, чтобы взглянуть на дом, я заметила, что капельки сверкающей росы превратились в черные пятна моих следов.
Я сделала несколько снимков. Было так тихо, что щелканье затвора показалось мне оглушительным. Свет окутал невесомым покрывалом деревья, и его светло-голубые и золотисто-фиолетовые лоскуты падали на прогалины между стволами и кусты. Мне было мало просто смотреть на этот свет: я хотела потрогать его и пожить в нем, пусть совсем немного. Я села на землю, прислонившись спиной к стволу дерева, и солнечные пылинки упали на мои колени и страницы, исписанные почерком Стивена. Я обратила внимание, что это письмо он написал в Керси, у себя дома. А что же она? И тут я поняла, что на этот раз мне не понадобится зеркало, чтобы читать слова задом наперед. Письмо получилось таким длинным, что он дописывал его на обороте последней страницы, так что внизу осталось совсем мало места для адреса.
Мадемуазель Люси Дурвард, Шато де л’Аббайе, Экс, Брюссель, Бельгия.
Брюссель, Бельгия. Значит, Люси тоже ездила туда. Они были там в одно и то же время? Интересно, а случалось ли им поговорить друг с другом, вместо того чтобы писать письма? Вообще-то говоря, я не обращала внимания на даты, так что для того, чтобы сопоставить их, мне нужны были другие письма. Но теперь Стивен вернулся в Керси, а она осталась в Брюсселе. Что же ему вдруг понадобилось рассказать ей, о чем они не могли поговорить?
Почерк был прямым и летящим, словно скакун, сорвавшийся в галоп.
Моя дорогая мисс Дурвард!
Я был чрезвычайно рад получить ваше письмо…
В наш последний вечер я сказал вам, что ее звали Каталина. Она родилась в Кастилии, но жила в Бера, в стране басков…
…У меня не было возможности увидеться с ней или хотя бы попрощаться. И даже окончательная победа в войне и сражения за Ла Птит Рюн, Байонну, Тарб или Тулузу, битва у стен Катр-Бра или бойня под Ватерлоо не смогли стереть память о Каталине из моей души или изгнать ее образ из моего сердца.
По переулку проехала машина, грохоча и лязгая, как ездят только такси. Мои шорты намокли от росы, а солнечные лучи сдвинулись в сторону. Поднявшись, я почувствовала, что тело мое одеревенело от долгого сидения. Я все еще думала о Стивене и Каталине. Мне было интересно, какие чувства испытывала Люси к ней, а заодно и к нему. Но тут, выйдя на лужайку и взглянув на конюшню, я увидела Тео.
Он сидел на солнышке на бревне, прислонившись голой спиной к кирпичной стене конюшни, и смотрел, как дымок его сигареты невесомыми колечками поднимается вверх. Солнечные лучи сверкали у него на груди и плечах, и мне показалось, что я чувствую запахи его сигареты и его кожи, смешавшиеся с запахом сосновых иголок, леса и зеленой травы на лужайке. Если мне удастся подойти поближе…
Щелчок затвора заставил его повернуть голову.
– Анна! Ты сегодня с утра пораньше.
– День такой чудесный!
– В самом деле, правда? Я тоже поднялся пораньше, чтобы проводить Эву, а потом не захотел возвращаться в дом.
– Вы не возражаете, что я фото… снимаю вас?
– Возражаю? Нет, конечно нет. Если ты этого хочешь… – Он рассмеялся. – Наверное, стоит помнить, что написал один художник, Констебль. Не знаешь? Однажды Криспин прочел мне его слова: «Уродства не существует. В жизни не видел ничего уродливого: какой бы ни была форма объекта, свет, тень и перспектива всегда сделают его прекрасным». – Тео умолк. Я задумалась над тем, что он сказал, и засмеялась. Он продолжил: – Он ведь местный, ты не знала? Родился в местечке Ист Бергхольт.
Я отрицательно покачала головой.
– Никогда там не была. Собственно говоря, я вообще нигде не бывала. Если не считать этой деревни.
– У меня есть идея, – заявил Тео и в последний раз затянулся сигаретой, после чего погасил ее о камень. – Мы поднимемся наверх и позавтракаем. Или ты уже ела?
– М-м… нет еще.
– Отлично. А потом я повезу тебя на экскурсию. Хотя, по правде говоря, одно из красивейших мест начинается сразу за нашим порогом.
– Неужели? – поинтересовалась я, поднимаясь за ним наверх.
– Ты встретишь Керси на календарях чаще любой другой деревушки по эту сторону Финчингфилда, как говорит Эва, – заявил он, швыряя сигаретный окурок в корзину для мусора – За исключением, пожалуй, здания ратуши, Гилдхолла, в Лавенхэме.
– А я и не обратила внимания на деревню, – сказала я.
– На этот раз обратишь, – пообещал он. – Как ты относишься к круассанам на завтрак?
Тео оказался прав. Деревушка Керси была очень красива, и я не могла понять, как не заметила этого в первый же день приезда сюда. Может быть, потому, что мне было жарко, я была занята, злилась и психовала? Кажется, с той поры минула целая вечность. Тео медленно ехал по главной улице: собственно, это была единственная улица. Дома выстроены из черных балок, с оштукатуренными стенами, окрашенными в белый, розовый и кофейный цвета. Они смотрелись как-то очень уютно, безо всяких острых углов или башенок, и выглядели очень старыми и солидными, сбегая по склону холма к речушке у его подножия. Воды в ней не хватило бы даже для того, чтобы утки намочили лапки. Впрочем, Тео сказал, что зимой уровень ее поднимался настолько, что владельцам роскошных машин приходилось дважды подумать, прежде чем рискнуть пересечь вброд.
– Однажды я видел, как здесь перебиралась лошадь, запряженная в рессорную двуколку. Раз, и они оказались на том берегу. Никаких проблем, – поделился он, и я буквально услышала стук колес и почти бесшумные удары копыт о воду.
Я представила, что во времена Стивена это был единственный звук, что нарушал здешнюю тишину, и мне стало немного не по себе. Интересно, как бы вы восприняли звук пушечного выстрела и что при этом почувствовали, если все, что вам приходилось слышать раньше, – это лишь цокот копыт и стук колес?
– Если никто не переправляется вброд какое-то время, вода успокаивается и становится прозрачной, – говорил тем временем Тео. – И тогда в ней отражается небо и церковная колокольня. – Колокольня была выстроена из кремневой гальки, белой и сине-черной, и походила на шахматную доску, выставленную на солнце. Я подняла голову и увидела, что вокруг нее кружат и пронзительно кричат птицы. Маленькие, с острыми черными крылышками, похожими на мечи, вспарывающими воздух.
– Стрижи, – заметил Тео. – Они похожи на ласточек, только крупнее.
В машине были опущены все стекла. Тео выставил руку с сигаретой наружу, так что густые заросли живых изгородей стряхивали с нее пепел, и расспрашивал меня о маме и об отце, и о школе тоже, а я отвечала ему намного подробнее, чем обычно делаю. Мне было удобно и спокойно рядом с ним в большом автомобиле. Со всех сторон нас окружало небо, и поля, которые убегали назад, как бильярдные шары, и полоски тени от деревьев, в которые мы то и дело окунались. Мы проезжали мимо деревушек и коттеджей с маленькими окнами, цыплятами и собаками с серыми и седыми мордами, которым было лень даже облаять нас. Он слушал молча и очень внимательно. Я рассказывала о том, как бросали мать, после чего мы переезжали. Новое место, новый приятель матери, иногда даже новая школа посреди семестра, когда все в ней уже перезнакомились и завели друзей. Внезапно я обнаружила, что рассказываю о том, как однажды потерялась – давным-давно, когда мы только-только переехали в одно из селений, состоящее сплошь из аллей и подземных переходов. Мне тогда было лет шесть или семь, я была немногим старше Сесила, и мать послала меня в молочную лавку. Я без проблем купила молоко, к тому времени я уже умела это делать, а вот найти дорогу назад не сумела. Я даже не видела ни одного места, которое показалось бы мне знакомым. Меня окружали сплошные бетонные стены и аллеи, заканчивающиеся тупиками. Я в очередной раз свернула за угол и вдалеке, на пустой лужайке, заросшей травой, на которой отметились, должно быть, все окрестные собаки, увидела какого-то человека. Но он был слишком далеко, и я не смогла разобрать его лица. Потом я вдруг сообразила, что не помню ни номера квартала, ни названия улицы, ни номера нашей квартиры. Я совсем потеряла голову и побежала. Без всякой цели. Мне важно было просто бежать куда глаза глядят. Я надеялась, что если буду бежать достаточно долго, то одно из чужих мест возьмет и окажется тем, которое мне нужно. Я все бежала и бежала, пока не заблудилась окончательно. Я подумала, что, наверное, поначалу была совсем рядом со своим домом, но просто не заметила этого. Однако вернуться туда я тоже не сумела и решила, что заблудилась навсегда. А потом я споткнулась о бетонный бордюр тротуара, упала, ободрала коленки и локти, а бутылка с молоком разбилась.
И все это я рассказывала Тео. Рассказывала о том, что мне самой казалось давно забытым. И как все повторилось в аэропорту, когда взрослые прошли через турникет на посадку, а я в этот момент отвернулась.
Я почему-то считала, что удержусь, но не удержалась и начала плакать. Обычно я плачу очень редко, почти никогда, но на этот раз я плакала и не могла остановиться.
В общем-то, со стороны это было не очень заметно. Просто я время от времени проводила ладонью по щекам и вытирала нос тыльной стороной запястья. Но Тео все понял, остановил машину на проселочной дороге, вытащил из кармана большой носовой платок, встряхнул, расправляя складки, и протянул мне. От платка пахло свежестью, табаком Тео и им самим. Я прижала его к лицу. Он негромко произнес:
– Бедная Анна… Бедная моя Анна… Как же тебе пришлось нелегко!
После этого я зарыдала в три ручья, как если бы рухнула невидимая плотина.
Должно быть, прошло много времени, поскольку потом я обнаружила целых три сигаретных окурка в автомобильной пепельнице. Но в тот момент я сознавала лишь, что где-то глубоко внутри меня зарождается невыносимая боль, которая поднимается вверх, рвется наружу, ревет у меня в ушах, выплескиваясь из глаз, носа и рта. Какой-то частью сознания я понимала, что плачу и из-за того, что потеряла Холли и Таню, потеряла мать, вроде как потеряла даже Дэйва. Слезы текли у меня по щекам, я горевала не только о живых, но и о мертвых и о не совсем мертвых, горевала ни о чем, о пустоте на том месте, которое должен был занимать отец, которого я никогда не видела.
Казалось, боль проникла в каждую клеточку моего тела, рвала меня на части, стремилась выплеснуться слезами. Я откинулась на спинку сиденья, потому что у меня не было больше сил сидеть скорчившись, и почувствовала, что Тео обнимает меня за плечи. Даже в таком состоянии, когда все части моего тела жили сами по себе, ослепленная болью, которая теперь по капле уходила из меня подобно тому, как тает на солнце лед, я чувствовала, что от меня все-таки что-то да осталось и я не рассыплюсь в прах. Когда все пройдет, от меня что-то останется – это самое что-то, которое сейчас обнимал Тео, гладил по волосам, почти баюкал, негромко приговаривая и даже напевая. Во мне крепла уверенность, что какая-то очень важная часть меня непременно уцелеет, надо только еще немного отдохнуть, уткнувшись носом в плечо Тео, и тогда я больше никогда и нигде не потеряюсь.
– Ну что, заедем куда-нибудь пообедать? – наконец заговорил Тео.
Я откинула со лба растрепавшиеся волосы – они почти закрыли мое лицо, – выпрямилась и шмыгнула носом.
– Да. Пожалуйста. Простите меня.
Он взял пачку сигарет с приборной доски, другой рукой повернул ключ, запуская двигатель, и перед тем, как включить скорость, пригнулся, прикуривая.
– Не извиняйся. Наверное, все это копилось уже давно, и тебе следовало выплакаться.
– Может быть, и так. Я имею в виду, я не часто… В общем, не так, как сейчас…
– Те, кто плачет редко, нуждается в этом больше всех. Эва точно такая же.
Мне стало интересно, что именно он хочет сказать, но я слишком устала, чтобы спрашивать его об этом. Он искоса взглянул на меня, а спустя мгновение продолжил: – Ей пришлось многое пережить. Ее родители… фалангисты… В общем, когда люди узнают, что я венгерский еврей, они начинают следить за своим языком. Цивилизованные и воспитанные люди, во всяком случае. Но все делают вид, что забыли об Испании. И кажется, что там была всего лишь генеральная репетиция. А когда Эва пытается пробиться сквозь эту стену, публикуя свои фотографии… Для женщины это исключительно трудно. Вспомни Герду Таро.
Я не совсем понимала, о чем он говорит, уловила лишь, что речь идет о войне.
– Кто это?
– Вот-вот, это я и имею в виду. Замечательный фотограф, хотя о ней слышали очень немногие. Она погибла под гусеницами танка республиканцев. Но если о ней сейчас и говорят, то только вспоминая, что она была подружкой Капы. Еще одним примером может служить Ли Миллер, об этом побеспокоился Мэн Рэй. Ну и в некотором смысле Пенроуз. По крайней мере, мы с Эвой очень разные в том, что касается творчества, но все равно… – На мгновение он умолк. – Прошу прощения, эти имена пока еще ничего не говорят тебе.
– Да, вы правы. Извините меня.
Внезапно я вспомнила Люси Дурвард. Если они были в Брюсселе вместе, рассказывал ли ей Стивен свои истории? Показывал ли, где все это происходило: где погибали люди и где ранили его самого? Слушала ли она, оглядываясь по сторонам и пытаясь представить его в этом кошмаре?
Тео надолго замолчал, и спустя некоторое время я спросила:
– А вы?
– Что я?
– Что вы делаете… со всем этим? Со всем этим дерьмом? – сказала я, мысленно удивившись, как легко говорить о таких вещах, сидя бок о бок в машине, и совсем невозможно, глядя в глаза друг другу.
Он заколебался, как если бы решал, что ответить, стряхивая пепел из окна и глядя прямо перед собой. Потом сказал:
– Когда как. Кое-что остается на снимках этого дерьма. Оказавшись на бумаге, оно начинает жить само по себе, рядом со мной, а не во мне. А я всегда могу выбрать, стоит ли продолжать. И что делать потом. Герника… то, что произошло с Эвой в Севилье… это заставило меня поехать в Берлин. То, что произошло с моей семьей… заставило отправиться на Голанские высоты. Но кое-что остается внутри. – Он улыбнулся. – Когда у Капы… у Роберта, а не у Корнелла… когда у него в день «Д»[47]47
6 июня 1944 года. С точки зрения историков, фактическое открытие второго фронта во Второй мировой войне.
[Закрыть] кончилась пленка и он вернулся в Англию, ему предложили полететь в Лондон и выступить там на радиостанции Би-би-си, а после дать интервью журналистам. Но он ответил: «Я и так запомню эту ночь», переоделся, запасся пленкой и на первом же корабле отплыл обратно в Нормандию. Некоторые вещи… некоторые вещи мы запоминаем надолго, иногда на всю жизнь… Вот мы и приехали.
Мы двигались по главной улице большой деревни, и он внезапно развернул машину на сто восемьдесят градусов и юркнул в проезд между домами, который привел нас на рыночную площадь.
Одну ее сторону почти полностью занимало старое здание из дерева и кирпича со сверкающими окнами, большой дверью и замысловатыми дымовыми трубами. А напротив теснились такие же бревенчатые домики, но поменьше, и очень симпатичные каменные коттеджи с симметричными окошками.
Выключая двигатель, Тео взмахом руки указал на большое здание:
– Вот это и есть ратуша Гилдхолл.
– А почему она не черно-белая, как положено?
– Наверное, они никогда такими не были, – ответил он. – Во всяком случае, в шестнадцатом веке. Их белили известью сверху донизу. Со временем под действием света белизна выцветает и становятся видны брусья серебристого цвета. Но Криспин может рассказать тебе об этом намного больше и намного интереснее.
– Мне нравится Криспин.
– Мне тоже. Он хороший друг. Так, а вот сюда, я думаю, мы и зайдем.
Он запер машину и зашагал, показывая дорогу, на угол площади, где располагался старый большой паб, побеленный известью. Сквозь нее проступал рисунок, который сейчас оттеняли солнечные лучи: щит и какие-то геральдические цветы.
– Думаю, ты не откажешься выпить, – сказал Тео.
– В общем, да, но последний раз…
– Разумеется, в такой чудесный день мы предпочтем устроиться в саду, – с заговорщическим видом сообщил мне Тео. Мы обошли угол и наткнулись на калитку, которая вела прямо в сад.
Пока он ходил к бару, я сбегала в туалетную комнату и постаралась привести в порядок лицо и волосы. Когда он вышел, держа в руках светлое пиво для меня и темное для себя, с меню под мышкой, я уже сидела за одним из столиков в саду, глядя на дерущихся воробьев.
Мы заказали чипсы, бутерброд с ветчиной для меня, с курятиной – для Тео, и он принялся рассказывать мне об Уотергейте. Мы уже допивали по второй кружке, когда он бросил взгляд на небо.
– Скоро свет уйдет с фронтона Гилдхолла. – Я подняла голову. – Извини, но ты собираешься фотографировать? Раз уж взяла с собой фотоаппарат?
Я и вправду захватила его с собой, но скорее потому, что это вошло у меня в привычку. Я взяла его со стола.
– Да, но…
– Что?
– Все это глупости. Не стоит вашего внимания. Я скоро вернусь. Балки, и еще эти рисунки на штукатурке…
– Это не глупости. Объект никогда не бывает глупым. «Уродства не существует», – заявил Констебль, зато глупостей хватает. – Тео ухмыльнулся. – Наверное, он изрек это, сидя в этом самом пабе, надираясь в компании школьных друзей, когда приехал навестить своих родителей. Может быть, за соседним столиком сидел твой Стивен Фэрхерст. Нет сомнения, старый учитель заставил Констебля присесть и принялся убеждать его в том, что он бездумно тратит свой талант, рисуя телеги с сеном и речные баржи, когда мог бы получать призы и первые премии, изображая похищение Сабины или смерть Актеона.
– Кого?
– Богиня Диана превратила его в оленя за то, что он подсматривал за ней, когда она купалась в ручье, после чего его разорвали на куски собственные охотничьи собаки, – сказал Тео с улыбкой, глядя на которую я не могла удержаться от смеха. – Видишь, как боги наказывают вуайеристов?
– Неужели?
– Да. И конечно, все удивлялись, почему Констебль предпочитал рисовать крытые соломой домики, деревья и облака. Или же коричневую воду реки, как она вихрится водоворотами вокруг колес повозки, когда та пересекает брод.
– Но вы ведь не делаете этого.
– Не делаю чего?
– Эва снимает деревья, и облака, и красивые вещи, и обнаженную натуру. Меру всех вещей, как вы сказали как-то. Но вы-то этого не снимаете.
– Нет. – Он уставился в свой почти пустой стакан и принялся крутить его в руках, глядя сквозь него на грубое, сожженное солнцем и омытое дождем дерево. – Нет. В отличие от Эвы, я не надеюсь обрести спасение и отдохновение в форме, даже в той, которую предлагает природа. И еще я не могу отвернуться и закрыть глаза. И не могу отказаться от надежды – не до конца, во всяком случае, – что если я покажу людям, что они с собой делают, то, может быть, что-то изменится. – Он криво улыбнулся. – Я похож на верную жену бабника и волокиты. Я не могу перестать надеяться, что если буду любить достаточно сильно и честно, то в один прекрасный день все опять станет хорошо.
– Но… Разве от его вида – я имею в виду дерьмо – у вас не пропадает желание надеяться? То есть, я хочу сказать, вы знаете, что все идет из рук вон плохо. Я имею в виду, так всегда бывает. Случаются войны. Люди умирают. Кроме того, за все приходится платить, иногда слишком дорого. Друзья уходят, или бросают вас, или и то и другое вместе. До или после этого они еще и обманывают, и имеют вас. Это… это больно. Что заставляет вас надеяться, что в следующий раз этого не произойдет?
Он положил руку на мою ладонь. Я возилась с ремешком фотоаппарата, пытаясь удлинить его.
– Анна, ты в самом деле так считаешь? Я кивнула.
– Всегда?
– Почти, – негромко ответила я и внезапно вспомнила Стивена и Каталину. – Да.
Он сидел и смотрел на меня, не двигаясь, так, как раньше смотрел Сесил. То есть было видно, что он о чем-то напряженно думает, вот только о чем, оставалось непонятным.
– Не двигайтесь, – сказала я, отняла у него руку, навела объектив и сделала снимок. Когда я опускала камеру, щеки у меня горели. – Прошу прощения. Вы ведь не возражаете?
– Нет, совсем нет. Но ты не должна ломать голову над тем, что сказать, а думать при этом: «Быстрее, я обязательно должна сделать этот снимок!» А вообще я в восторге.
Голос его звучал вполне дружески, но я все-таки не была уверена, что он не рассердился. Потом он еще раз повторил:
– Я правда в восторге… Если ты хочешь поймать свет, нам пора идти.
В крохотном почтовом отделении и магазинчике сувениров напротив продавались чайные полотенца и жестяные коробки с печеньем, на которых была нарисована ратуша Гилдхолл, аккуратная, стилизованная, черно-белая, полосатая, совсем не похожая на настоящую.
– Напоминает «зебру», пешеходный переход, – заметила я, и Тео рассмеялся.
Я повернулась, чтобы взглянуть на настоящую ратушу на противоположной стороне площади. Мне хотелось еще раз увидеть, как солнечные лучи сверкают на поблекшей известке, как они играют на торцах брусьев и бревен, как переливаются на черепичной крыше и как окрашивают каждую стену здания в разные цвета, отчего оно выглядит солидным и основательным.
– Когда… Сколько, вы сказали, ему лет, этому зданию?
– Если верить Криспину, оно было построено в начале шестнадцатого столетия. Эпоха Тюдоров, наверное, если выражаться вашим английским языком.
– Это был обычный дом?
– Не совсем. Это был зал собраний, очевидно, для членов гильдий. Здесь собирались ремесленники, торговцы и тому подобная публика, чтобы договориться о ценах на шерсть, специи или изделия из железа, а также принять в свои ряды тех, кто показал себя умелым мастером, и назначить их во главе кожевенников или хлеботорговцев.
– Это очень легко себе представить, – сказала я. – За этими окнами. Через них ничего не видно, так что остается рассчитывать только на воображение. Совсем как в Холле, как сказал Криспин. Стивен или кто-нибудь еще… Он стоял на том же полу, поднимался и спускался по той же лестнице, чуть ли не дышал тем же воздухом… Порой мне кажется, что это его отражение в окне я тогда сфотографировала. Как и на негативах, дистанция между тем временем и этим совсем не чувствуется. А бывает, кажется, что ее нет совсем.
– Нет совсем… – эхом откликнулся Тео и замолчал. После того как я сфотографировала то, что хотела, мы поехали назад, по тем же самым огромным ровным полям, колосящимся ячменем и пшеницей. Кое-где возвышались колокольни церквей, а иногда равнину прорезал овраг, на дне которого бежал ручей. А то вдруг из-за холма выныривала деревушка, жители которой вышли на воскресную послеобеденную прогулку, или среди деревьев мелькала ферма, на которой из-под осыпающейся штукатурки проступали цифры «1573», или на дорогу выскакивала детвора на велосипедах, останавливалась и махала нам руками.
Когда мы вернулись к конюшне, Тео остановил машину на гравиевой дорожке, и мы вышли.
– Идешь? – только и спросил он.
Я поднялась вслед за ним наверх и включила кофеварку. Тео заговорил о лекции, которую читала Эва, о фотографии и о смерти.
– Смерть? Вы имеете в виду, как на военных фотографиях? Я взглянула на его снимок, который Эва держала на своем письменном столе. Там он был в военной форме, на шее болтались потрепанные фотоаппараты, один рукав разорван, из прорехи торчат грязные бинты, а позади виднеется самолет с вращающимися пропеллерами. Тогда он был моложе, но, в общем, похож на себя сегодняшнего – смуглый, худощавый и сильный, готовый вот-вот рассмеяться.
– Эва утверждает, что сюжеты всех фотографий, в сущности, исчерпываются двумя темами: смертью и временем. Мы сохраняем жизнь мгновению в серебре и химикатах, в то время как сама жизнь не сохраняется никогда, когда каждая клетка, не успев родиться, уже распадается, заменяется другой и снова распадается. Объект и его образ сосуществуют в течение той доли секунды, пока открывается и закрывается затвор камеры. После этого объект распадается, но образ его сохраняется неизменным.
– Вы как будто говорите о призраках.
Он ухмыльнулся.
– Ох, Анна, у тебя, наверное, мурашки бегут по коже? Эва сказала бы, что фотография не дает ничему – и никому – погрузиться в нирвану, состояние вечного покоя.
Я задумалась над его словами, но потом решила, что все равно многого не понимаю. Я пошевелилась и ощутила легкое неудобство – оказывается, плечи у меня успели даже обгореть. Я скосила взгляд и увидела, что на коже отпечатались белые полоски от бретелек топика.
Тео сидел на одном из больших диванов, перед ним стояла чашка кофе. Счетчик фотоаппарата показал, что у меня осталось еще несколько кадров.
– Не возражаете? – поинтересовалась я, поднимая его к лицу.
Он кивнул. Свет, падавший из окна, ласково скользил по его щеке и замирал на губах, в том месте, где они бережно касались ободка чашки поцелуем. Я щелкнула его в тот момент, когда он наклонялся над кофе, а потом отдельно сфотографировала его руки.
Рубашка у него была распахнута на груди, белые крылья воротничка оттеняли загорелую кожу и смуглую, крепкую шею, на которой виднелись набухшие жилы. В лучах солнечного света серебрилась щетина на подбородке. Она успела отрасти с утра, и по ней можно отсчитывать прошедшие часы, как по его лицу – годы, оставшиеся в прошлом. Годы разговоров и молчания залегли в глубоких складках от носа к уголкам губ. Годы, в течение которых он вглядывался в изображение под увеличителем, отпечатались в сеточке в уголках глаз. Годы, когда он, прищурившись, смотрел в видоискатель, избороздили его лоб морщинами, похожими на телефонные провода. Он знал слишком много и повидал не меньше. А я все смотрела и смотрела на него, и фотоаппарат в моих руках щелкал затвором всякий раз, когда я направляла его на то, что видела. При этом я не знала, сумела ли запечатлеть увиденное или то, что с ним сталось после долгих лет, проведенных по ту сторону объектива.
Руки его по-прежнему обхватывали чашку. Она выглядела маленькой, белой и хрупкой.
Пленка закончилась. Я положила фотоаппарат на колени и начала ее перематывать. Закончив, подняла голову и увидела, что Тео все еще смотрит на меня. Он улыбнулся, и я улыбнулась бы ему в ответ, но в эту секунду сердце у меня в груди замерло и сладко защемило. Наверное, это чувство нельзя было назвать счастьем, уж очень больно мне было, но я не знала другого подходящего слова. Я не могла описать это ощущение, оно распирало меня, грозило вырваться наружу и взлететь, и наконец я улыбнулась. Улыбка расцветала у меня на губах, и я никак не могла стереть ее с лица.
Мы вошли в местечко Перне вскоре после того, как его оставили французы. Жители походили на ходячие трупы с желтой кожей, сквозь которую просвечивали кости. В воздухе висело жаркое марево, а они склонялись над кучами мусора у себя в садах и огородах, отпихивая ногами гниющие останки мула, рядом с которыми навеки упокоились братья и дети, навсегда лишившись возможности ходить и дышать. Посреди улицы лежит мертвая девушка, ее живот и ноги залиты засохшей кровью. Ее мать сидит у окна, она беременна еще одним ребенком, и, раскачиваясь взад и вперед, стонет от боли. Ей рассекли грудь саблей, и она плачет еще и оттого, что солдаты, не останавливаясь, проходят мимо, даже когда она умирает.