Текст книги "Собрание сочинений. Т.11. "
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц)
Завязался общий разговор, только Шэн, как упрямый рабочий вол, молча продолжал трудиться. Жори пришел в восторг от сборщицы винограда. Он обожал крупных женщин. На родине он дебютировал романтическими сонетами, воспевая бюст и пышные бедра прекрасной колбасницы, которая смутила его покой; а в Париже, где он встретился со старыми приятелями, он стал завзятым критиком искусства; чтобы существовать, он писал статейки по двадцать франков для маленькой газетки «Тамбур». Одна из таких статеек, посвященная картине Клода, выставленной у папаши Мальгра, вызвала огромный скандал, потому что Жори принес в жертву своему другу всех художников – «любимцев публики» – и объявил Клода главой новой школы, школы пленэра. В глубине души Жори был очень практичен, и ему было глубоко наплевать на все, кроме своих собственных развлечений; в статьях он всего лишь повторял теории, услышанные в компании друзей.
– Ты знаешь, Магудо, – закричал он, – я и о тебе напишу статью, я прославлю твою женщину!.. Вот это бедра! Если бы можно было за деньги найти такие бедра! – Тут же он заговорил о другом: – Кстати, мой скряга отец одумался. Он боится, как бы я его не обесчестил, и стал мне высылать по сто франков в месяц: я плачу долги.
– Для долгов ты чересчур рассудителен, – пробормотал, улыбаясь, Сандоз.
В самом деле, у Жори проявлялась наследственная жадность. Он никогда не платил женщинам и при своем беспорядочном образе жизни умудрялся прожить без денег, не делая долгов; эта врожденная способность прожигать жизнь, не имея ни гроша, сочеталась в нем с двуличностью, с привычкой ко лжи, которая укоренилась в его ханжеской семье, где он приобрел обыкновение, скрывая свои пороки, врать на каждом шагу, по любому поводу, даже без всякой необходимости. На замечание Сандоза он ответил сентенцией мудреца, отягченного жизненным опытом:
– Никто из вас не знает цену деньгам.
Слова его были приняты в штыки. Вот так буржуа! Перебранка была в самом разгаре, когда послышалось легкое постукивание по стеклу; приятели смолкли.
– В конце концов она действительно слишком назойлива! – сказал раздраженно Магудо.
– А, так это аптекарша? – спросил Жори. – Пусть войдет, позабавит нас.
Дверь отворилась, и на пороге, без приглашения, появилась г-жа Жабуй, Матильда, как все фамильярно ее называли. У нее было плоское изможденное лицо, исступленные глаза, обведенные темными кругами, вид жалкий и истасканный, хотя ей было всего тридцать лет. Рассказывали, что отцы-монахи выдали ее замуж за маленького Жабуя, вдовца, торговля которого в то время процветала благодаря благочестивой клиентуре квартала. В самом деле, иногда можно было заметить неясные силуэты в сутанах, которые таинственно маячили в глубине лавочки, благоухавшей ароматами лекарственных снадобий и ладана. Там царила монастырская сдержанность, елейность ризницы, хотя в продаже были далеко не священные предметы. Ханжи, входя туда, шушукались, как в исповедальне, и, бесшумно опуская шприцы в сумки, уходили, потупив глаза. Все дело испортил слух об аборте; впрочем, некоторые благомыслящие люди полагали, что это была всего лишь клевета, пущенная виноторговцем, помещавшимся напротив Жабуя. С тех пор как вдовец женился во второй раз, дела его пришли в упадок. Даже цветные шары и те, казалось, потускнели; подвешенные к потолку сухие травы рассыпались в прах, а сам Жабуй кашлял так, как будто душа у него выворачивалась наизнанку; от него остались только кожа да кости. И, несмотря на то что Матильда была религиозна, благочестивая клиентура мало-помалу перестала посещать лавочку, находя, что ее владелица, не считаясь с умирающим Жабуем, чересчур вольно держит себя с молодыми людьми.
Матильда остановилась на пороге, шаря глазами по сторонам. От нее исходил сильный запах целебных трав, которым была пропитана не только ее одежда, но и жирные, вечно растрепанные волосы: тут перемешались и приторная сладость мальвы, и терпкость бузины, и горечь ревеня, и жгучий запах мяты, похожий на горячее дыхание, на дыхание самой Матильды, которым она обволакивала мужчин.
Матильда притворилась удивленной:
– Боже мой! Сколько у вас народу!.. Я и понятия не имела, зайду попозже.
– Хорошо сделаете, – ответил взбешенный Магудо. – К тому же я сам сейчас ухожу. Позировать мне вы будете в воскресенье.
Клод, пораженный, смотрел то на Матильду, то на скульптуру Магудо.
– Как! – закричал он. – Неужели ты находишь у мадам образцы подобной мускулатуры? Черт побери, ты здорово утучнил ее!
Все заливались хохотом, слушая сбивчивые объяснения скульптора:
– Да нет, торс не ее, ноги тоже; всего лишь голова и руки, но она дает мне некоторое направление, намек – не больше того.
Матильда смеялась вместе со всеми резким, вызывающим смехом. Она прикрыла за собой дверь и, чувствуя себя как дома, в восторге от такого количества мужчин, жадно рассматривала их, терлась об них, как кошка. Смеясь, она широко открывала похожий на черную дыру рот, в котором не хватало многих зубов; истасканная, пожелтевшая, костлявая, она была отталкивающе безобразна. Жори, которого она видела впервые, приглянулся ей; ее соблазнили его каплунья свежесть и многообещающий розовый нос. Она ткнула его в бок и, чтобы подстрекнуть, с бесцеремонностью публичной девки плюхнулась на колени к Магудо.
– Отстань! – отпихнул ее Магудо, вставая.
У меня дела… Не так ли? – обратился он к остальным. – Ведь нас ждут.
Он прищурил глаза, предвкушая хорошую прогулку. Все подтвердили, что их ждут, и дружно взялись помогать Магудо, прикрывая старым тряпьем, смоченным в воде, его глиняную скульптуру.
Матильда приняла покорный, огорченный вид, но, по-видимому, не собиралась уходить: она лишь переходила с места на место, когда ее толкали. Шэн, переставший работать, застенчиво выглядывал из-за своего полотна и широко раскрытыми глазами, полными жадного вожделения, воззрился на Матильду. До сих пор он еще не раскрыл рта, но когда Магудо выходил в сопровождении трех приятелей, Шэн решился наконец и своим глухим, как бы связанным долгим молчанием голосом произнес:
– Когда ты вернешься?
– Очень поздно. Ешь и ложись спать… Прощай.
Шэн и Матильда остались вдвоем среди груд глины и луж грязной воды. Лучи солнца, проникая сквозь замазанные мелом стекла, беспощадно обнажали нищенский беспорядок этого жалкого угла.
Клод и Магудо пошли вперед двое других следовали за ними; Сандоз трунил над Жори, утверждая, что тот покорил аптекаршу. Жори отнекивался:
– Ну тебя, она просто ужасна, да и стара: она нам в матери годится! У нее пасть старой суки, потерявшей клыки!.. Такая, чего доброго, отравит все, что находится у нее в аптеке.
Подобные преувеличения смешили Сандоза. Он пожал плечами.
– Ладно уж, не строй перед нами недотрогу, ты и с худшими имел дело.
– Я! Когда это? Уверен, как только мы вышли, она кинулась на Шэна. Вот свиньи, представляю себе, что они там вытворяют!
Магудо, казалось весь поглощенный беседой с Клодом, не закончив начатой фразы, повернулся к Жори, сказав:
– Плевать я на нее хотел!
И опять возобновил прерванный разговор с Клодом; через несколько шагов он снова бросил через плечо:
– К тому же Шэн чересчур глуп!
На этом с Матильдой покончили. Четверо приятелей, шагая рядом, казалось, заняли всю ширину бульвара Инвалидов. Это было любимое место прогулок молодых людей, иногда вся их компания присоединялась к ним на ходу, тогда их шествие напоминало выступившую в поход орду. Эти широкоплечие двадцатилетние парни как бы завладевали мостовой. Как только они собирались вместе, фанфары звучали в их ушах, они мысленно зажимали в кулак Париж и преспокойно опускали его себе в карман. Они уже не сомневались в победе, не замечая ни своей рваной обуви, ни поношенной одежды, они бравировали своей нищетой, полагая, что стоит им только захотеть – и они станут владыками Парижа. Они обливали презрением все, что не имело отношения к искусству: презирали деньги, презирали общество и в особенности презирали политику. К чему вся эта грязь? Она – удел слабоумных. Друзья были одушевлены великолепной несправедливостью, сознательным нежеланием вдуматься в потребности социальной жизни, ослеплены сумасшедшей мечтой быть в жизни только художниками. Страсть к искусству, хотя и доведенная до абсурда, делала их смелыми и сильными.
Клод постепенно воодушевлялся. Вера в себя возрождалась в нем, согретая теплом общих надежд. Его утренние терзания оставили только смутный след, и он уже обсуждал свою картину с Магудо и Сандозом, хотя и продолжал клясться, что завтра же уничтожит ее. Близорукий Жори заглядывал под шляпки пожилых женщин ж продолжал разглагольствовать о творчестве: нужно отдаваться любому зову вдохновения – вот он, например, никогда не перемарывает написанное. В спорах четверо приятелей спускались по безлюдному, окаймленному прекрасными деревьями, как бы специально созданному для них бульвару. Когда они вышли на площадь, спор их принял такой горячий характер, что они невольно остановились посреди этого свободного пространства. Взбешенный, Клод обозвал Жори кретином: неужели он не может понять, что куда лучше уничтожить произведение, чем допустить, чтобы оно было ничтожным? Отвратительно примешивать к искусству низкие, меркантильные интересы! Сандоз и Магудо, перебивая друг друга, одновременно выкрикивали что-то. Проходившие мимо буржуа с беспокойством оборачивались, и постепенно вокруг молодых людей, столь разъяренных, что, казалось, они вот-вот начнут кусаться, образовалась толпа. Однако оскорбленные прохожие скоро разошлись, думая, что над ними подшутили, потому что молодые люди от яростного спора внезапно перешли к лирическим восторгам по поводу кормилицы, одетой в светлое платье с длинными вишневыми лентами. Подумать только, какие тона! Какая гамма оттенков! В восторге они прищуривались, идя следом за кормилицей, удалявшейся среди посаженных в шахматном порядке деревьев. Затем приятели вдруг остановились, пораженные открывшимся перед ними видом. Обширная площадь с распростертыми над ней, ничем не затененными небесами, только с юга ограниченная отдаленной перспективой Дома инвалидов, неизменно приводила приятелей в восторг своим величавым спокойствием: тут было где разгуляться; ведь Париж казался им всегда чересчур тесным, им не хватало в нем воздуха.
– У вас есть какие-нибудь дела? – спросил Сандоз у Магудо и Жори.
– Нет, – ответил Жори, – мы пойдем с вами… Вы куда?
Клод с отсутствующим видом пробормотал:
– Не знаю, право… Куда-нибудь.
Они повернули на Орсейскую набережную и поднялись до моста Согласия. Перед зданием палаты остановились, и Клод излил свое возмущение.
– Что за мерзкая постройка!
– Недавно, – сказал Жори, – Жюль Фавр произнес великолепную речь. Ну и досталось же от него Руэру!
Но трое других не дали ему договорить, спор возобновился. Подумаешь, Жюль Фавр! Подумаешь, Руэр! Для них они не существуют! Обо всех этих идиотах, которые занимаются политикой, никто и не вспомнит через десять лет после их смерти! Приятели вошли на мост, продолжая пренебрежительно пожимать плечами. Когда они проходили по площади Согласия, Клод изрек:
– А вот это не так плохо!
Было уже четыре часа, солнце склонялось, предвещая великолепный пурпурный закат. Направо и налево, в сторону церкви св. Магдалины и в сторону палаты, ряды зданий тянулись до самого горизонта; поодаль возвышались круглые кроны громадных каштанов Тюильрийского сада. Впереди расстилались Елисейские поля – между двумя зелеными рядами аллей проспект был весь на виду до самой Триумфальной арки, как бы венчавшей собой бесконечность. Людской поток катился там в двух встречных направлениях; в нем были и свои водовороты, создаваемые набегавшими волнами летящих экипажей, и искрящаяся пена световых отблесков на дверцах карет и стеклах фонарей. Непрерывное течение толпы наполняло до краев огромную, как озеро, площадь с широкими тротуарами, которая пересекалась во всех направлениях сверканием колес, испещрялась черными точками пешеходов; от двух бьющих фонтанов веяло свежестью.
Клод воскликнул, весь дрожа:
– Париж!.. Он наш! Нам остается только взять его!..
Все четверо в экстазе, широко раскрытыми глазами жадно осматривались вокруг. Не дыхание ли славы они чувствовали, не оно ли исходило от улиц, от всего города? Париж лежал перед ними, и они жаждали обладать им.
– Ну что ж! Мы возьмем его! – решительно заключил Сандоз.
– Еще бы! – прибавили Магудо и Жори.
Они продолжали брести наугад, миновали площадь св. Магдалины, прошли по улице Тронше и наконец очутились на Гаврской площади. Тут Сандоз закричал:
– Смотрите-ка! Мы идем к Бодекену!
Все удивились. Ведь и впрямь они приближались к кафе Бодекена.
Какой у нас сегодня день? – спросил Клод. – Четверг? Фажероль и Ганьер должны быть там… Идемте к Бодекену!
Они повернули на Амстердамскую улицу. Сегодня они сделали свой любимый круг по улицам Парижа. Но у них были и другие маршруты; иногда они проходили по всем набережным, иногда захватывали укрепления, от ворот св. Иакова до Мулино, иногда бродили по Пер-Лашез, направляясь туда окружным путем по внешним бульварам. Они шагали по улицам, площадям, перекресткам, бродили целыми днями, пока держались на ногах, как если бы они задались целью этим пешим хождением, провозглашая свои грандиозные теории перед фасадами домов, один за другим покорить все кварталы. Они протирали подметки о старые, видавшие столько битв мостовые. Париж пьянил их и как рукой снимал с них усталость.
Кафе Бодекена было расположено на бульваре Батиньоль, на углу улицы Дарсе. Неизвестно, почему компания выбрала именно его местом своих встреч, – ведь только один Ганьер жил в этом квартале. Они аккуратно собирались там воскресными вечерами; по четвергам же, к пяти часам, у них вошло в обычай всем, кто был свободен, заходить туда на минутку. В этот день, по случаю жаркой погоды, столики под навесом были все до одного заняты. Но приятели не любили толкотню, не любили выставляться напоказ, поэтому они протиснулись внутрь – в пустынный зал, полный свежести.
– Смотрите-ка! Фажероль сидит там один! – крикнул Клод.
Они прошли на свое привычное место к столику в глубине, налево от входа; подойдя, они поздоровались с бледным худощавым молодым человеком, на девичьем лице которого светились серые насмешливые глаза с металлическими искорками.
Все уселись, заказали пиво, и художник заговорил:
– А я ведь сегодня заходил к твоему отцу, думал, ты там… Нечего сказать, хорошо он меня принял!
Фажероль, который считал особым шиком вульгарные ухватки, хлопнул себя по ляжкам, небрежно бросив:
– Старикан осточертел мне!.. Я удрал от него утром, после очередной стычки. Нашел дурака, пристает, чтобы я придумывал модели для его похабного цинка. Хватит с меня и академического!
Этот камешек в огород профессуры восхитил всю компанию. Фажероль всегда забавлял их, его любили за его повадки уличного мальчишки, насмешника и циника. Иронический взгляд Фажероля перебегал с одного приятеля на другого, в то время как своими длинными тонкими пальцами он ловко размазывал по столу пролитое пиво, рисуя сложные композиции. Он был очень одарен от природы, все давалось ему с необычайной легкостью.
– Где же Ганьер? – спросил Магудо. – Ты его не видел?
– Нет, а я сижу здесь уже целый час.
Примолкший Жори подтолкнул локтем Сандоза, показывая ему кивком головы на девушку, которая сидела с кавалером за столиком в глубине зала. Кроме них, в зале было еще только два посетителя – сержанты, игравшие в карты. Девушка была совсем юной, истое дитя парижской улицы, она сохранила в восемнадцать лет прелесть незрелого плода. Она была похожа на причесанную собачонку, белокурые локоны дождем падали на курносый носик, большой смеющийся рот занимал чуть не всю ее розовую мордочку. Девушка листала иллюстрированную газету, а ее кавалер с серьезным видом попивал мадеру; поверх газеты она ежеминутно бросала лукавые взгляды на сидевших за столом приятелей.
– Какова? Прелесть! – шептал Жори, совершенно воспламенившись. – Кому из нас она улыбается? Ведь смотрит-то она на меня!
Фажероль не дал ему договорить:
– Руки прочь, она моя! Неужели ты вообразил, что я торчал здесь битый час ради вас одних?
Все расхохотались. Тогда, понизив голос, он рассказал им об Ирме Беко. Очаровательная плутовка! Он все разузнал: она дочь бакалейщика с улицы Монторгей. Ей дали образование: закон божий, арифметика, орфография. До шестнадцати лет она ходила в школу по соседству с домом. Уроки она готовила среди мешков с чечевицей и пополняла образование на улице, буквально живя посреди сутолоки тротуара, слушая пересуды кухарок, которые, пока им отвешивали сыр, смачно перемывали косточки всему кварталу. Мать ее умерла, папаша Беко начал путаться со служанками, благоразумно рассудив, что это куда удобнее, чем искать женщин на стороне; однако, войдя во вкус, он вскоре втянулся в такой разврат, что пустил по ветру всю свою торговлю: сухие овощи, банки, склянки, ящики со сластями – все пошло прахом. Ирма еще ходила в школу, когда однажды вечером, запирая лавчонку, приказчик повалил ее на корзину с винными ягодами и силой овладел ею. Через полгода после этого происшествия наступило окончательное банкротство, и отец умер от апоплексического удара. Девушка вынуждена была просить приюта у своей тетки, которая жила в бедности и плохо приняла племянницу; от тетки она сбежала с молодым человеком из дома напротив, раза три возвращалась и снова пропадала, пока окончательно не распрощалась с теткой и не обосновалась прочно в кабачках Монмартра и Батиньоля.
– Потаскушка! – проворчал Клод со своим обычным презрением к женщинам.
В это время кавалер Ирмы поднялся и, шепнув ей что-то, удалился; как только он скрылся из виду, она подскочила к приятелям с проворством сбежавшего с урока школьника и плюхнулась на колени к Фажеролю.
– Можешь себе представить, до чего мне надоел этот зануда! Целуй меня скорей, он, чего доброго, вернется!
Она поцеловала Фажероля в губы, отпила из его стакана, но кокетничала и со всеми другими, завлекательно улыбаясь им. У нее была страсть к художникам, она всегда жалела, что у них недостаточно денег, чтобы самостоятельно содержать женщину.
Особое ее внимание привлек Жори, который не сводил с нее горевших вожделением глаз. Она вынула у него изо рта папироску и затянулась, не переставая сыпать словами, как сорока:
Так, значит, все вы художники! Вот здорово!.. А те трое, почему они сидят буками? Сейчас же развеселитесь, не то я примусь вас щекотать! Вот увидите!
В самом деле, Сандоз, Клод и Магудо, озадаченные ее поведением, молча на нее уставились. Но, несмотря на всю ее шаловливость, она все время была начеку и, как только услышала шаги своего кавалера, всунула мокрую папиросу в губы Жори и, шепнув Фажеролю: «Завтра, если хочешь! Приходи в пивную Бреда!» – проворно улепетнула и мгновенно очутилась на своем месте; когда побледневший, но не потерявший важности кавалер подошел к ней, она спокойно рассматривала все ту же самую картинку в газете. Вся эта сцена произошла с такой быстротой и была так уморительна, что оба сержанта, задыхаясь от хохота, принялись изо всех сил тасовать свои карты.
Ирма всех покорила. Сандоз объявил, что фамилия Беко вполне подходит для романа; Клод спрашивал, не согласится ли она ему попозировать; а Магудо уже представил себе эту девчонку в виде статуэтки, которую с руками оторвут. Вскоре она ушла, посылая за спиной своего кавалера целый дождь воздушных поцелуев всем приятелям, чем окончательно сразила Жори. Но Фажероль не хотел ни с кем ею поделиться, его инстинктивно притягивало к ней их сходство; ведь она была такое же дитя улицы, как он сам; его задевала за живое ее уличная развращенность, родственная его собственной натуре.
Было уже пять часов, приятели заказали еще пива. Завсегдатаи заполнили все столики; это были буржуа, населявшие квартал, они бросали косые, любопытные взгляды на художников, которых и побаивались и уважали. Художников здесь уже знали, они стали почти легендарными личностями. Потягивая пиво, приятели беседовали о самых банальных вещах, они говорили о жаре, о том, как трудно попасть в омнибус; кто-то делился своим открытием – отыскался виноторговец, который подает к вину хорошие мясные блюда; кто-то затеял спор о новых омерзительных картинах, выставленных в Люксембургском музее, но все остальные сошлись во мнении, что картины эти не стоят своих рам. На этом разговор прекратился, приятели покуривали, перекидываясь отрывистыми замечаниями и одним им понятными шутками, вызывавшими дружный смех.
– Чего же мы сидим? – спросил Клод. – Ждем Ганьера?
Все запротестовали. Ганьер становится просто Невыносим; к тому же все равно он появится, когда они примутся за обед.
– Тогда в путь, – заявил Сандоз. – Сегодня у нас на обед жаркое из баранины; она пережарится, если мы опоздаем.
Каждый заплатил за себя, и все удалились. Они произвели впечатление на посетителей кафе. «Эти молодые люди – художники», – шептались вокруг, указывая на Клода, как на вожака дикого племени. Конечно, нашумевшая статья Жори сыграла здесь роль, доверчивая публика создавала в своем воображении школу пленэра, хотя сами художники над ней подтрунивали. Приятели насмешливо утверждали, что кафе Бодекена должно гордиться честью, которую они ему оказали, выбрав его колыбелью производимой ими революции в живописи.
В обратный путь они отправились уже впятером: Фажероль тоже примкнул к ним. Медленно и торжественно, как победители, они двинулись по Парижу. Чем больше их было, тем шире они распространялись по улице и тем больше возбуждала их кипевшая ключом жизнь Парижа. Они спустились по улице Клиши, вступили на Шоссе-д’Антен, потом на улицу Ришелье; перешли Сену по мосту Искусств. По дороге обругали Академию и наконец улицей Сены пришли к Люксембургскому саду, где напечатанная в три краски афиша ярмарочного цирка привела их в полное восхищение. Спускался вечер, поток прохожих замирал, усталый город томился в ожидании ночной темноты и, казалось, готов был уступить любому мужественному натиску.
Наконец приятели пришли на улицу Анфер, Сандоз ввел их к себе, а сам скрылся в комнату матери, где задержался на некоторое время; когда он молча присоединился к приятелям, нежная, растроганная улыбка блуждала на его губах. В маленькой квартирке Сандоза поднялся невообразимый шум: хохот, споры, крики. Сам хозяин подавал пример, помогая служанке накрывать на стол, а старуха не переставала попрекать его, потому что было уже половина восьмого и баранина пережарилась. Пять сотрапезников ели вкусный луковый суп, когда появился новый гость.
– Вот он, Ганьер! – взревели все хором.
Ганьер, маленький, тщедушный, с кукольным, удивленным личиком, обрамленным легкой белокурой бородкой, стоял на пороге, щуря зеленые глаза. Он был родом из Мелона, сын богатых буржуа, которые оставили ему в наследство два дома; живописи он научился самостоятельно в лесах Фонтенбло, где, воодушевляемый лучшими намерениями, писал добросовестные пейзажи. Но истинной его страстью была музыка, он был буквально одержим ею, и эта пламенная страсть сблизила его с самыми отчаянными из компании художников.
– Может быть, я лишний? – тихо спросил он.
– Нет, нет, входи скорее! – закричал Сандоз.
Стряпуха уже несла прибор.
– Нужно и для Дюбюша поставить прибор, – заметил Клод, – он говорил мне, что придет.
Все дружно принялись ругать Дюбюша, который пытается пролезть в светское общество. Жори рассказал, что встретил его однажды, когда тот ехал в коляске со старухой и барышней, причем на коленях у него красовались зонтики обеих дам.
– Почему ты опоздал? – спросил Фажероль у Ганьера.
Ганьер положил обратно ложку, не донеся ее до рта, и ответил:
– Я был на улице Ланкри, ты знаешь, там устраивают камерные концерты… Дорогой друг, ты и представить себе не можешь, что такое Шуман! Всего тебя так и переворачивает, ощущаешь как бы легкое женское дыхание на затылке. Да! Вообрази нечто менее материальное, чем поцелуй, некое сладостное веяние… Честное слово, чувствуешь прямо смертную истому!..
Глаза его увлажнились, он побледнел, как от чрезмерного наслаждения.
– Ешь, – сказал Магудо, – расскажешь потом.
Подали ската, к нему потребовался уксус, чтобы придать пикантность черной подливке, показавшейся приятелям слишком пресной. Ели вовсю, хлеб только успевали нарезать. Никаких деликатесов – разливное вино, да и его усердно разбавляли водой из боязни, что может не хватить. Появление жареной баранины встретили дружным «ура», и хозяин уже принялся резать жаркое, когда вновь отворилась дверь. Но на этот раз раздались яростные протесты:
– Нет, нет, никого больше не пустим! За дверь, предатель!
Дюбюш, запыхавшись от бега, остолбенев от оказанного ему приема, вытягивал вперед бледное лицо и бормотал:
– Честное слово, уверяю вас, это из-за омнибуса!.. На Елисейских полях мне пришлось пропустить целых пять!
– Нет, нет, он лжет!.. Пусть убирается к черту, не дадим ему баранины!.. Вон, вон!
Тем не менее он все же вошел, и все обратили внимание на его респектабельный костюм: черные брюки, черный сюртук, галстук, даже булавка в галстуке, изящная обувь; ни дать ни взять – церемонный, чопорный буржуа, отправляющийся на званый обед.
– Смотрите-ка! Он потерпел крах – его не пригласили! – начал издеваться Фажероль. – Светские дамы оставили его с носом, поэтому он и прибежал охотиться за нашей бараниной, ведь больше ему некуда было податься!
Дюбюш покраснел и забормотал:
– Ничего подобного! Перестаньте насмешничать!.. Оставьте меня в покое!
Сандоз и Клод, сидевшие рядом, улыбаясь, подозвали его к себе.
– Возьми тарелку и стакан да садись скорее между нами… Они отстанут от тебя.
Но пока ели жаркое, приятели не переставали издеваться над Дюбюшем. Когда стряпуха принесла ему тарелку супа и припрятанный кусочек ската, он начал сам над собой подтрунивать, изображал волчий аппетит, начисто вылизывая тарелку, и рассказывал о своих злоключениях: когда он посватался за одну девушку, ему отказали только потому, что он архитектор. К концу обеда все говорили разом, шум стоял невообразимый. Кусочек сыра бри, единственный десерт, имел необыкновенный успех. От него не оставили ни крошки. Хлеба не хватило. О вине и говорить нечего, каждый из присутствующих осушил до дна стакан холодной воды, прищелкивая языком и весело хохоча. Раскрасневшиеся, с полными животами, разморенные от сытной еды, все перешли в спальню.
Вечера у Сандоза всегда проходили отлично. Даже во времена острой нужды он никогда не отказывал себе в удовольствии угостить своих товарищей хотя бы супом. Его восхищало, что они дружны, одушевлены общей идеей и собираются вот так, все вместе. Хотя он был им ровесник, он испытывал к ним подобие отцовского чувства, радуясь, когда ему удавалось собрать их у себя, и, объединенные общим порывом, они опьяняли друг друга избытком надежд. Из-за стола все переходили в спальню, и, так как места не хватало, двое или трое усаживались на кровать. Жаркими летними вечерами окна стояли открытыми настежь, и на светлом ночном небе четко выделялись возвышавшиеся над окрестными домами черные силуэты башни св. Иакова и большого дерева в саду Дома глухонемых. Когда позволяли средства, подавалось пиво. Табак каждый приносил с собой, и все дымили так, что комната наполнялась как бы туманом; поздно ночью в унылой тишине этого заброшенного квартала гремели нескончаемые споры.
В девять часов вошла стряпуха и спросила Сандоза:
– Сударь, я все убрала, можно мне уходить?
– Да, пожалуйста. Вода кипит, не правда ли? Чай я заварю сам.
Сандоз встал и вышел вслед за стряпухой; вернулся он только через четверть часа. Он был у матери, постель которой собственноручно оправлял перед сном.
Голоса звучали все громче. Фажероль рассказывал:
– Да, старина, в Академии они лакируют даже натурщиков. На днях Мазель подходит ко мне и говорит: «Бедра не годятся». Я ему отвечаю: «Смотрите сами, сударь, точно такие, как у нее». Позировала маленькая Флора Бошан, вы ее знаете. А он взбесился и отвечает: «Ну что же, это ее ошибка».
Все так и покатились, Клод смеялся громче всех, ему-то и рассказывал Фажероль эту историю, чтобы подольститься к нему. С некоторого времени он подпал под влияние Клода и, хотя сам продолжал писать, как ловкий подражатель, рассуждал только о сочной, мощной живописи, верно отображающей живую неподдельную природу такой, как она есть; все это не мешало ему, однако, издеваться на стороне над пленэром и его последователями, которые, по его словам, писали поварешками.
Дюбюш, слишком щепетильный, чтобы смеяться над подобными россказнями, осмелился возразить:
– Если ты находишь, что там преподают такие ослы, почему же ты остаешься в Академии? Проще всего уйти… Я знаю, вы все на меня ополчитесь за то, что я защищаю Академию. А я думаю так: если хочешь заниматься каким-нибудь ремеслом, неплохо сначала изучить его.
Его заглушили такими свирепыми выкриками, что потребовался весь авторитет Клода, чтобы заставить слушать себя.
– Он прав, нужно изучить свое ремесло. Только ничему хорошему не научишься под эгидой профессоров, которые силой навязывают вам свое видение… Этот Мазель – круглый идиот! Ну можно ли сказать, что бедра Флоры Бошан не натуральны? У нее потрясающие бедра, не правда ли? Вы-то это отлично знаете, все ведь изучили вдоль и поперек эту оголтелую искательницу приключений!
Клод опрокинулся на постель и, подняв глаза кверху, продолжал, воодушевившись:
– Жизнь, жизнь! Уловить ее и передать во всей правдивости, любить такой, какая она есть, видеть в ней истинную красоту, вечную и меняющуюся, не стремиться кастрированием облагородить ее, понять, что так называемое уродство – всего лишь характерные черты; творить жизнь, творить людей – вот что равняет нас с богом!
Вера в себя возвращалась к Клоду, прогулка по Парижу подбодрила его, вновь он был охвачен страстным желанием творить, воссоздавать живую плоть. Приятели слушали его молча. Не в силах выразить свою мысль, он дополнял слова жестами, мало-помалу успокаиваясь:
– Всяк по-своему с ума сходит, но противно, что эти академики еще нетерпимее, чем мы!.. Жюри Салона в их руках, и я убежден, что этот идиот Мазель опять отвергнет мою картину.
Все разразились проклятиями; когда вопрос заходил о жюри, гнев приятелей был безудержен. Они кричали, что необходима реформа, каждый предлагал свой план перестройки, начиная от всеобщего голосования для избрания либерального жюри и кончая полной свободой свободным Салоном для всех, кто желает выставить свои творения.