355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. Т.11. » Текст книги (страница 4)
Собрание сочинений. Т.11.
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 03:14

Текст книги "Собрание сочинений. Т.11. "


Автор книги: Эмиль Золя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)

– Что это такое? Один из тех, что вы привезли с Юга? Чересчур уж не обработано… На те два, что я купил у вас, все еще не нашлось покупателя. – Он продолжал тянуть расплывчатые, нескончаемые фразы: – Хотите верьте, хотите нет, господин Лантье, продавать такие работы очень, очень трудно. У меня целый склад образовался, прямо шевельнуться невозможно, того гляди что-нибудь опрокинешь! Надо диву даваться, как я еще тяну! Распродать бы все это пока не поздно, а то кончишь на больничной койке… Не так ли? Вы-то меня знаете, сердце у меня куда шире кошелька, меня так и подмывает оказать услугу талантливым молодым людям вроде вас. Да, что касается таланта, его у вас хоть отбавляй, я не устаю всем об этом твердить. Но что поделаешь? На талант никто уже не клюет, да, перестали клевать!

Он разыгрывал искреннее волнение, потом, как бы поддавшись порыву, воскликнул с видом человека, совершающего безумие:

– Не могу я уйти с пустыми руками… Что вы возьмете за этот набросок?

Клод продолжал работать, нервно подергиваясь от раздражения. Он ответил сухо, не поворачивая головы:

– Двадцать франков.

– Как двадцать?! Да вы очумели! Раньше-то вы продавали мне по десять франков за штуку… Нынче я и того не могу дать, восемь франков и ни одного су больше!

Обычно художник сдавался беспрекословно, подобный торг оскорблял, мучил его; к тому же втайне он был не прочь заработать хоть что-нибудь. Но на этот раз он заупрямился, накинулся с руганью на торговца картинами, который в ответ тоже начал поносить его, перейдя на «ты», обзывая бесталанным мазилой и упрекая в неблагодарности. В конце концов торговец начал доставать из кармана монеты и издали швырял их на стол, как диски для метания. Деньги со звоном падали на тарелки.

Папаша Мальгра отсчитывал:

– Одна, две, три… Больше ни гроша – слышишь? И так уж я переплатил… вот три монеты по пять франков – одна лишняя, – ты мне ее потом вернешь, честное слово, при случае я ее с тебя удержу… Пятнадцать франков! Ну, дружок, ты еще раскаешься, что так со мной обошелся!

Обессилев, Клод не препятствовал ему снять со стены набросок. Мгновение… и, как по волшебству, зеленый сюртук Мальгра поглотил маленькое полотно.

Соскользнуло ли оно в потайной карман, подсунул ли его торговец под один из лацканов – догадаться было невозможно.

Покончив с делом, папаша Мальгра, сразу успокоившись, направился к двери, но, как бы раздумав, повернул обратно и самым дружественным образом обратился к Клоду:

– Послушайте, Лантье, мне нужен омар… Вы сейчас меня выпотрошили и не можете отказать мне в услуге… Я притащу вам омара, вы напишете мне натюрморт, а за труды угоститесь этим омаром со своими друзьями… По рукам, что ли?

При этом предложении Сандоз и Дюбюш, которые с интересом наблюдали за всем происходившим, так и покатились со смеху, да и сам торговец развеселился. Эти чудаки-художники ни черта не зарабатывают – просто подыхают с голоду. Что бы только с ними стало, если бы папаша Мальгра время от времени не притаскивал им то баранью ножку, то свежую камбалу, то омара, испускающего аромат петрушки?

– По рукам, не так ли, Лантье? Я получу своего омара? Спасибо, спасибо.

Он вновь уставился на большую картину со своей насмешливо-восторженной улыбкой. Наконец он ушел, повторяя про себя: «Да, это штучка!»

Клод опять взялся было за палитру и кисти, но ноги у него подкашивались, отяжелевшие руки, не слушаясь его, опускались сами собой. Воцарилось гробовое молчание, особенно резко ощущавшееся после перепалки с торговцем. Ноги не держали художника, он потерянно, ничего не видя, как бы внезапно ослепнув, смотрел на свое бесформенное творение, повторяя:

– Я не могу больше… не могу… Эта свинья меня доконала!

Кукушка на часах прокуковала семь раз. Художник, снедаемый творческой лихорадкой, проработал, не присев, восемь часов кряду, за все время подкрепившись лишь коркой хлеба. Солнце уже садилось, тени наполняли мастерскую, в этот час она всегда выглядела невыносимо грустно. Когда солнце заходило, Клоду казалось, в особенности после неудачной работы, что никогда больше оно уже не осветит этих стен, навеки унеся с собой и жизнь, и радостную игру красок.

– Идем же! – умолял Сандоз, охваченный братским состраданием.

– Идем, старина!

Даже Дюбюш прибавил:

– Завтра тебе будет виднее. Идем обедать…

Клод все еще упорствовал. Он как бы прирос к полу, не слыша дружественных призывов, ожесточенный в своем упорстве. Что может он сделать, когда его пальцы уже не владеют кистью? Он не мог ответить себе на этот вопрос, он знал одно: пусть он ни на что не способен, жажда творчества переполняет его, доводит до бешенства. Пусть это бессмысленно, он все равно будет стоять тут – не сойдет с места. Наконец он решился, судорога, как рыдание, сотрясла его тело. Он схватил большой нож с широким лезвием и одним взмахом, медленно, с силой нажимая, соскоблил голову и грудь женщины. Это уничтожение было как бы убийством: все смешалось, осталось лишь грязное месиво. Рядом с мужчиной в бархатной куртке, среди сверкающей зелени, где в ослепительном сиянии резвились две маленькие борющиеся фигурки, не было больше обнаженной женщины, она превратилась в обезглавленный обрубок, в труп: мечта, воплощенная на полотне, выдохлась и умерла.

Потеряв терпение, Сандоз и Дюбюш с шумом спускались по деревянной лестнице. Клод бросился за ними следом, спасаясь от своего изуродованного творения, мучительно страдая, что бросает его в таком виде, искромсанное, зияющее раной.

III

Начало следующей недели было катастрофически скверным. Клодом овладели обычные его сомнения – способен ли он заниматься живописью. В таких случаях он уподоблялся обманутому любовнику, который, страдая от невозможности разлюбить, осыпает неверную оскорблениями; после трех дней чудовищных, одиноких терзаний, в четверг, он с восьми часов утра сбежал из мастерской; измученный до последней степени, он дал себе клятву никогда в жизни не прикасаться к кистям. Во время таких приступов ему помогало только одно: рассеяться, отвлечься в спорах с товарищами, а главное, бродить по Парижу, бродить до тех пор, пока раскаленный воздух и царящая повсюду сутолока не принесут ему забвения.

Был четверг, а по четвергам он всегда обедал у Сандоза, у которого в этот день собирались друзья. Но как убить время до вечера? Мысль об одиночестве, наполненном самоистязанием, приводила его в отчаяние. Не медля ни минуты, побежал бы он к своему другу, если бы тот не находился в это время на работе. Вспомнил он и о Дюбюше, но заколебался, потому что их старинная дружба с некоторых пор дала трещину. Клод уже не испытывал тех братских чувств, что связывали их когда-то; он знал, что Дюбюш не умен, что у него теперь появились новые стремления, подспудно враждебные их дружбе. Однако куда же пойти? Наконец он решился и отправился на улицу Жакоб, где архитектор снимал маленькую комнату на шестом этаже громадного холодного дома.

Клод поднялся на второй этаж, когда консьержка резким голосом крикнула ему, что г-на Дюбюша нет дома, что он даже и не ночевал. Клод медленно спустился, пораженный невероятным известием о ночном похождении Дюбюша. Да, Клоду не везло! Некоторое время он бродил бесцельно. На углу улицы Сены он остановился в раздумье, не зная, куда повернуть; тут он вспомнил рассказы Дюбюша о том, как иногда ему приходится оставаться на ночь в мастерской Декерсоньера; это происходит накануне сдачи проектов в Академию художеств. В последнюю ночь ценой чудовищного напряжения студенты пытались наверстать упущенное Клод тут же направился к улице Дю-Фур, где находилась мастерская Декерсоньера. До сих пор он избегал заходить туда за Дюбюшем, опасаясь насмешек, которыми там обычно встречали профанов, но сейчас одиночество было для него страшнее оскорблений; любой ценой он хотел заполучить товарища, чтобы излить ему душу.

Мастерская помещалась в узком закоулке улицы Дю-Фур, позади старых потрескавшихся домов. Нужно было пройти двумя вонючими дворами, чтобы попасть в третий, где находилась покосившаяся постройка, похожая на сарай для хранения сельскохозяйственного инвентаря. Это нескладное сооружение, сколоченное из досок, залепленных штукатуркой, принадлежало некогда упаковщику. Снаружи не было видно, что происходит внутри, так как сквозь четыре больших окна, замазанных мелом, можно было разглядеть только потолок, выбеленный известью.

Открыв дверь, Клод в остолбенении замер на пороге. Глазам его предстало обширное помещение, где перпендикулярно к окнам стояло четыре длинных, очень широких стола, по обеим сторонам которых расположились студенты со всем своим снаряжением: мокрыми губками, чашечками для размешивания красок, банками с водой, железными подсвечниками, деревянными ящиками, где они держали белые полотняные блузы, циркули и краски. В углу ржавела печь, забытая там с прошлой зимы, вокруг нее валялись никем не прибранные остатки кокса; в другом углу висел громадный цинковый умывальник с двумя полотенцами. По стенам этого неряшливого помещения сверху донизу шли полки, на которых были нагромождены всевозможные модели и макеты. Под полками висел целый лес линеек и угольников, еще ниже была навалена куча чертежных досок, связанных подтяжками. Все свободные местечки на стенах были перепачканы надписями и рисунками, в изобилии разбросанными, точно на полях раскрытой книги Тут были и карикатуры на товарищей, и непристойные рисунки, и скабрезные надписи, способные вогнать в краску даже жандарма, и изречения, и формулы, и адреса. Надо всем доминировала протокольно лаконичная фраза, начертанная крупными буквами, на самом видном месте: «Седьмого июня Горжю сказал, что ему наплевать на Рим». Подписано: «Годемар».

Появление художника было встречено ворчанием, похожим на рык потревоженных диких зверей. Однако Клода пригвоздил к месту не рев студентов, а общий вид мастерской наутро после «ломовой ночи» – так архитекторы называли эту ночь отчаянной работы. С вечера весь наличный состав мастерской, шестьдесят учеников, заперлись здесь; те, у кого проекты были уже готовы, обязаны были в качестве «негров» помогать своим отставшим конкурентам, которым приходилось за одну ночь выполнять недельную работу. В двенадцать часов все подкрепились колбасой и разливным вином. В час в виде десерта пригласили трех дам из соседнего публичного дома и, не замедляя темпа работы, устроили в мастерской, окутанной клубами табачного дыма, некое подобие римских оргий. На полу валялись обрывки просаленной бумаги, осколки разбитых бутылок; лужи грязной воды впитывались в доски; в воздухе стояла вонь оплывших свечей, едкий запах мускуса, которым были надушены женщины, смешанный с запахом сосисок и дешевого вина.

Из глухого рычания выделились грубые выкрики:

– Вон!.. Что это за чучело?.. Что ему нужно, в морду захотел?.. Вон! К черту!

Оглушенный неистовыми ругательствами, Клод на мгновенье растерялся. Его продолжали осыпать отвратительной бранью: в мастерской считалось хорошим тоном, даже среди самых утонченных студентов, изрыгать непристойности. Клод пришел наконец в себя и отвечал им с не меньшей изощренностью. Тут Дюбюш его узнал. Весь красный, – он ненавидел подобную грубость, и ему было стыдно перед другом, – Дюбюш подбежал к нему, сопровождаемый общим улюлюканьем, обратившимся теперь против него.

– Зачем ты пришел сюда?.. – бормотал он. – Ведь я же тебе говорил, что это невозможно… Ступай во двор, подожди меня там.

Клод отступил и тем самым спасся от ручной тележки, которую два здоровенных бородатых парня изо всех сил толкали в дверь. Эта тележка вошла в поговорку. Студенты, которых отвлекал от учения заработок на стороне, перед ночным бдением твердили: «Непременно угожу в тележку!» Поднялся невообразимый шум. Было без четверти девять, оставалось времени ровно столько, чтобы дойти до Академии. Началась паника, мастерскую как ветром вымело; каждый тащил свою доску, все толкались; тех, кто упрямо пытался что-то доработать, тоже подхватил общий поток. Меньше чем за пять минут все чертежи были побросаны в тележку, бородатые парни, двое новичков, впряглись как лошади и поволокли ее, в то время как другие понукали их и подталкивали тележку сзади. Все это походило на прорыв плотины; по дворам пролетели с грохотом урагана, наводнили улицу, которая мгновенно была затоплена этой рычащей толпой.

Дюбюш тащился в хвосте. Клод бежал рядом, совсем обескураженный, Дюбюш твердил с досадой, что, поработай он еще четверть часика, растушевка удалась бы ему на славу.

– Что ты намерен теперь предпринять?

– Дел хватит на весь день.

Художник опять пришел в отчаяние, что друг от него ускользает.

– Ну, не буду тебе мешать… Ты придешь сегодня вечером к Сандозу?

– Да, собираюсь, хотя, возможно, меня задержат в другом месте.

Оба запыхались. Толпа студентов, не замедляя хода, делала крюк, чтобы вволю насладиться шумом и гамом. Пробежав по улице Дю-Фур, они наводнили площадь Гозлен, а оттуда бросились на улицу Эшоде. Во главе процессии вихрем неслась ручная тележка, подпрыгивая на неровной мостовой, а в ней жалким образом тряслись и толкались наполнявшие ее чертежные доски; сзади мчались студенты, вынуждая испуганных прохожих прижиматься к стенам домов; лавочники глазели на происходившее из дверей своих лавок, выражая опасение, уж не революция ли это. Весь квартал был взбудоражен. На улице Жакоб переполох достиг такой степени, крики так усилились, что жители начали торопливо закрывать ставни. Когда завернули наконец на улицу Бонапарта, один из студентов, высоченный блондин, ради шутки подхватил маленькую служанку, которая оторопело торчала на тротуаре. Ее увлекли за собой, как бурный поток уносит соломинку.

– Ну ладно, прощай, – сказал Клод, – до вечера!

– Да, до вечера!

Еле переводя дух, художник остановился на углу улицы Искусств. Отсюда были видны широко открытые ворота Академии, толпа студентов хлынула туда.

Отдышавшись, Клод вернулся на улицу Сены. Неудачи преследовали его, теперь он окончательно потерял надежду оторвать кого-нибудь из своих друзей от их обычной работы; он медленно брел, поднимаясь к площади Пантеона, еще не придумав, куда же теперь направиться; вдруг его осенила мысль забежать на минуточку в мэрию к Сандозу – перекинуться с ним хоть словом. Каково же было его разочарование, когда посыльный сказал, что г-н Сандоз отпросился с работы на похороны. Клод отлично знал, в чем тут дело, – его друг прибегал к этому трюку всегда, когда ему хотелось без помехи поработать дома. Клод устремился было к Сандозу, но его остановило братское чувство художника; совесть не позволяла ему оторвать честного труженика от работы, надоедать своими неудачами в то самое время, когда тот отважно преодолевает собственные трудности.

Клоду пришлось смириться. Его терзала головная боль и неотвязная мысль о своем творческом бессилии. В охватившей его тоске столь любимая им Сена казалась ему как бы подернутой туманной мглой. Незаметно для себя Клод очутился на улице Фамсан-Тет и позавтракал там у Гомара, в винном погребке с вывеской «Собака Монтаржи», всегда вызывавшей его недоумение. Каменщики в рабочих блузах, перепачканных известкой, сидели за столиками, вместе с ними он съел дежурное блюдо за восемь су: чашку бульона, в которую накрошил ломтики хлеба, и кусочек вареного мяса с гарниром из фасоли, которое ему подали на невытертой тарелке. Даже и такой завтрак он находил чересчур хорошим для тупицы, неспособного справиться со своим ремеслом; когда Клод бывал недоволен своей живописью, он всегда уничижал себя, ставил куда ниже поденщиков, которые честно исполняют свою грубую работу. Он проваландался за едой около часа, отупело прислушиваясь к разговорам за соседними столами, а выйдя на улицу, возобновил бесцельное блуждание.

Дойдя до площади Ратуши, Клод вспомнил вдруг о Фажероле. Почему бы ему в самом деле не пойти к Фажеролю? Он славный парень, Фажероль, хоть и учится в Академии, веселый, не глупый. С ним можно поболтать, даже если ему и вздумается защищать живопись. Если он завтракал у отца на улице Вьейдю-Тампль, то еще не успел уйти оттуда. Клод заторопился.

Когда он свернул в эту узкую улицу, его охватило ощущение свежести. Становилось жарко, от мостовой поднимался пар; даже в ясную погоду мостовая была здесь всегда покрыта липкой грязью, которую месили прохожие; на тротуаре была такая толкотня, что невольно приходилось спускаться на мостовую, рискуя попасть под ломовые телеги и фургоны, угрожавшие жизни прохожих. Клоду нравилась эта улица с неправильной линией плоских фасадов домов, до самых крыш завешанных вывесками; сквозь маленькие оконца доносился шум работы всевозможных кустарей и ремесленников Парижа. В одном из узких закоулков внимание Клода привлекла витрина книжной лавчонки, приютившаяся между парикмахерской и колбасной, – выставка идиотских лубков, сентиментальной пошлости вперемежку с казарменной грубостью. Перед витриной мечтательно замер высокий бледный юноша; две девчонки хихикали, глядя на него. Клод охотно надавал бы пощечин всем троим; он скорее перешел улицу, потому что дом Фажероля находился как раз напротив. Это было старое темное здание, выступавшее вперед из ряда других домов и поэтому все забрызганное потоками грязи. Проехал омнибус, и Клод едва успел отскочить на узенькую полоску тротуара; колеса все же задели его и окатили грязью до колен.

Фажероль-отец был фабрикантом художественных изделий из цинка; мастерские его помещались в первом этаже, второй же он отвел под магазин, где в двух больших комнатах окнами на улицу были выставлены всевозможные образцы; сам хозяин занимал маленькое темное помещение, окнами во двор, душное, как погреб. Там и вырос его сын Анри – возрос, как истинное растение парижской мостовой, на узеньком грязном тротуаре, изъеденном колесами, в соседстве с книжной лавчонкой, колбасной и парикмахерской. Отец готовил из сына рисовальщика моделей для нужд собственного производства. Когда же мальчик, заявив о своих более высоких стремлениях, занялся живописью, заговорил об Академии, произошла стычка, посыпались оплеухи, начались вечные ссоры, сменявшиеся примирением. Даже и теперь, когда Анри достиг некоторых успехов, фабрикант, махнув на него рукой, грубо попрекал сына, считая, что тот понапрасну загубил свою жизнь.

Отряхнувшись, Клод через ворота с глубоким сводом вошел во двор. Там стояла зеленоватая полутьма, а воздух был сырой и затхлый, точно в глубине колодца, В дом вела наружная широкая лестница под навесом со старыми, заржавленными перилами. Когда Клод проходил мимо магазина, помещавшегося на втором этаже, он увидел через застекленную дверь г-на Фажероля, который рассматривал свои модели. Отдавая долг вежливости, Клод вошел несмотря на то, что его артистическому вкусу претил весь этот цинк, подделанный под бронзу, все это лживое и отвратительное изящество имитаций.

– Здравствуйте, сударь!.. Анри еще не ушел?

Фабрикант, толстый бледный человек, стоял среди разнообразных портбукетов, ваз и статуэток, держа в руках новую модель градусника в виде наклонившейся жонглерки с легкой стеклянной трубкой на носу.

– Анри не приходил завтракать, – холодно ответил торговец.

Такой прием смутил молодого человека.

– Не приходил?.. Прошу прощения. До свидания, сударь!

– До свидания!

На улице Клод чертыхался сквозь зубы. Неудача полная! Вот и Фажероль ускользнул от него. Теперь Клод сердился, что пришел сюда, злился, что его всегда притягивает эта старая живописная улица и что романтизм нет-нет да и прорвется в нем: может быть, именно в том и корень несчастья, что романтизм засел у него в мозгу, сбивая его с толку. Когда он вновь очутился на набережной, ему захотелось вернуться в свою мастерскую, чтобы удостовериться, так ли плоха его картина, как ему кажется. Но одна мысль об этом повергла его в дрожь. Мастерская представлялась ему страшным местом, он не мог больше жить там, ему чудилось, будто там он оставил труп мертвой возлюбленной. Все что угодно, только не это; подниматься этаж за этажом, открыть дверь, очутиться наедине с картиной – на это у него не хватит мужества! Он перешел по мосту через Сену и направился по улице св. Иакова. Будь что будет: он чувствовал себя столь несчастным, что решился наконец идти к Сандозу на улицу Анфер.

Сандоз жил на пятом этаже, в маленькой квартирке, состоявшей из столовой, спальни и крошечной кухоньки; его мать, прикованная к постели параличом, жила в добровольном печальном уединении, дверь ее комнаты выходила на ту же площадку, что и квартира Сандоза. Улица, где они жили, была пустынна, из окон был виден обширный сад Дома глухонемых, над которым возвышалась круглая крона большого дерева и квадратная башня св. Иакова.

Когда Клод вошел в комнату, Сандоз сидел, склонившись над столом, погруженный в размышления над исписанной страницей.

– Я тебе помешал?

– Нет, я работаю с самого утра, хватит с меня… Представь себе, вот уже целый час надрываюсь, пытаясь перестроить неудавшуюся фразу; эта проклятая фраза не давала мне покоя даже во время завтрака.

Художник не мог удержать жеста отчаяния; заметив его мрачность, Сандоз все понял.

– И с тобой то же самое… Необходимо проветриться. Прогулка освежит нас. Не так ли?

Когда они уходили, из кухни вышла старушка; эта женщина приходила к Сандозу ежедневно помогать по хозяйству, два часа утром и два часа вечером; только по четвергам она оставалась на весь день, чтобы приготовить обед.

– Так вы не передумали, – спросила она, – мы подадим ската и жаркое из баранины с картофелем?

– Да, пожалуйста.

– На скольких человек накрывать?

– Ну, этого я никогда не знаю… Для начала поставьте пять приборов, дальше видно будет. К семи часам обед ведь будет готов? Мы постараемся не опоздать.

На лестничной площадке они задержались: Сандоз на минутку забежал к матери. Клод ждал его. Сандоз вышел с нежной растроганной улыбкой, появлявшейся на его лице всегда, когда он выходил от матери. Приятели молча спустились по лестнице. На улице они остановились, поглядывая направо и налево, как бы принюхиваясь, откуда ветер дует, после чего направились к площади Обсерватории, оттуда побрели по бульвару Монпарнас. Это была их обычная прогулка; куда бы они ни забрели, в конце концов их влекло к широко развернувшимся внешним бульварам, где можно было слоняться вдосталь. Подавленные каждый своими тяготами, они молчали, но взаимная близость постепенно их успокаивала. Проходя мимо Западного вокзала, Сандоз предложил:

– Что, если мы зайдем к Магудо, посмотрим, как там у него продвигается? Я знаю, он разделался сегодня со своими святыми.

– Отлично, – ответил Клод, – идем к Магудо.

Они свернули на улицу Шерш-Миди. Скульптор Магудо снимал в нескольких шагах от бульвара лавочку у разорившейся зеленщицы; он обосновался там, замазав витрину мелом. На этой пустынной широкой улице царили провинциальное благодушие и мирный монастырский дух. Все ворота были распахнуты настежь, открывая целые переплетения глубоких дворов; коровники распространяли теплый запах унавоженной подстилки; с одной стороны улицы тянулась бесконечная монастырская стена. Там, зажатая между монастырем и лавчонкой торговца лекарственными травами, находилась бывшая зеленная, обращенная в мастерскую; на вывеске все еще красовались написанные большими желтыми буквами слова: «Фрукты и овощи».

Девчонки, которые прыгали на тротуаре через веревочку, чуть не сшибли с ног Клода и Сандоза, к тому же тротуар был загроможден баррикадами из стульев, на которых восседали целые семьи, так что приятели предпочли идти по мостовой. Подходя к мастерской, они замедлили шаг возле лавочки лекарственных трав. Между двумя витринами, украшенными клистирными наконечниками, бандажами и всяческими интимными, деликатными предметами, у двери, над которой висели сухие травы, испускавшие резкие ароматы, перемигиваясь с прохожими, стояла худощавая брюнетка; позади нее в темноте маячил профиль маленького бледного человечка, надрывавшегося от кашля. Приятели, подтолкнув друг друга локтем, насмешливо переглянулись и, повернув дверную ручку, вошли в лавочку Магудо.

Довольно большое помещение было почти полностью загромождено глиняной глыбой – колоссальной вакханкой, полулежавшей на скале. Брусья, которые ее поддерживали, сгибались под тяжестью этой еще довольно бесформенной массы, у которой можно было различить лишь гигантские груди и бедра, похожие на башни. Повсюду растеклись лужи воды На полу стояли сочившиеся водой чаны; один угол был завален грудой глины, а на полках, оставшихся от зеленной, валялись античные слепки, покрытые, точно пеплом, слоями пыли Сырость стояла там, как в прачечной, все было пропитано запахом сырой глины Нищета мастерской скульптора, полной мусора, связанного с его профессией, подчеркивалась тусклым белесым светом, проникавшим сквозь замазанные мелом стекла.

– Смотри-ка, кто пришел! – закричал Магудо, который курил трубку возле своей колоссальной скульптуры.

Магудо был маленький худой человечек со скуластым лицом, в двадцать семь лет уже изборожденным морщинами; его спутанные жесткие черные волосы падали на низкий лоб; на желтом поразительно некрасивом лице, улыбаясь с чарующей наивностью, сияли чистые прозрачные глаза ребенка. Сын плассанского каменотеса, у себя в городе на конкурсе музея он имел большой успех, после чего ему была положена на четыре года стипендия в восемьсот франков, и он приехал в Париж как лауреат своего города. Но в Париже, среди чужих людей, без поддержки, он не сумел попасть в Академию художеств и, ничего не делая, проедал свою стипендию; таким образом, по истечении четырех лет он был вынужден, чтобы заработать на жизнь, наняться к торговцу статуями святых, у которого по десять часов в сутки вырезая из дерева весь церковный календарь: святых Иосифов, святых Рохов и Магдалин. Полгода назад, встретившись с приятелями из Прованса, он вновь ощутил честолюбивые стремления. Товарищи по пансиону тетушки Жиро, из которых он был самым старшим, весельчаки и горланы, стали теперь ярыми революционерами от искусства; честолюбие Магудо, подогретое этими одержимыми художниками, которые помутили его ум размахом своих теорий, приняло гигантские размеры.

– Черт побери! – закричал Клод. – Вот это кусочек!

Восхищенный скульптор затянулся из трубки, выпустив облако дыма.

– Что я тебе говорил?.. Уж я им влеплю! Это мясо подлинное, не чета их топленому свиному салу!

– Купальщица? – спросил Сандоз.

– Нет, это вакханка! Понимаешь, я украшу ее виноградными листьями…

Но тут Клода прорвало:

– Вакханка! Что ты издеваешься над нами? Где ты их видел, вакханок!.. Сборщица винограда – другое дело! Современная сборщица винограда, черт тебя подери! Пускай она нагая, что ж такого? Твоя крестьянка взяла да и разделась. Нужно, чтобы это чувствовалось, нужно, чтобы она жила!

Прижатый к стене, Магудо слушал, содрогаясь. Клод своей страстной верой в силу и правду жизни убеждал его, подчинял своей воле. Не желая ударить лицом в грязь, Магудо сказал:

– Да, да, именно это я и хотел… Сборщица винограда. Ты увидишь, какая получится необыкновенная женщина.

В это время Сандоз, обойдя вокруг огромной глиняной глыбы, воскликнул:

– Смотрите, здесь спрятался тихоня Шэн!

В самом деле, за глиняной глыбой сидел, притаившись, толстый парень и писал на маленьком холсте ржавую потухшую печку. По его медленным движениям и толстой загорелой бычьей шее сразу можно было узнать крестьянина. На лице Шэна выделялся упрямый выпуклый лоб, а коротышка нос был едва заметен из-за надутых красных щек и жесткой бороды, скрывавшей сильно развитую челюсть. Шэн, родом из Сен-Фирмена, деревушки в двух лье от Плассана, был пастухом, пока судьба не сыграла с ним злой шутки; к его несчастью, один из живших по соседству буржуа пришел в неумеренный восторг, увидев ручки для тростей, которые Шэн вырезал из древесных корней. Буржуа, состоявший членом жюри при местном музее, объявил, что пастух гениален и подает надежды стать великим человеком, чем совершенно сбил Шэна с толку. Развращенный лестью, обуреваемый несбыточными мечтами, Шэн ничего не добился: ни успехов в учении, ни премии на конкурсе, ни городской стипендии. Наконец, бросив все, он уехал в Париж, вынудив своего отца, бедного крестьянина, выплатить ему его долю наследства – тысячу франков, на которые Шэн, в ожидании обещанного триумфа, рассчитывал просуществовать год. Тысячи франков хватило на полтора года; когда же у него осталось всего лишь двадцать франков, Шэн поселился у своего друга Магудо; они спали на одной кровати в темном помещении за лавкой и делились хлебом, который покупали на две недели вперед, чтоб он так зачерствел, что при всем желании много не съешь.

– Смотрите-ка, пожалуйста, – продолжал Сандоз, – печка у него схвачена довольно точно.

Шэн, ничего не отвечая, торжествующе захихикал себе в бороду, и все лицо его как бы осветилось солнцем. Окончательная глупость его покровителя, который довел приключение несчастного Шэна до полного абсурда, состояла в том, что, вопреки подлинному призванию Шэна – резать по дереву, буржуа направил все его усилия к живописи; Шэн писал, как каменщик, обращая краски в месиво, умудряясь загрязнить самые светлые и прозрачные тона. Однако при всем неумении его силой была точность, из-под его рук выходил тщательно отработанный наивный примитив; он стремился верно воспроизвести детали, в чем сказывалась ребячливость его существа, едва оторвавшегося от земли. Рисунок печки, съехавшей в перспективе набок, был сух, но точен. Однако написана она была мрачно, красками цвета тины.

При виде этой мазни Клод был охвачен жалостью, и, столь строгий к плохой живописи, здесь он нашел уместным похвалить художника:

– Да, про вас нельзя сказать, что вы притворщик! Вы по крайней мере пишете так, как чувствуете, ну что ж, и это хорошо!

В это время открылась дверь, и появился красивый белокурый юноша с крупным носом и близорукими голубыми глазами. Он вошел с возгласом:

– Знаете, эта аптекарша на углу, она просто кидается на прохожих!.. Грязная тварь!

Все рассмеялись за исключением смутившегося Магудо.

– Жори, король сплетников, – объявил Сандоз, пожимая руку вновь пришедшему.

– А! В чем дело? Магудо с ней спит! – закричал Жори, поняв свою неловкость. – Ну и что? Подумаешь! Кто же откажет себе, если женщина навязывается!

– Ты-то хорош! – захотел отыграться скульптор. – Чьи это когти видны на твоей физиономии, кто ободрал тебе щеку?

Все расхохотались, настал черед Жори краснеть. В самом деле, лицо у него было в ссадинах, на щеке виднелись две глубоких царапины. Сын плассанского чиновника, он с юности приводил отца в отчаяние своими любовными похождениями. Превзойдя всякую меру в излишествах, Жори, под предлогом, что он едет в Париж заниматься литературой, спасся бегством с кафешантанной певицей. Вот уже два месяца, как они расположились в самой низкопробной гостинице Латинского квартала. Эта девица буквально сдирала с него кожу всякий раз, как он изменял ей с первой встречной юбкой, попавшейся ему на тротуаре. Поэтому он всегда появлялся расцвеченный синяками, с расквашенным носом, разодранным ухом или подбитым глазом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю