355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. Т.11. » Текст книги (страница 16)
Собрание сочинений. Т.11.
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 03:14

Текст книги "Собрание сочинений. Т.11. "


Автор книги: Эмиль Золя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)

– Ты знаешь, сколько у нас осталось?

Клод даже не поднял головы.

– У нас только девять су… Полная нищета!

Он пожал плечами и прорычал:

– Мы еще разбогатеем, отстань!

Вновь наступило молчание, которое она уже не отваживалась нарушить, молча разглядывая девять монеток, разложенных ею на столе. Пробило полночь, ее начинало знобить от холода и бесцельного ожидания.

– Давай ляжем спать, – прошептала она, – я так устала.

Увлеченный работой, он ничего ей не ответил:

– Смотри, печка погасла, мы простудимся… Давай ляжем…

Умоляющий голос достиг наконец его слуха, и он весь передернулся от раздражения.

– Да ложись, если хочешь!.. Ты же видишь, что мне надо кое-что закончить.

Обиженная его грубостью, она какое-то время еще сидела около него со скорбным видом. Потом, чувствуя свою навязчивость, поняв, что присутствие праздной женщины выводит его из себя, она прошла в спальню и легла в постель, оставив дверь открытой. Прошло полчаса, потом еще четверть часа; ни звука, ни дыхания не доносилось из спальни; но Кристина не спала, она лежала на спине с открытыми глазами и наконец решилась на последний робкий призыв, жалобно прозвучавший из темноты:

– Любовь моя, я тебя жду… Умоляю, мой любимый, приди ко мне.

В ответ донеслось проклятие. Все стихло, он думал, что она задремала. В мастерской становилось все холоднее, обуглившийся фитиль лампы горел красным пламенем, а Клод, поглощенный рисунком, казалось, не отдавал себе отчета во времени. В два часа ночи ему пришлось все же подняться, потому что масло в лампе выгорело; в бешенстве он понес лампу в спальню, чтобы не раздеваться в потемках; его недовольство еще увеличилось, когда он увидел, что Кристина не спит, а лежит на спине с открытыми глазами.

– Как! Ты все еще не спишь?

– Нет, мне не хочется спать.

– Ты меня еще и упрекаешь… Я же двадцать раз говорил тебе, как меня злит, если ты меня дожидаешься.

Лампа угасла, он вытянулся в темноте возле Кристины. Она по-прежнему не двигалась, а он зевал, раздавленный усталостью. Оба не могли уснуть, но им нечего было сказать друг другу. Он совсем замерз, его окоченевшие ноги леденили простыни. Уже засыпая, охваченный внезапным порывом, он воскликнул:

– Но удивительней всего, что живот не разбился, ах, какой бесподобный живот!

– О ком ты говоришь? – спросила испуганная Кристина.

– Да о «Купальщице» Магудо.

Это переполнило чашу, она отвернулась, зарылась головой в подушку и разразилась рыданиями; тогда, пораженный, Клод воскликнул:

– Что ты? О чем ты плачешь?

Она задыхалась, рыдания ее были так сильны, что сотрясали постель.

– Так в чем же дело? Я ничего такого не сказал… Послушай, милая!

Он понял наконец причину ее огорчения. Ну конечно, в такой день, как сегодня, ему надо было лечь вместе с ней, но он не догадался, он и думать перестал об этой дурацкой церемонии. Разве она не знает, что, когда он работает, он ни о ком и ни о чем не помнит?

– Слушай, дорогая, мы же не первый день вместе… Ну да, я понимаю, ты придумала целый роман. Тебе хотелось быть новобрачной, да?.. Ну перестань же плакать, ты отлично знаешь, что я не со зла.

Он обнял ее, она отдалась ему. Но как ни были они возбуждены, они поняли, что страсть умерла. Выпустив друг друга из объятий, они растянулись рядом, отныне чужие друг другу, как будто между ними лежало постороннее тело, холод которого после первых страстных дней их соединения они уже не раз ощущали. Им никогда уже не суждено было проникнуть одному в другого. Произошло нечто непоправимое, что-то надломилось, образовалась какая-то пустота. Супруга уничтожила любовницу, формальность брака как бы убила их любовь.

IX

Клод не мог писать большую картину в маленькой мастерской на улице Дуэ и решил снять более подходящее помещение где-нибудь на стороне. Бродя по холмам Монмартра, он наконец нашел то, что искал, на улице Турлак, там, где она спускается к кладбищу и откуда открывается вид на весь квартал Клиши до самых Женевильерских болот. В этом сарае длиной в пятнадцать и шириной в десять метров когда-то помещалась сушильня красильщика. Плохо сколоченные доски и осыпавшаяся штукатурка открывали доступ всем ветрам. Сарай сдали Клоду за триста франков. Лето было не за горами, Клод надеялся быстро покончить с картиной и к осени отказаться от этого помещения.

Охваченный лихорадочным желанием работать и полный надежд, он решился на затраты, связанные с переездом. Удача обеспечена, чего ради проявлять излишнее благоразумие? Пользуясь своим правом, он затронул основной капитал, приносивший ренту в тысячу франков, и понемногу привык черпать оттуда, не считая. Вначале он таился от Кристины; ведь она уже дважды помешала ему, но наконец пришлось признаться, и она целую неделю волновалась и упрекала его, а потом смирилась, радуясь тому, что может жить в достатке, что они теперь всегда при деньгах. Так прошло несколько лет беззаботного существования.

Клод жил теперь только своей картиной. Он на скорую руку обставил большую мастерскую: стулья, старый диван с Бурбонской набережной, сосновый стол, за который заплатил старьевщице пять франков. Поглощенный творчеством, художник был равнодушен к роскоши. Он позволил себе единственный расход – лестницу на колесиках с площадкой и подвижной ступенькой.

Затем он занялся полотном; ему нужно было полотно длиной в восемь, высотой в пять метров. Он забрал себе в голову, что приготовит его сам, заказал подрамник, купил полотнище такой ширины, чтобы не было шва. С невероятным трудом при помощи двух друзей он клещами натянул его на раму, не стал грунтовать, а наложил шпателем густой слой белил, чтобы легко впитывалась краска: он говорил, что это придает живописи прозрачность и прочность. О мольберте не приходилось и думать: поставить на него такой огромный холст было бы невозможно. Поэтому Клоду пришлось изобрести целую систему брусков и веревок, которые поддерживали полотно у стены в несколько наклонном положении, так что на него падал рассеянный свет. Вдоль этого огромного белого полотна передвигалась лестница. И перед будущим творением возникло целое сооружение, напоминавшее леса вокруг строящегося храма.

Но, когда все было готово, Клода охватили сомнения. Его мучила мысль, что он, может быть, неудачно выбрал освещение там, на натуре. Может быть, надо было предпочесть утренний свет? Или пасмурный день? Он вернулся на мост Святых отцов и дневал и ночевал там еще три месяца.

Здесь он наблюдал Ситэ между двух рукавов реки, приходя сюда в любое время дня, в любую погоду. Когда падал запоздалый снег, художник видел, как Ситэ, окутанный горностаевой мантией, вставал над грязно-бурой водой, отчетливо выделяясь на фоне аспидно-серого неба. Клод созерцал Ситэ в лучах первого весеннего солнца, когда он начинал стряхивать с себя спячку и вновь молодел вместе с почками, зазеленевшими на высоких деревьях. А однажды, в подернутый мягким туманом день, ему показалось, что Ситэ отступает, рассеивается, легкий и призрачный, как сказочный замок. Потом наступила пора ливней, затопивших Ситэ, скрывших его за сплошной завесой, протянувшейся от неба до земли; пора гроз, когда в зловещем освещении вспыхивавших молний Ситэ напоминал мрачный разбойничий притон, полуразрушенный низринувшимися на него огромными медными тучами; потом – пора ветров, когда бурные вихри разгоняли тучи, заостряли контуры Ситэ, и тогда, обнаженный, бичуемый ими, он резко вырисовывался на выцветшей лазури неба; иногда же солнце пронизывало золотой пылью испарения Сены, и Ситэ омывался со всех сторон этим рассеянным светом, так что на него совсем не падала тень, и он становился похожим на прелестную безделушку филигранного золота. Клод хотел видеть Ситэ в лучах восходящего солнца, когда он сбрасывает с себя утренний туман, когда набережная Орлож алеет от занимающейся зари, а над набережной Дез-Орфевр еще висят сумерки; башенки и шпили Ситэ уже четко прорезаются на фоне розового неба, а ночь меж тем медленно соскальзывает со зданий, словно с плеч спускается мантия. Он хотел видеть его в полдень, под отвесными лучами солнца, когда резкий свет пожирает Ситэ, обесцвечивая и превращая его в мертвый город, где дышит только зной, а виднеющиеся вдали крыши словно трепещут в мареве. Он хотел видеть Ситэ и при заходе солнца, когда его окутывает медленно надвигающаяся с реки ночь, оставляя на гранях памятников багряную бахрому, когда последние лучи снова золотят окна и из запылавших вдруг стекол сыплются искры, образуя на фасадах огненные бреши. Но в какой бы час, в какую бы погоду ни глядел Клод на эти многообразные лики Ситэ, он всегда мысленно возвращался к тому Ситэ, который увидел впервые в четыре часа пополудни в прекрасный сентябрьский день; к безмятежному, овеваемому легким ветром Ситэ – этому бьющемуся в прозрачном воздухе сердцу Парижа, как будто слившемуся с бескрайним небом, по которому проплывает стайка мелких облаков.

Клод проводил в тени моста Святых отцов целые дни. Он нашел здесь приют, жилище, кров. Неумолкаемый грохот извозчичьих пролеток, похожий на отдаленные раскаты грома, больше не беспокоил его. Расположившись у крайней сваи моста под огромными чугунными арками, он делал наброски, писал этюды. Он никогда не чувствовал себя удовлетворенным, писал одну и ту же деталь по десять раз. Он примелькался служащим конторы судоходства, находившейся здесь же, и жена смотрителя, которая ютилась вместе с мужем, двумя детьми и котом в просмоленной каюте, даже брала на хранение его еще влажные полотна, чтобы ему не приходилось ежедневно таскать их взад и вперед. Это убежище под Парижем, который клокотал у художника над головой, донося до него шум кипучей городской жизни, стало для Клода отрадой. Он страстно влюбился в пристань св. Николая, напоминавшую своей лихорадочной деятельностью дальний морской порт, хотя она и находилась в самом центре институтского квартала; паровой кран «София» то поднимался, то опускался, подбирая с земли груды камней; на телеги наваливали песок; животные и люди, выбиваясь из сил, тащили кладь по булыжной мостовой, отлого спускающейся к самой воде, к гранитному берегу, куда пришвартовывались в два ряда плоскодонки и легкие гребные суда. Несколько недель он писал этюд: рабочие, с мешками гипса на плечах, густо напудренные мелом, разгружают баржу, оставляя за собой белый след, а рядом разгруженная от угля баржа, и на высоком берегу темное пятно, похожее на пролитые чернила. Затем он зарисовал контур летней купальни на левом берегу, а на втором плане – плавучую прачечную с открытыми настежь окнами, и прачек, стоящих на коленях цепочкой у самой воды и колотящих вальками белье. Его внимание привлекла барка, которую судовщик вел кормовым веслом, а дальше, в глубине, – буксир, вернее, буксирный парусник, подтягиваемый цепью и тащивший за собой целый транспорт бочек и досок. Клод давно уже набросал фон, но теперь снова начал делать наброски по частям: два рукава Сены, огромный кусок неба, на котором выделяются одни только позлащенные солнцем шпили и башни. Здесь, под гостеприимным мостом, в уединенном, как горное ущелье, уголке, его редко беспокоили любопытные: рыбаки с удочками презрительно проходили мимо, не обращая на него внимания, и его единственным товарищем был кот смотрителя, который по утрам совершал на солнышке свой туалет, безразличный к житейскому шуму там, наверху.

Наконец все наброски были готовы. В несколько дней Клод сделал эскиз общей композиции; так было положено начало великому произведению. После этого на улице Турлак завязалась первая битва между художником и его огромным полотном, и она длилась все лето, потому что Клод заупрямился, желая сам разбить картину на квадраты, а дело не ладилось. Маленькие неточности в непривычных для него математических расчетах приводили к ошибкам; тогда, раздраженный, он махнул на них рукой, решил оставить все, как было, исправить промахи позднее и стал быстро записывать полотно; охваченный лихорадочной жаждой деятельности, он целыми днями не сходил со своей лестницы и, орудуя огромными кистями, расходовал такую мускульную энергию, что, казалось, мог бы перевернуть горы. К вечеру он шатался, как пьяный, и засыпал, не допив последнего глотка; жене приходилось укладывать его в постель, словно ребенка. В итоге этой героической работы возник смелый эскиз, один из тех, где в хаосе еще плохо различимых тонов уже чувствуется гениальная рука мастера. Бонгран, который забежал к Клоду взглянуть на картину, чуть не задушил его в своих могучих объятиях. На глазах у него были слезы. Полный энтузиазма, Сандоз дал в честь Клода обед; остальные: Жори, Магудо, Ганьер – разнесли весть о новом шедевре. А Фажероль на мгновение замер, потом рассыпался в поздравлениях, объявив картину даже чересчур прекрасной.

Можно было подумать, что ирония этого льстеца принесла Клоду несчастье: после его посещения Клод только и делал, что портил свой эскиз. Так бывало с ним всегда: он отдавал всего себя сразу, в одном мощном порыве, а потом работа не клеилась, он ничего не мог довести до конца. Им снова овладело бессилие: два года он жил этим полотном, вкладывал в него всю душу, то возносился на седьмое небо от блаженства, то вновь падал на землю и чувствовал себя таким несчастным, мучился такими сомнениями, что ему впору было завидовать умирающим на больничной койке. Он уже дважды запаздывал к Салону: каждый раз, когда он надеялся закончить картину в несколько сеансов, обнаруживались недочеты, и он чувствовал, что вся композиция трещит и рушится у него под руками. Подошел срок открытия третьего Салона, и Клод пережил ужасный упадок духа: в течение двух недель он ни разу не был на улице Турлак; когда же наконец возвратился в мастерскую, ему показалось, что он попал в дом, где смерть произвела опустошение. Клод повернул большое полотно лицом к стене, откатил лестницу в угол. Он разбил бы, сжег бы все дотла, но у него бессильно опустились руки. Все кончено, ураган его гнева пронесся по мастерской. Он заявил, что займется мелкими вещами, если большие ему не удаются.

И все же помимо его воли первый проект маленькой картины опять привел его сюда, к Ситэ. Отчего бы не попытаться просто написать какой-нибудь пейзаж на холсте среднего размера? Но нечто вроде целомудрия, смешанного со странной ревностью, не позволило ему вернуться под мост Святых отцов. Ему казалось, что теперь это место стало священным, что он не имеет права осквернять непорочность замысла своего великого произведения, пусть даже не осуществленного. И он примостился на краю крутого берега выше пристани св. Николая. Сейчас он по крайней мере работал прямо на натуре, радуясь, что не надо прибегать к ухищрениям, пагубно отзывавшимся на его несоразмерно огромных полотнах. Но хотя маленькая картина была очень тщательно выписана, она разделила участь его прежних картин: члены жюри, перед которыми она предстала, возмутились этой живописью, сделанной «пьяной метлой», как выразился кто-то из художников. Пощечина была для Клода особенно чувствительной потому, что поползли слухи, будто он заигрывает с Академией и пошел на уступки, чтобы получить возможность выставить картину. И уязвленный художник, плача от ярости, изодрал в клочья возвращенное ему полотно, а потом сжег в печи. Ему было мало изрезать картину ножом – он хотел уничтожить ее так, чтобы от нее не осталось и следа.

Следующий год был для Клода годом исканий. Он писал по привычке, ничего не доводил до конца и с горькой усмешкой говорил, что потерял сам себя, что он себя ищет. Только упорная вера в собственный гений поддерживала в глубине его души неистребимую надежду даже во время самой длительной душевной депрессии. Он страдал, точно был навеки осужден втаскивать на гору камень, который все время скатывался вниз и давил его своей тяжестью. Но будущее принадлежало ему, – Клод был уверен, что в один прекрасный день он поднимет обеими руками этот камень и швырнет его к звездам. Наконец друзья увидели, что он вновь одержим работой, узнали, что он опять заперся на улице Турлак. Прежде, бывало, еще не завершив начатой картины, он уже грезил о будущем произведении. Теперь Клод ломал голову только над сюжетом Ситэ. Это была навязчивая идея, барьер, преграждавший ему дорогу. Но вскоре он оповестил всех о своей работе и, охваченный новым порывом энтузиазма, по-детски ликовал и кричал, что наконец нашел то, что искал, и что теперь уверен в успехе.

Однажды утром Клод, ни для кого все это время не открывавший дверей, впустил к себе Сандоза. И Сандоз увидел эскиз, созданный единым порывом, не на натуре, а по памяти, эскиз, не уступающий по колориту прежним полотнам Клода. Впрочем, сюжет был все тот же: налево – пристань св. Николая, направо – купальня, в глубине – Сена и Ситэ. Но Сандоз был ошеломлен, увидев вместо барки, которую вел судовщик, другую, еще большую барку, занимавшую всю среднюю часть композиции. В ней находились три женщины: одна, в купальном костюме, гребла, другая, с обнаженным плечом, в полуспущенном лифе, сидела на борту, свесив ноги в воду, третья выпрямилась во весь рост на носу, совсем нагая, и была так ослепительна в своей наготе, что сияла, как солнце.

– Постой! Как это пришло тебе в голову! – пробормотал Сандоз. – Что делают здесь эти женщины?

– Купаются, – хладнокровно ответил Клод. – Ты же видишь, они только что вышли из воды, и это дает мне возможность показать обнаженное тело, – разве не находка, а? Неужто это тебя смущает?

Старый друг Клода, хорошо его знавший, затрепетал при мысли, что невольно может вновь вернуть художника к его сомнениям.

– Меня? О нет! Но я боюсь, что публика и на этот раз не поймет. Это же неправдоподобно, в самом центре Парижа – и вдруг нагая женщина!

Клод наивно удивился:

– Ты полагаешь? Ну что ж! Тем хуже! Мне все равно, лишь бы моя красотка была хорошо написана! Понимаешь, мне это нужно, чтобы вновь обрести веру в самого себя.

Верный себе, Сандоз встал на защиту оскорбленной логики и в последующие дни не раз осторожно возвращался к этой странной композиции. Как может современный художник, который хвалится тем, что изображает только реальность, портить свое произведение, вводя в него подобные выдумки? Не проще ли найти другой сюжет, в котором нагое тело будет уместно? Но Клод упрямился, возражал нелепо и резко, потому что не хотел открыть истинную причину своего упорства: он сам еще не мог объяснить мучившее его подсознательное тяготение к символизму, прилив романтизма, этот туманный замысел, побуждавший его воплотить в нагом теле самую сущность Парижа, обнаженного, полного страстей и блистающего женской красотой города.

Он вкладывал в него и собственную страсть: любовь к прекрасным плодоносящим животам, бедрам и грудям, которые он жаждал создавать щедрой рукой, чтобы никогда не иссякал источник его творчества.

Однако Клод сделал вид, что настойчивые доводы друга его несколько поколебали.

– Ладно! Я подумаю. Может, потом я и одену мою красотку, если она уж так тебя смущает. И все-таки мне бы хотелось оставить ее голой! Она меня забавляет!

Из какого-то тайного упрямства он больше к этой теме не возвращался и только принужденно улыбался и втягивал голову в плечи, когда ему намекали на то, что все удивляются, видя, как эта торжествующая Венера рождается из волн Сены среди омнибусов на набережных и грузчиков с пристани св. Николая.

Наступила весна. Художник собирался снова приняться за большую картину, но тут они с Кристиной в порыве благоразумия пришли к решению, изменившему жизнь всей семьи. Кристина уже не раз начинала беспокоиться о быстро таявших деньгах, о взятых со счета суммах, непрерывно уменьшавших их капитал. Вначале источник казался неиссякаемым, и они не занимались подсчетами. Но спустя четыре года ужаснулись, обнаружив однажды, что из двадцати тысяч франков осталось не больше трех. Они сразу же впали в другую крайность, отказывали себе в хлебе, решив сократить даже необходимые расходы, и в этом первом жертвенном порыве расстались с квартирой на улице Дуэ. Зачем оплачивать две квартиры? В старой сушильне на улице Турлак, где на стенах еще сохранились пятна красителей, было достаточно места для семьи из трех человек. Однако устроиться здесь стоило много хлопот, так как этот сарай, размером пятнадцать метров на десять, состоял из одной комнаты, которая, точно цыганский шатер, служила для всех нужд семьи. Хозяин отказался сделать ремонт, и художнику пришлось самому отделить часть сарая дощатой перегородкой, за которой он устроил кухню и спальню. Супруги были в восторге, хотя ветер проникал сквозь дырявую крышу и в дождливую погоду им приходилось подставлять глиняные миски под самые большие щели. Мрачная комната зияла пустотой, и только вдоль голых стен была расставлена их жалкая мебель. Но они гордились тем, что устроились так удобно; говорили друзьям, что теперь наконец маленькому Жаку есть где побегать. Бедняжке Жаку исполнилось девять лет, но рос он плохо. Только голова продолжала увеличиваться. Он не мог ходить в школу больше недели подряд, возвращался оттуда совершенно отупевший, больной от попыток запомнить что-нибудь, и его чаще всего оставляли дома, где он путался под ногами у взрослых, слоняясь из угла в угол.

Теперь Кристина, которая уже давно не участвовала в повседневных занятиях Клода, снова делила с ним долгие часы работы. Она помогала ему скоблить и шлифовать пемзой холст, давала советы, как надежнее прикрепить его к стене. Однажды они заметили, что произошла катастрофа: протекла крыша и разъехалась передвижная лестница. Клод принялся укреплять ее при помощи дубовой перекладины, а Кристина подавала ему гвозди. Наконец все было приведено в порядок. Стоя сзади, она смотрела, как он наносит на квадраты новый эскиз, потом, обессилев от усталости, соскользнула на пол, но и сидя на корточках все еще продолжала смотреть…

Ах, как ей хотелось оторвать Клода от этой живописи, отнявшей у нее мужа! Ведь для этого она стала его служанкой, с радостью унижалась до черной работы. После того как она снова стала с ним работать и они были втроем – он, она и картина, – в ней воскресла надежда. Когда она плакала в одиночестве на улице Дуэ, а он задерживался на улице Турлак и приходил измученный и выдохшийся, словно от любовницы, бороться было бесполезно, но теперь, когда она была неотступно подле него, неужели ее пылкая страсть не способна его вернуть? Ах, эта живопись! Как ревниво ненавидела ее Кристина! То был уже не прежний бунт рисующей акварелью мещаночки против свободного, великолепного, мужественного искусства. Нет, она понемногу начала понимать это искусство, сперва благодаря любви к художнику, а позднее захваченная этим пиршеством света, оригинальной прелестью золотых мазков. Сейчас она принимала все: лиловую землю, голубые деревья. Больше того, она стала трепетать от восторга перед картинами, которые когда-то казались ей ужасными. Она ощущала их могущество и видела в них соперниц, над которыми уже нельзя смеяться. И вместе с восхищением в ней росла злоба, ее возмущало, что она сама помогает собственному уничижению, способствует любви Клода к другой женщине, которая оскорбляет ее в лоне ее же семьи.

Сначала шла глухая, беспрерывная борьба. Кристина все время находилась возле Клода: между художником и его полотном всегда оказывалась какая-то частица ее тела, плечо, рука… Она была непрестанно рядом, овевая его своим дыханием, стараясь напомнить, что он принадлежит ей. Затем ею вновь овладела прежняя мысль: начать писать самой, чтобы приблизиться к нему, гореть вместе с ним его творческой лихорадкой. Надев рабочую блузу, Кристина в течение целого месяца работала, как ученица подле мастера, чей этюд она послушно копировала. Она бросила эти занятия, только когда увидела, что ее попытки обернулись против нее самой, что, забываясь в совместной работе, он перестал видеть в ней женщину и теперь обращался с ней по-товарищески, как с мужчиной. Тогда она вновь прибегла к тому единственному, что было ее силой.

Часто, для того чтобы расположить мелкие фигуры на своих последних картинах, Клод зарисовывал то голову Кристины, то случайный изгиб руки, то поворот тела. Он набрасывал ей на плечи плащ и, схватив какое-то ее движение, кричал, чтобы она не шевелилась. Она была счастлива, оказывая ему услугу, но не хотела позировать обнаженной, оскорбляясь при мысли, что может служить ему натурщицей теперь, когда стала его женой. Но однажды, когда ему понадобилось проверить сочленение бедра, она сначала отказалась, а потом сконфуженно согласилась поднять платье, правда, лишь после того, как заперла дверь, повернув ключ на два оборота, опасаясь, что знакомые, узнав о роли, до которой она опустилась, станут искать ее обнаженную фигуру на полотнах мужа. В ее ушах еще стоял оскорбительный смех самого Клода и его товарищей, их непристойные насмешки, когда они говорили о картинах одного художника: он рисовал во всех видах только собственную жену, обсасывая в угоду вкусам буржуа ее соблазнительную наготу, и парижане настолько изучили особенности тела этой женщины – чуть удлиненную линию бедер и слишком высокий живот, – что, где бы она ни появлялась в своих закрытых до самого подбородка темных платьях, они зубоскалили так, словно она шла через весь город без сорочки.

Но с тех пор как Клод набросал углем фигуру стоящей женщины, которая должна была занять центр его картины, Кристина мечтательно смотрела на неясный силуэт, поглощенная навязчивой мыслью, перед которой одно за другим отступали ее сомнения. И когда Клод заговорил о том, чтобы нанять натурщицу, она предложила ему свою помощь.

– Ты согласна мне позировать? Неужели? Но ведь ты сердишься, если я прошу разрешения нарисовать кончик твоего носа!

Она смущенно улыбнулась:

– Уж ты скажешь, кончик моего носа! Да разве не я позировала когда-то для твоего «Пленэра», когда между нами еще ничего не было! Натурщица будет стоить тебе семь франков за сеанс. Мы не так богаты, не лучше ли сэкономить эти деньги?

Мысль об экономии сразу заставила Клода согласиться.

– Я-то с удовольствием; очень мило с твоей стороны, что ты на это отваживаешься! Ты ведь знаешь, работа со мной – занятие не для лентяйки! Но все равно! Только признайся же, дурочка, ты боишься, как бы здесь не появилась другая женщина, ведь ты ревнуешь!

Ревновать?! Да, она ревновала, и не просто ревновала, а изнывала от ревности. Но что ей до других женщин? Пусть хоть все натурщицы Парижа сбросят здесь свои юбки! У нее была только одна соперница, которую ей предпочитали, – живопись, похитившая у нее возлюбленного. Ах, сбросить платье, сбросить все до последней тряпки и отдаваться ему вот так, обнаженной, целыми днями, неделями; жить обнаженной под его взглядами, завоевать его и увлечь, чтобы он вновь упал в ее объятия! Что еще она могла предложить, кроме самой себя? Не была ли законной эта последняя битва, в которой ставкой было ее тело, в которой она рисковала потерять все и превратиться в женщину, окончательно утратившую обаяние, если только даст себя победить!

Обрадованный Клод тотчас начал писать с нее этюд и делать для своей картины обычный набросок нагого тела в нужной ему позе. Дождавшись, когда Жак уходил в школу, они запирались, и сеансы длились по нескольку часов. Первые дни Кристина очень страдала оттого, что ей приходилось стоять не шевелясь, но понемногу привыкла и не смела жаловаться из боязни рассердить Клода, удерживая слезы, когда он грубо с ней обращался. Постепенно привычка брала свое, он стал относиться к ней, как к простой модели, предъявляя даже больше требований, чем к платной натурщице, и уже совершенно не щадил ее, потому что она была его женой. Не считаясь с ней, он поминутно заставлял ее раздеваться для какого-нибудь наброска руки, ступни, любой другой детали, необходимой ему в данную минуту. Это было ремесло, и Клод унижал им Кристину, на которую смотрел, как на живой манекен. Он заставлял ее стоять и водил кистью, словно перед ним был натюрморт: какой-нибудь кувшин или горшок.

Клод не торопился и, прежде чем приступить к большой фигуре, в течение нескольких месяцев мучил Кристину, пробуя изобразить ее в двадцати разных позах, желая, как он говорил, проникнуться особенностями ее кожи. Наконец настал день, когда он с жаром принялся за набросок; в это осеннее утро дул пронизывающий северный ветер, и в обширной мастерской было свежо, несмотря на топившуюся печь. У маленького Жака начался один из тех приступов болезненного оцепенения, которым он был подвержен. Поэтому он не пошел в школу, и родители заперли его в дальнем углу комнаты, отделенном перегородкой, наказав быть умницей. Вся дрожа, мать разделась и встала подле печки, неподвижная, выдерживая позу.

В течение первого часа художник с высоты своей лестницы впивался глазами в Кристину, словно бичевал ее всю – от плеч до колен, но не перекинулся с ней ни единым словом. Охваченная щемящей тоской, Кристина боялась потерять сознание, уже не понимая, что заставляет ее страдать: холод или отчаяние, подступавшее к ней уже давно, но горечь которого она только теперь ощутила. От усталости она зашаталась и, с трудом передвигая окоченевшими ногами, сделала несколько шагов.

– Как, уже? – воскликнул Клод. – Ты ведь позируешь какие-нибудь четверть часа, не больше! Разве ты не хочешь заработать свои семь франков?

Он шутил, но голос у него был суровый: его увлекла работа. Кристина, накинув на себя пеньюар, с трудом обретала способность двигаться, а он уже грубо кричал:

– Ну, ну, не ленись! Сегодня великий день! Либо я стану гением, либо издохну!

Приняв прежнюю позу, она стояла обнаженная при тусклом освещении, а он вновь взялся за кисть, время от времени бросая отрывистые фразы, испытывая потребность производить шум, как это всегда с ним бывало, когда работа шла на лад.

– Забавно, в самом деле, какая у тебя чудная кожа. Она поглощает свет, право… Кто бы поверил, что сегодня утром ты вся серая! А в прошлый раз была розовая! Да, да, неправдоподобно розового цвета!.. Мне это здорово мешает, никогда не знаешь заранее…

Он остановился, прищурился.

– Чудесная все-таки штука – обнаженное тело… Оно решает тональность картины… Оно играет, искрится, живет, черт побери! Так и видишь, как кровь омывает мускулы… Ах, хорошо нарисованный мускул, добротно выписанная часть тела, залитая солнечным светом… Что может быть лучше, прекраснее? Это – само божество! А у меня… У меня нет другой религии, я готов пасть на колени перед обнаженным телом и уже не подниматься всю жизнь…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю