Текст книги "Собрание сочинений. Т.11. "
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)
– Подожди, – сказал Магудо, – сейчас затопим, от мокрых тряпок мастерская мгновенно застывает.
Обернувшись, Клод заметил Шэна, который раскалывал старую табуретку, сидя на корточках перед печкой; уголь не разгорался. Клод поздоровался с Шэном, но в ответ услышал только глухое ворчание.
– Над чем ты сейчас работаешь, старина? – спросил он у скульптора.
– Да так, ничего особенного! Пропащий год, еще хуже, чем прошлый, а и тот ничего не стоил!.. Видишь ли, торговля изображениями святых переживает кризис. Святость сейчас не в цене, вот мне и пришлось, черт побери, подтянуть живот… В ожидании лучших времен я занялся вот чем.
Он раскутал один из бюстов и показал вытянутое лицо, еще более удлиненное бакенбардами, лицо, изобличавшее чудовищное самомнение и непроходимую глупость.
– Это один адвокат, проживающий по соседству… Ну как? Достаточно Омерзительный гусь? И он еще пристает ко мне, чтобы я переделал ему рот!.. Но ведь есть-то мне надо.
Он придумал, однако, кое-что для Салона – купальщицу, которая, стоя, пробует ногой воду; от холода по обольстительному женскому телу пробегает дрожь. Он показал уже растрескавшийся скульптурный этюд; Клод молча его разглядывал, недовольный и удивленный теми уступками общепринятому вкусу, какие он в нем обнаружил: здесь прекрасные пропорции были как бы задавлены преувеличенными формами, чувствовалось стремление художника угодить публике, не отказываясь от взятого им когда-то курса на преувеличение. Скульптор жаловался на затруднения, ведь очень сложно создать стоящую фигуру. Нужна железная арматура, а она непомерно дорога, и особые подставки, которых у него нет, да и еще разное оснащение. Должно быть, ему придется положить купальщицу на берег.
– Ну как? Что скажешь?.. Как ты ее находишь?
– Неплохо, – ответил наконец художник. – Немного романтична, несмотря на бедра мясничихи, по об этом сейчас еще рано судить… Только она должна стоять, обязательно стоять, старина, иначе ничего не получится!
Печка загудела, и Шэн, все так же молча, поднялся. Походив по лавке, он вошел в темную каморку, где стояла кровать, на которой они спали вдвоем с Магудо, и появился оттуда в шляпе, но все еще не произнося ни слова. Не спеша, своими неуклюжими крестьянскими пальцами он поднял кусочек угля и написал на стене: «Я иду за табаком, подложи угля в печку». И вышел.
Пораженный Клод смотрел на него во все глаза. Потом спросил Магудо:
– В чем дело?
– Мы больше не разговариваем друг с другом, только переписываемся, – спокойно ответил скульптор.
– С каких пор?
– Уже три месяца.
– А спите по-прежнему вместе?
– Да.
Клод расхохотался.
– Вот это мне нравится! Ну и дурьи башки! А из-за чего ссора?
Магудо с негодованием обрушился на Шэна, называя его скотиной. Однажды вечером Магудо пришел неожиданно и застал этого скота с Матильдой, соседкой-аптекаршей, оба были в одних рубашках и лакомились вареньем! На то, что Матильда была без юбки, ему наплевать, а вот варенье – это уж чересчур. Нет! Никогда он не простит, что они покупали сласти тайком от него, в то время как он питается одним черствым хлебом! Какого черта! Делиться так делиться всем, не только женщиной!
Уже три месяца длится их размолвка, без передышки, без объяснений. Жизнь их утряслась, в случае необходимости они общаются при помощи коротких фраз, нацарапанных углем на стене. Тем не менее у них по-прежнему одна кровать и одна женщина на двоих, они точно договорились о часах: один уходит, когда наступает черед другого. Что поделаешь, разговаривать особой нужды нет, а жить вместе приходится.
Магудо продолжал растапливать печку и в негодовании швырял туда все, что попадало под руку.
– И еще я тебе скажу, хочешь верь, хочешь не верь, – когда подыхаешь с голода, не так-то уж плохо не разговаривать. Молчание очерствляет, все равно что затянуть пояс потуже на пустой желудок… Ах, этот Шэн, ты и представить себе не можешь его крестьянское нутро! Когда он проел свои последние деньги, не сумев заработать живописью ожидаемое богатство, он пустился в торговлю, чтобы как-нибудь окончить обучение. Каково? Вот это парень! План у него был таков: он выписывал оливковое масло из Сен-Фирмена, откуда он родом, и, шляясь по городу, предлагал его богатым провансальским семьям, живущим в Париже. Длилось это недолго, уж больно он неотесан – его отовсюду выставляли за дверь… От всей этой коммерции остался только глиняный кувшин с маслом, и мы им подкармливаемся. В те дни, когда у нас есть хлеб, мы макаем его в масло.
Магудо показал кувшин, стоявший в углу лавки. Масло просачивалось из него, на стене и на полу виднелись широкие жирные пятна.
Клод перестал смеяться. Как обескураживает подобная нищета! Какие требования предъявишь к тем, кто ею задавлен? Клод расхаживал по мастерской и уже не сердился, глядя на макеты, потакавшие вкусам публики, и одобрил даже чудовищный бюст. В углу он наткнулся на копию, сделанную Шэном в Лувре: Мантенья, переданный с необыкновенной сухостью и точностью.
– Прохвост! – проворчал он. – Какая точность, но лучшего он не добьется… Пожалуй, вся его беда в том, что он родился на четыре века позже, чем следовало.
Стало очень жарко, и, сбрасывая пальто, Клод сказал:
– Долго же он ходит за табаком.
– Знаю я этот табак! – буркнул Магудо, который уже принялся за работу, поправляя баки на бюсте адвоката. – Табак за стеной… Когда он видит, что я занят, он тотчас бежит к Матильде, хочет урвать у меня мою долю… Вот идиот!
– Значит, связь с ней длится?
– Да, привычка! Она ли, другая ли! Да к тому же она сама лезет… А мне ее с лихвой хватает!
Он говорил о Матильде без злобы, сказал только, что она, вероятно, больна. После смерти маленького Жабуя она вновь впала в набожность, однако поведение ее по-прежнему скандализовало весь квартал. Некоторые благочестивые дамы еще продолжали покупать у нее интимные, деликатные предметы, стесняясь спрашивать их где-либо в другом месте, но это не спасало положения, крах стал неизбежным. Газовая компания уже закрыла счетчик за неуплату, и Матильда прибегала к соседям за оливковым маслом, хоть оно и не горит в лампах. Она не могла больше оплачивать счета и отказалась от услуг работника, поручая Шэну исправлять шприцы и спринцовки, которые ханжи, старательно завернув в газету, приносили ей в починку. Поговаривали даже, что Матильда продает в монастырь уже бывшие в употреблении иглы. Полный развал наступил в таинственной лавке, где, как в ризнице, пахло ладаном, где некогда скользили тени в сутанах, шепчась, точно в исповедальне, дорого оплачивая свои темные делишки; теперь там царила окончательная заброшенность. Упадок дошел до того, что травы, которые свешивались с потолка, кишмя кишели пауками, а в банках хранились мертвые, уже позеленевшие пиявки.
– Смотри! Вот и он, – сказал скульптор. – Ты увидишь, что и она притащится следом за ним.
Возвратился Шэн. Он сел возле печки, демонстративно вытащив кисет с табаком, набил трубку и принялся курить; воцарилось глубокое молчание, словно в лавке никого не было. Тут появилась Матильда с таким видом, будто забежала проведать соседей. Клод нашел, что она похудела, лицо ее было испещрено кровоподтеками, глаза лихорадочно горели, во рту не хватало еще нескольких зубов. Запах ароматных трав, всегда исходивший от ее трепаных волос, как бы прогорк; это уже не был сладкий аромат ромашки или освежающий аромат аниса; комната наполнилась терпким запахом мяты, горьким, как больное дыхание самой Матильды.
– Всегда за работой! – засюсюкала она. – Здравствуй, куколка!
Не стесняясь Клода, она поцеловала Магудо, потом подошла к Клоду. Вихляя бедрами, со своей обычной развязностью, как бы бесстыдно предлагая себя каждому мужчине, она продолжала:
– Вы еще не знаете, я отыскала коробку с пастилками из лекарственной травы, мы можем съесть их вместо завтрака… Каково? Недурно! Приглашаю!
– Спасибо, – сказал скульптор, – слишком уж это приторно, я предпочитаю выкурить трубку.
Клод надел пальто.
– Ты уходишь?
– Мне необходимо проветриться, вдосталь хватить парижского воздуха.
Однако он задержался на несколько минут, глядя, как Шэн и Матильда по очереди брали из коробки пастилки. Хотя он и был предупрежден, его вновь поразило, когда Магудо схватил угольный карандаш и написал на стене: «Дай мне табаку, я видел, как ты сунул его в карман».
Без звука Шэн вытащил кисет и протянул его скульптору, который набил трубку.
– До свидания!
– До свидания!.. Во всяком случае, мы встретимся в четверг у Сандоза.
При выходе Клод наткнулся на какого-то господина, который торчал перед лавочкой лекарственных трав и изо всех сил старался разглядеть сквозь пыльные стекла и нагроможденные на витрине грязные бандажи внутренность лавки.
– Неужели это ты, Жори? Что ты тут делаешь? Большой розовый нос Жори сморщился от смущения.
– Я? Да так, ничего. Проходил мимо, заглянул… – Он нерешительно засмеялся и понизил голос, как бы боясь, что его услышат: – Она у приятелей по соседству?.. Хорошо! Удираем. Как-нибудь в другой раз.
Он увлек за собой художника, рассказывая ему чудовищные вещи. Теперь вся их компания ходила к Матильде; они сговаривались, и каждый появлялся у нее в свой черед, а иногда, если так им казалось забавней, они приходили все разом; там происходило черт знает что, всякие непристойности, о которых Жори шептал Клоду на ухо, останавливая его на тротуаре среди толкавшей их толпы. Каково? Настоящие римские оргии! Может ли Клод представить себе нечто подобное в обрамлении бандажей и клистирных кружек, под лекарственными травами, осыпающимися с потолка?! Шикарное местечко – дом терпимости священников, с непотребной хозяйкой, которую они пристроили под сенью часовни.
– Но ведь ты находил раньше, что эта женщина отвратительна, – сказал Клод, смеясь.
Жори сделал презрительный жест.
– Ну, для того, что там происходит, она годится!.. К тому же сейчас я возвращаюсь с Западного вокзала, куда я кое-кого провожал, и вот, проходя мимо, надумал воспользоваться случаем… Специально-то я не стал бы себя утруждать.
Все эти объяснения он давал с весьма смущенным видом. Но его порочность прорвалась в признании, которого, несмотря на свою обычную лживость, он не сумел удержать.
– Представь себе, уж если на то пошло, я нахожу, что она необычайна… Не красавица, конечно, но чаровница! Одна из тех женщин, с которыми не церемонятся, но ради которых совершают непозволительные глупости. – И только тут он выразил удивление, что Клод в Париже; узнав же, что тот вернулся совсем, он сразу предложил: – Слушай, идем со мной, мы позавтракаем у Ирмы.
Смущенный художник отказался под предлогом, что он не одет соответствующим образом.
– Ну и что же с того? Тем лучше, так забавнее, ей это очень нравится… Я думаю, что ты запал ей на сердце, она постоянно вспоминает о тебе… Не будь дураком, она меня ждет сегодня утром и примет нас по-царски.
Он уже не выпускал его руки, и, болтая, они поднимались вверх, к церкви св. Магдалины. Обычно Жори умалчивал о своих любовных похождениях, подобно тому как пьяницы помалкивают о вине, но в это утро его прорвало; он издевался над самим собой, выкладывал всяческие истории. Уже давно он порвал с кафешантанной певичкой, вывезенной им из родного города, той самой, которая вцеплялась ему когда-то когтями в лицо. Теперь вереницы женщин сменяли одна другую, связи у него были самые странные и неожиданные: кухарка из буржуазного дома, где он обедал; законная жена полицейского, для встреч с которой он должен был подкарауливать дежурства ее мужа; молоденькая служащая зубного врача, работа которой состояла в том, что за шестьдесят франков в месяц она должна была перед каждым новым клиентом, дабы внушить ему доверие к наркозу, делать вид, будто засыпает, потом просыпается; и многие, многие другие женщины неопределенных занятий, подцепленные им в кабаках; порядочные женщины, ищущие приключений; прачки, приносившие ему белье; служанки, убиравшие его комнату; все, кто изъявлял согласие, – вся улица с ее случайностями и неожиданностями, все то, что предлагает себя, и все то, на что посягают обманом; тут все перемешалось: красивые, уродливые, молодые, старухи – без выбора; он приносил в жертву качество ради количества, лишь бы удовлетворить свою неуемную чувственность. Жори не мог вернуться домой один, отвращение к одинокой холодной постели гнало его на охоту за женщиной, и он околачивался на улице до того часа, когда выходят на добычу преступники, и возвращался к себе только тогда, когда ему удавалось подцепить хоть какую-нибудь, а так как он был близорук, не обходилось без смешных недоразумений: он рассказал, как, проснувшись однажды утром, увидел рядом с собой на подушке голову жалкой шестидесятилетней старухи, – ее седые волосы он впопыхах принял за белокурые.
А вообще-то он был чрезвычайно доволен жизнью, дела его подвигались. Скаред отец вновь перестал высылать ему деньги и проклял его за скандальное поведение, но теперь Жори на это наплевать: своей журналистикой, подвизаясь в качестве хроникера и художественного критика, он зарабатывает семь, а то и восемь тысяч франков. Отошли в область предания те времена, когда он пописывал в «Тамбуре» статейки за двадцать франков; теперь он ловчился и сотрудничал одновременно в двух хорошо расходившихся газетах; жуир и циник, он жаждал успеха, обуржуазился и не гнушался выносить приговоры. В силу своей наследственной скупости он каждый месяц помещал деньги в различные спекуляции, которые одному ему были известны; пороки его стоили ему недорого, он ограничивался чашкой шоколада, да и то только для тех женщин, которые особенно ему угождали.
Приятели пришли на улицу Москвы. Клод спросил:
– Так, значит, ты содержишь Ирму Беко?
– Я! – в негодовании закричал Жори. – Думай, что говоришь, старина, да она одной квартирной платы вносит двадцать тысяч франков и собирается построить особняк, который обойдется в пятьсот тысяч… Нет, нет, я всего лишь завтракаю и иногда обедаю у нее.
– Но ты спишь с ней?
Тот расхохотался, не отвечая на вопрос.
– Дурачина! Спят всегда… Входи, мы пришли, входи же скорее.
Но Клод продолжал сопротивляться: жена ждет его к завтраку, он не может. Тем временем Жори позвонил и втолкнул его в переднюю, продолжая твердить, что жена – не повод для отказа и что можно будет послать лакея на улицу Дуэ предупредить. Дверь отворилась, они очутились перед Ирмой Беко, которая, увидев художника, закричала:
– Как! Неужели это вы, дикарь?
Клод быстро успокоился, потому что Ирма встретила его как старинного друга и не обратила никакого внимания на его поношенное пальто. Но он-то с трудом узнавал ее. За четыре года она сильно переменилась: голова была красиво убрана, искусная завивка сужала лоб, лицо как бы удлинилось, и из блондинки она превратилась в ярко-рыжую, наподобие тициановских куртизанок. В ней и следа не осталось от прежнего сорванца. В часы откровенности она любила говорить, что переделала себя по вкусу простофиль. Небольшой особняк, несмотря на весь его шик, оставлял желать лучшего. Художника поразило, что по стенам были развешаны хорошие картины, даже Курбе и набросок Делакруа. Значит, не так уж она глупа, эта девица, хотя в гостиной на этажерке у нее и стоит чудовищно безобразная кошка из цветного фарфора.
Когда Жори заговорил о том, что нужно послать лакея предупредить жену его друга, Ирма изумленно вскрикнула:
– Как! Вы женились?
– Ну да, – ответил Клод.
Она взглянула на Жори, который улыбнулся, все поняла и прибавила:
– А, вы просто сошлись… Что же это мне болтали, будто вы ненавидите женщин?.. Знаете, я оскорблена, меня-то вы испугались тогда, помните? Как, опять? Неужели я так безобразна, что вы снова от меня пятитесь?
Она взяла его руки в свои и приблизила к нему улыбающееся лицо, глядя на него в упор; в глубине души она действительно была уязвлена и сгорала от желания понравиться ему. Он содрогнулся от ее горячего дыхания, тогда она отпустила его, сказав:
– Об этом мы еще успеем поговорить.
На улицу Дуэ с письмом Клода отправили кучера, потому что лакей сервировал завтрак; открыв дверь столовой, он доложил, что кушать подано. Завтрак, весьма изысканный, прошел вполне корректно под холодным взглядом слуги, подававшего блюда: говорили о взбудораживших Париж больших стройках, поспорили о ценах на землю, точно буржуа, которые хотят выгодно поместить свои деньги. Но за десертом, когда слуга ушел, подав им кофе и ликеры, которые они решили пить, не выходя из-за стола, они оживились и стали вести себя так, как когда-то в кафе Бодекена.
– Да, мальчики, – сказала Ирма, – нет лучшего удовольствия, чем поболтать вот так да посмеяться над дураками!
Она курила сигареты и, придвинув к себе бутылку шартреза, опустошила ее; раскрасневшаяся, со съехавшей набок прической, она стала похожа на прежнюю Ирму, вернулись и привычные для нее манеры уличной девчонки.
– Так вот, – объяснял Жори, извиняясь, что не прислал ей утром обещанную книгу, – вечером, около десяти часов, я уже пошел ее покупать и тут повстречал Фажероля…
– Ты врешь! – резко прервала она его и, чтобы пресечь возражения, добавила: – Я тебя поймала на лжи. Фажероль был здесь. – Потом она повернулась к Клоду: – До чего это отвратительно, вы даже вообразить себе не можете подобного лжеца!.. Он лжет, как женщина, без всякой цели, для собственного удовольствия. Сейчас-то он соврал потому, что ему жалко истратить на книжку для меня три франка! Каждый раз, когда я прошу его прислать мне букет, он попадает под экипаж или в Париже не оказывается цветов. Да уж, этого типа приходится любить задаром!
Жори, ничуть не обиженный, качался на стуле, посасывая сигару. Он удовольствовался тем, что насмешливо сказал:
– Ну, если ты опять спуталась с Фажеролем…
– Ни с кем я не спуталась! – сердито закричала она. – И какое тебе до этого дело?.. Плевать я на него хотела, на твоего Фажероля! Он прекрасно знает, что со мной не ссорятся. Мы с ним отлично друг друга понимаем, недаром выросли на одном и том же тротуаре… Если ты хочешь знать, стоит мне только поманить его пальчиком, и он будет лизать мне ноги… Я у него в крови, у твоего Фажероля!
Она все больше возбуждалась, и он счел благоразумным отступить.
– Мой Фажероль, – пробормотал он, – мой Фажероль…
– Да, твой Фажероль! Неужели ты воображаешь, что я не знаю, как он тебя подмасливает, когда ему нужна от тебя статейка, а ты с вельможным видом подсчитываешь барыши, которые тебе принесет твоя писанина, если ты поддержишь художника, столь любимого публикой?
Жори, которому было неловко перед Клодом, бормотал что-то невнятное. Но он не стал защищаться и предпочел обратить ссору в шутку: ну разве Ирма не забавна, когда вот так горячится? В прищуренных глазах искорки порока, рот так и изрыгает непристойности!
– Должен заметить, милочка, мало осталось в тебе от Тициана.
Обезоруженная, она рассмеялась.
Разомлевший Клод бессознательно пил коньяк рюмку за рюмкой. Уже два часа кряду они тянули ликеры, и он опьянел, полусонный, одурманенный облаками табачного дыма. Говорили о том о сем, Жори утверждал, что живопись теперь в цене. Примолкшая Ирма, с потухшей сигаретой во рту, устремила глаза на художника. Внезапно она обратилась к нему, как во сне, называя его на «ты»:
– Где ты ее подобрал, твою жену?
Это обращение не показалось Клоду неуместным, мысли его витали где-то далеко.
– Она приехала из провинции, жила у одной дамы, честная девушка.
– Красивая?
– Да, красивая.
Ирма опять впала в мечтательность, потом, улыбаясь, сказала:
– Тебе повезло! Честных девушек нигде не сыщешь, вот ее и создали специально для тебя! – Она встрепенулась и закричала, вскакивая из-за стола: – Скоро три часа… Детки, приходится вас выпроводить. У меня свидание с архитектором, я хочу осмотреть участок возле парка Монсо, знаете, во вновь строящемся квартале… Я там кое-что облюбовала.
Перешли в гостиную; она остановилась перед зеркалом, недовольная тем, что так раскраснелась.
– Ты говоришь об особняке, не так ли? – спросил Жори. – Значит, ты достала деньги?
Она взбила на лбу волосы, припудрила раскрасневшиеся щеки, мимикой удлинила овал лица и мгновенно превратилась в рыжеволосую куртизанку, исполненную тонкой прелести произведения искусства; повернувшись к ним, она кинула вместо ответа:
– Смотри! Вот он, твой Тициан!
Продолжая смеяться, она подталкивала их к передней, где вновь, не говоря ни слова, взяла Клода за обе руки и устремила на него взгляд, в котором читалось желание. На улице Клод опять почувствовал неловкость. Холодный воздух отрезвил его, он испытывал угрызения, что говорил с этой девкой о Кристине. Он дал себе клятву никогда больше не переступать порога Ирмы.
– Ну как? Что скажешь? Хороша?! – сказал Жори, закуривая сигару, которую прихватил с собой перед уходом. – К тому же это ведь ни к чему не обязывает: тут завтракают, обедают, спят; а потом – здравствуйте и до свидания – все расходятся по своим делам.
Безотчетный стыд помешал Клоду вернуться домой, и когда его компаньон, разгоряченный завтраком, захотел продолжить прогулку, предложив ему зайти к Бонграну, Клод пришел в восторг, и они направились на бульвар Клиши.
У Бонграна была там обширная мастерская, которую он занимал вот уже двадцать лет, нисколько не изменяя ее, не считаясь с модой: он не признавал пышности – портьер и безделушек, которыми окружали себя теперь молодые художники. Это была старинная мастерская, совсем пустая, выкрашенная в серый цвет; на стенах были развешаны лишь этюды хозяина, без рамок, вплотную один к другому, словно приношения верующих в часовне. Единственными драгоценными предметами были ампирное туалетное зеркало, обширный нормандский шкаф да два кресла, обитые изношенным утрехтским бархатом. В углу стоял широкий диван, покрытый совершенно вытертой медвежьей шкурой. От своей романтической юности художник сохранил особую одежду для работы: на нем были широченные штаны, блуза, подпоясанная шнуром, а на голове красовалась скуфья, как у духовного лица; в таком виде он встретил посетителей.
Он сам отворил им дверь, держа палитру и кисти в руках.
– Это вы! Вот отлично!.. Я думал о вас, дорогой мой. Не помню, как узнал о вашем возвращении, но я тут же подумал, что скоро мы увидимся. – Свободной рукой он с горячей симпатией пожимал руку Клоду. Потом обратился к Жори, прибавив: – Ну, юный жрец, я прочитал вашу последнюю статью, благодарю вас за приветливые слова по моему адресу… Входите, входите оба! Вы мне не помешаете, я пользуюсь светом до последней минуты: проклятый ноябрь столь темен, что ничего не успеваешь сделать.
Он вернулся к работе; на мольберте стояло небольшое полотно, изображавшее двух женщин – мать и дочь, которые сидели за рукоделием в глубокой нише освещенного солнцем окна. Молодые люди стали позади художника.
– Это прекрасно, – прошептал Клод.
Бонгран, не оборачиваясь, пожал плечами.
– Так, пустячок. Стоит им заняться? Я набросал это с натуры, у одних друзей, а сейчас подчищаю.
– Картина вполне закончена, это – сама правда, какое верное освещение! – не унимался разгорячившийся Клод. – К тому же какая простота, именно простота и потрясает меня больше всего!
Художник отошел в сторону, прищурил глаза, вид у него был удивленный.
– Вы находите? Это действительно вам нравится?.. Как раз перед тем, как вы пришли, я уже совсем было забраковал это полотно… Честное слово! Все мне рисовалось в черном свете, я был уверен, что таланта у меня не осталось ни на грош.
Руки у него дрожали, все большое тело сотрясалось, – вот где чувствовались подлинные муки творчества. Он отложил палитру и, размахивая руками, подошел к приятелям; этот маститый стареющий художник, член Академии, кричал:
– Пусть вас не удивляет, бывают дни, когда мне кажется, что я не способен нарисовать даже чей-нибудь нос… Перед каждой из новых моих картин я волнуюсь, как новичок, сердце бьется, во рту пересыхает, охватывает мучительный страх. Ах, этот страх, знаете ли вы его, молодые люди, или вы ни в чем не сомневаетесь? Боже мой! Ведь если вы и забракуете какое-нибудь творение, вы тут же можете создать лучшее, ничто не давит на вас; а вот мы, старики, достигшие славы в меру своих способностей, мы обязаны быть достойными самих себя; уж если мы не в состоянии идти вперед, то не имеем права отставать или уклоняться в сторону… Иди вперед, знаменитый человек, великий художник, пожирай свой мозг, сжигай кровь, чтобы всегда подниматься все выше и выше; если ты, достигнув вершины, топчешься на месте, то еще можешь считать себя счастливым; надрывайся, но топчись как можно дольше; если же ты чувствуешь, что скользишь, тогда катись в пропасть, разбивайся – твой талант агонизирует, он уже не соответствует эпохе; погружайся в забвение сам, тяни за собой свои бессмертные произведения, раз ты не способен продолжать творить на том же уровне!
Его мощный голос напрягся, стал громоподобным, на покрасневшем лице читалось отчаяние. Он шагал по мастерской и, как бы в невольном порыве, говорил:
– Я уже сто раз повторял вам, что всегда начинаешь сызнова; что счастлив не тогда, когда достигнешь высот, а тогда, когда к ним поднимаешься. Радость испытываешь только во время штурма. Но ведь вы не понимаете, не можете понять, необходимо пройти через это самому… Подумайте! Время надежд, мечтаний, безграничных иллюзий; ноги крепки, любая длинная тяжкая дорога кажется короткой; жажда славы столь велика, что лакомы первые, даже самые маленькие успехи. Какое пиршество насыщающегося честолюбия! Вот вы уже почти удовлетворили его и в экстазе цепляетесь за достигнутое! Вот-вот перевалите! Вершина завоевана. Остается только удержать ее за собой. Но тут-то и начинаются страдания. Упоение славой прошло, и вы находите, что оно чересчур быстро оборвалось и оставило горький осадок, да и не стоило той битвы, которую пришлось из-за него вынести. Ничего неизведанного впереди, все уже испытано. Гордость получила удовлетворение, вы сознаете, что создали великие шедевры, но вы горько разочарованы, ибо наслаждение не равнозначно им. С этого момента горизонт суживается, надежды покидают вас, остается только умереть. И все же вы продолжаете барахтаться, не сдаетесь, упорствуете в творческих усилиях, как старцы в любви, с мучением, со стыдом… Надо иметь мужество и гордость покончить с собой, создав свой последний шедевр!
Бонгран как бы вырос, голос его потрясал мастерскую; сломленный сильным волнением, со слезами на глазах, он опустился на стул перед своей картиной и, с видом ученика, которому необходима поддержка, спросил:
– Так это и вправду кажется вам удачным? Я уже ни на что не надеюсь. Несчастье мое, должно быть, в том, что во мне слишком много и вместе с тем недостаточно критического чутья. Стоит мне приняться за этюд, я прихожу в восторг; но если он не имеет успеха, я терзаюсь. Было бы куда лучше, если бы я был совсем не способен судить себя, как, например, это животное Шамбувар. Или уж видеть все настолько ясно, чтобы вовсе не писать… Скажите откровенно, вам действительно понравилось это маленькое полотно?
Клод и Жори остолбенели, изумленные, смущенные столь ярким выражением страстных мук творчества. Несомненно, они пришли в момент острого кризиса, если мастер, стеная и жалуясь, советуется с ними как с равными. Хуже всего было то, что под его пламенным умоляющим взглядом они не могли скрыть своего колебания. В его взгляде читался страх и беспомощность. Им было известно ходячее мнение, да и сами они его разделяли, что художник после «Деревенской свадьбы» не создал ничего равного этой знаменитой картине. Продержавшись какое-то время на определенном уровне, в последующих картинах он скатился к сухой, хотя и более зрелой форме. Блеск таланта как бы улетучивался, с каждым произведением его становилось все меньше, художник явно опускался. Но разве можно было сказать ему об этом! И Клод, придя в себя, воскликнул:
– Вы никогда еще не создавали ничего более мощного!
Бонгран посмотрел ему в глаза и отвернулся к своему произведению, погрузившись в созерцание; его сильные руки геркулеса так напряглись, как если бы для того, чтобы создать эту маленькую, легкую, как перышко, картину, ему требовалось чудовищное напряжение всего его существа. Словно говоря сам с собой, он пробормотал:
– Проклятие! До чего тяжело! Уж лучше я подохну, чем соглашусь скатиться!
Он снова взялся за палитру и с первым же прикосновением кисти к полотну успокоился, плечи его распрямились, широкий лоб разгладился; во всем его облике сказывалось неотесанное упорство крестьянина, смешанное с буржуазной утонченностью.
Наступило молчание. Жори, по-прежнему разглядывая картину, спросил:
– Она продана?
Художник, работавший всегда во имя искусства, не заботясь о заработке, не спеша ответил:
– Нет… Меня угнетает, когда я чувствую у себя за спиной торговца. – Не переставая работать, он, теперь уже шутя и зубоскаля, продолжал: – Да, живопись становится предметом торговли… Несмотря на то что я так долго живу на свете, мне еще никогда не приходилось видеть ничего подобного… Вот, например, вы, любезный журналист, каким изобилием лавров вы увенчали молодых в той статье, где упомянули и меня! Вы выдвинули по меньшей мере двух или трех кандидатов на пост гения.
Жори расхохотался.
– Для чего же, черт побери, существует газета, как не для того, чтобы ею пользоваться вовсю! К тому же публика очень любит, когда открывают великих людей.
– Ну, это-то я знаю, глупость публики неисповедима, пользуйтесь ею как следует… Только вот я вспоминаю наши прежние дебюты! Ну уж нет! Мы не были избалованы, нужно было трудиться как бешеному не меньше десяти лет, прежде чем удавалось выставить крошечное полотно… А сейчас первый попавшийся молодчик, способный нацарапать человечка, встречается фанфарами критики. Какой шум вы поднимаете! Всю Францию взбудоражили! Репутации создаются за одну ночь и как удар грома поражают публику. А что сказать о тех плачевных произведениях, которые вы приветствуете пушечными залпами, сводя с ума весь Париж, тогда как через неделю никто и не вспоминает о них?
– Вы нападаете на современный способ пользоваться информацией, – заявил Жори, развалившись на диване и закуривая еще одну сигару. – Тут есть и плохие и хорошие стороны, но надо же быть современным, черт побери!
Бонгран, покачав головой, продолжал с веселым смехом:
– Нет! Нет! Теперь нельзя и пальцем шевельнуть без того, чтобы не объявили о восхождении нового светила… Ну и смешат же они меня, эти молодые светила!
Как бы вспомнив о чем-то, он повернулся к Клоду и, успокоившись, спросил его: