355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эльмира Нетесова » Обреченные » Текст книги (страница 27)
Обреченные
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:59

Текст книги "Обреченные"


Автор книги: Эльмира Нетесова


Жанр:

   

Боевики


сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 31 страниц)

Пряхин, прибежавший раньше всех, тоже не смолчал:

– Ефим, слышишь, тебе с бабами не впервой! Что же с волчицей оплошал?

– Чего рыгочете над человеком? Он помочь хотел! На себя отвлек! А вот вы – не торопились. Не случись Ефима – от меня костей бы не осталось, пока вы прибежали. А что сватать приходил, что в том зазорного? Спасибо, хоть бабу во мне углядел. Да и я не отказала ему. С чего взяли? Я лишь время тянула. Чтоб подумать! Он мне только руку предложил, а сам и жизни не жалел, – оборвала насмешки баба, желая защитить мужика от глумленья. Но, видно, перестаралась…

Тонька не любила насмешек. Сама их немало стерпела и перенесла. С самого детства их не понимала. И не позволяла в своем присутствии никого осмеивать. Не изменила своему правилу и теперь. Пристыженные усольцы, молча потоптавшись, расходились по домам. А кто-то, не сдержавшись, пожелал:

– Счастья вам, света и воли! Живите одной семьей и судьбой…

Тонька и Ефим, взяв за лапы убитых волков, потащили их к дому бабы.

Молча. Слов не находили.

Следом за ними шли дочери Антонины. Их позвал Ефим.

Девчонки шли чуть поодаль, удивленные и озадаченные. Они впервые видели мать рядом с мужчиной.

«Неужели он останется в их доме? И будет жить всегда?»– вертелись вопросы, не высказанные вслух.

Ефим волок волка за лапы, изредка оглядываясь на девчонок. Ему было неловко. Ведь вот не он, а Тоня спасла его от волков, оборвала насмешки ссыльных, не дала унизить, уронить имя.

«Прийти теперь к ней в дом будет неловко. В запале обронила баба свое слово. Чтоб защитить. Воспользоваться этой минутой паскудно будет. Если всерьез решила, пусть скажет. Но обдуманно, не спеша», – пришло в голову Ефима и, дойдя до Тонькиного дома, сказал тихо:

– Возьми свои трофеи. А я пойду к себе. Благодарствую за доброту. Но в дом к тебе надо входить не из жалости принятым, а желанным. Ты ж выпалила слово впопыхах. Не от сердца. Когда и впрямь решишься – я пойму без слов. А пока нет в твоем сердце места никому. Я же не хочу навязываться насильно и пользоваться минутой благоприятной. Прости меня, неуклюжего. Тебя ведь тоже не жалеть, а любить надо. Ты того не знала. Коль помочь в чем приспичит, скажи не совестясь. Мужичьи руки в доме не помеха. А в мужья тебе не решаюсь больше набиваться, – умолк пристыженно.

Антонина пропустила дочек в дом. Повернулась к Ефиму:

– Волков из шкуры надо вытряхнуть. А я того не умею. Подсоби, если время есть.

Мужик охотно согласился. Вошел в сарай, втащил туда волков.

Дети окружили убитых зверей. Смотрели испуганно. А Тонька, пользуясь минутой, обмотала тряпками порванное плечо, покусанную руку. Торопилась, чтоб детвора не приметила ничего. Не испугалась еще больше.

Но к утру начался жар. Плечо разламывалось от боли. Баба глянула: рука вся вспухла, покраснела. И Тонька, разбудив старших сыновей, попросила сходить за фельдшером. На работу она выйти не смогла.

Фельдшер сделала несколько уколов, дала кучу таблеток, предупредив, что Антонине предстоит долгое лечение. Ближе к полудню бабе стало совсем плохо. Фельдшер, приметив, что температура не спадает, позвала врача.

Антонина впервые стонала от боли. Врач, оглядев рваные раны, долго смачивала их йодом, обрабатывала жгучими растворами, а потом наложив швы, перебинтовала руку от плеча до самой кисти. Оставила у постели медсестру, шепнув ей что-то на ухо.

Та белой тенью сидела не шевелясь. Тонька, теряя сознание, видела, как медсестра торопливо подскакивала к стерилизатору. Боли от уколов уже не чувствовала.

Сколько дней прошло, баба не знала. Она то проваливалась в горячечное забытье, то выбиралась из него в ознобную слабость. Женщина иногда видела лица детей. Слышала голоса. Но не понимала, о чем говорят. Она силилась что-то сказать, спросить, но ей это не удавалось.

Две недели не вставала с постели баба. А когда пришла в себя – увидела измученные лица детей, ссутулившегося, усталого Ефима, сидевшего у стола серой тенью, уснувшую на стуле медсестру.

Едва Антонина пошевелилась, мужик подошел к постели тихо и, став на колени перед больной, спросил:

– Чего-нибудь хочешь?

– Нет.

– Как ты? Полегче стало? Как рука?

– Не болит.

– Ты знаешь, волк, который тебя покусал, чумной был. Оттого все случилось. Только больные звери теряют соображенье и не боятся человека, приходят к жилью. Его слюна попала в твою кровь. Ты едва не умерла. Хорошо, что врач вовремя увидела. Ввела вакцину.

– А ты-то как? – перебила Тонька.

– Обошлось. Но тоже не без уколов. Их мне на всякий случай делали.

Проснувшаяся медсестра поставила градусник. И, увидев, что

температура спала, сделала очередной укол, сказала девчонкам, чем кормить мать, и ушла в медпункт, пообещав наведаться вечером.

Старшие дети ушли на работу. И только последыши – двойня дочек остались дома и теперь, когда мать разговаривала с Ефимом, управлялись по хозяйству. Убирали в доме, топили печь, готовили поесть.

– Ты все время у нас был? – спросила Тонька Ефима.

– Да я уж тут вроде приживалки. Помогал немножко твоим. Пользы от меня маловато, но уйти не мог. Вот и ждали все вместе, когда болезнь отпустит. Когда полегчает, пойду к себе.

– Мама! Пусть он у нас останется жить, – встала за плечами Ефима дочь. И, глядя просяще, добавила:

– Он совсем свой…

– Мы любим его. Он нам отцом станет. Даже мальчишки этого хотят, – услышала Тонька голос дочки.

Мужик краснел. «Такое говорится с глазу на глаз. А тут– при нем. Не стали ждать. Значит, впрямь, признали его. Видно, чего-то стою, коль детвора не отпускает», – думал Ефим, Тонька растерялась.

«Как быть? Сказать ему – оставайся, а вдруг потом, как и Тарас, скажет, что сама набилась в жены, затащила к себе? Он-то не ушел лишь потому, что я болела. А в жизни не только жалость нужна. Она и пониманье стребует».

Ефим увидел смятенье, нерешительность женщины. Оно отпугнуло. И встав с колен, сказал краснея:

Явечером еще приду, наведать. А покуда на работу пойду.

– Приходите, – ответили дочери за себя и за мать.

Антонина промолчала. И Ефим, переступив порог, вышел из дома.

Женщина слушала сбивчивый рассказ дочерей обо всех новостях в селе, о том, как лечили ее сообща.

– Дядя Ефим во всем помогал нам. Даже дрова, чтоб от дождей не гнили, показал где сложить. Сарай вместе с мальчишками отремонтировал, крышу перекрыли на доме. Не сидел он возле тебя пеньком. Крыльцо сделали. Входные двери подогнали, пороги заменили, печку, весь дымоход почистили. Он хозяйственный. Просто некому было любить его, вот и остыл человек. Душа сугробом стала – так все село говорит. Оно нынче ожило. Говорят, что слышали опоселковых, будто со смертью Сталина всех будут проверять. Кто зазря сослан – того на волю отпустят. Насовсем. И наши усольцы про такое своими ушами слышали по радио. Правда – правда! И даже многие люди теперь радуются, что Сталина не стало, что хоть остаток жизни проживут по-человечьи. И только отец Харитон никому не верит. Даже тому, что по радио говорят. Ну, а мы – верим! Вот отпустят нас. Уедем в свою деревню! И никогда больше в Усолье не вернемся! Вольными станем. Как море! – радовались девчонки.

– Дай-то Бог! Пусть ваше сбудется, – улыбнулась Антонина.

– И дядю Ефима с собой возьмем. В отцы! Чтоб не оставался он в Усолье один, горемыкой…

Внезапный стук в дверь оборвал голоса. Почтальон поселка принесла заказное письмо, велела расписаться.

Антонина пробежала глазами по строчкам. Они расплывались в кривые линии. Сообщение из прокуратуры Союза, по жалобе родственников, относительно ссылки семьи:

«…Заявление находится на рассмотрении комиссии по реабилитации. О результатах сообщим дополнительно…»

В доме стало тихо. Было слышно, как упала на подушку слеза надежды…

Глава 5. Бобыль

Ефим Короткое вовсе не был так одинок и несчастен, как это казалось детям Антонины.

Судьба, постоянно наказывающая мужика, одарила его одним преимущественным качеством, выручавшим его во многих ситуациях. Ефим был обаятельным человеком. И производил на многих людей хорошее впечатление надежного, порядочного мужика.

Именно потому с юности девчонки любили его и не скрывали этого от Ефима. Не обходили его своим вниманием и женщины. В них у него никогда не было недостатка. Он знавал стольких, что доброму десятку мужиков было бы на зависть.

Он слышал столько признаний, знал столько ласк, что раздели их на три века – недостатка не почувствовал бы.

Но никогда, ни в какой ситуации, никому ни словом не обмолвился он о своих победах, связях. За всю жизнь ни разу не поддержал сальных разговоров, анекдотов, слухов.

Ему откровенно завидовали все, кто хоть немного был с ним знаком. А мужики откровенно ненавидели за то, что не на них, лишь на Ефима смотрят женщины с обожанием, вроде он – единственный во всем белом свете.

Он все видел, понимал. Но изменить ничего не мог. И, лаская с одной стороны, судьба била с другой. За превосходство! За сдержанность! За скрытность!

Будь Ефим подлым или хитрым, он сумел бы прекрасно устроиться в жизни, за счет связей и знакомств. Либо выгодно жениться, на молодой, богатой вдове. Но в том-то и дело, что не признавал он корысти в постели, а в жизни и тем более.

Довольствовался тем, что имел. Никогда никому не завидовал.

Он знал многое, еще больше умел. Не любил хвастунов. И все, чего успел добиться, достиг сам, собственными руками и головой.

Ефим хорошо рисовал, имел красивый баритон, неплохо играл на фортепиано, любил шахматы. Когда-то он слыл способным архитектором. Работал в Ленинграде. Его проектами восторгались. По ним застраивались улицы городов, целые жилые кварталы, возводились театры и музеи.

Ему казалось, что так будет всегда, что он рожден для успехов и наслаждений.

Жениться Короткое не спешил. Считая, что обзавестись семьей он всегда успеет. И впитывал в себя радости жизни, даже не предполагая, что судьба умеет не только улыбаться, но и хмуриться.

Впервые он это испытал, когда проект театра, его работа, был отклонен, отвергнут, как не соответствующий духу времени, носящий в себе зачатки похабной буржуазной культуры, не подходящей вкусу советских людей…

Ефим был потрясен, оскорблен до глубины души, увидев исчерканные чертежи. И, внимательно приглядевшись, понял, что шокировало в его проекте престарелое руководство. Фигуры обнаженных нимф. Они были перечеркнуты и вызвали весь град негодования.

Когда Ефим решил объяснить начальству, что фигуры нимф украшают все театры мира и являются непременным украшением всех зрелищных заведений, новый руководитель области встал из-за стола грубой глыбой навстречу архитектору и сказал, роняя на голову человека слова, тяжелые, как булыжники:

– Мы не берем пример с буржуев и их голой культуры! Наша советская женщина, в камне она иль в железе, не должна стоять нагишом. У нас найдется во что ее одеть. Что вы подразумевали под теми бабами, каких в фойе хотели поставить на срам? Опозорить нашу власть? Наш строй? Всю страну? – грохнул кулаком.

– Выходит, Венера Милосская – тоже позор и срам? И Аполлон? – пытался возразить архитектор.

– Кто они такие? Где работают и живут? Почему они голых лепят?

– Они сами нагие, – изумился дремучести человека Коротков.

– Нагие! В нашем городе? Сейчас же дайте мне их адреса. Пусть милиция разберется с ними! Я не позволю порочить нашу страну! – синели от негодования губы.

– Адрес! Этих голых! – потребовал человек. И Ефим ответил:

– Эрмитаж.

– Чего? – не понял человек.

– Это музей: О нем даже дети знают. А Венера Милосская и Аполлон – древнегреческие скульптуры. Не знать о том не просто стыдно, а невежественно! Эти скульптуры – Шедевры мирового значения.

– Голые?!

– Обнаженные! Как и положено ваять все изящное, что соответствует духу истинного искусства.

– По-твоему, голая баба – это культура?! – не поверил в услышанное начальник.

– Я не о женщинах. Я о скульптуре говорю.

– Но она тоже с живой бабы лепится! А зачем ты ее голой хотел в театр впихнуть? – Чтоб показать, подчеркнуть нашу бедность?

Коротков так и остался с открытым от удивления ртом. Опомнившись, он сказал, что не будет, не сможет работать с таким руководителем области. И считает себя свободным от занимаемой должности с нынешнего дня.

Но серая глыба подскочила из кресла и грохнула:

– Что?! Не по нраву наши требования, не знаете, что нужно советским людям? Иль не способны создать наш чистый облик, с трактором, станком, за плугом? И в одежде! Чтоб это выглядело натурально. И лозунг нашенский припечатать: «Вперед– к коммунизму!»

– Я архитектор. Лозунги не по моей части.

– А что по твоей?

– Я не смогу работать с вами, – ответил Короткое. И добавил горько:

– Никогда не думал, что руководить областью поставят неграмотного человека. Это оскорбление для всей нашей интеллигенции.

– Что? Ты еще у меня запляшешь, буржуйский холуй. До самой Колымы со своей скульптурой, голиком побегите. Наперегонки. И до самой старости, покуда Не сдохнете, будете там – в снегах и холоде. А нам такие работники не нужны!

Ефим не вышел, выскочил из кабинета. И в этот же день его забрали прямо из квартиры. Короткова допрашивали в сыром подвале трое. Иногда они давились смехом. Но чаще кричали на Ефима, требуя, чтобы не выражался на иностранном, а говорил на русском языке, на котором его допрашивают.

Видно, так и не поняв, в чем им надо обвинить Ефима, приклеили ему ходовое – поклонение перед буржуями и предательство своей страны и народа. С этим, избитого и надломленного, отправили этапом в Воркуту.

Там он все пять лет оформлял зону плакатами, лозунгами, девизами, призывами. Их все зэки знали назубок. А потом взял да высек из глыбы угля бюст вождя. Черный, как несчастье, нежданное, тяжелое.

Глянул начальник зоны на работу Короткова, велел бюст из шахты доставить в зону, чтобы было чем перед своим начальством похвалиться. А Ефима, как перевоспитавшегося из буржуев в пролетарии – отправили в ссылку на долгие пятнадцать лет.

Ефим резко изменился в зоне. Из легкомысленного баловня судьбы стал недоверчивым, раздражительным человеком.

Зона до неузнаваемости изменила его и внешне. Где прежний мечтательный взгляд голубых глаз? Их словно выжгли снега и морозы, оставив взамен водянистость.

Где густые, красивые брови, которыми любовались многие женщины? От них остались седые щетки, нависшие над глазами.

Ефим перестал смотреть на себя в зеркало. И брился на-ощупь, по привычке, приобретенной в Воркуте. Он и теперь, спустя годы, никогда не залеживался в постели позже шести утра. Он никогда не бездельничал. Жизнь заставила его многому научиться, многое постичь. Из холеного, словно снятого с картины любимца женщин сделала пепельно-серого мужика. Изменила его речь, отношение к жизни. Приучила к терпимости и терпению. Отняла красноречие и самоуверенность. Измяла человека, изруцевала душу в сетку, а жизнь – в клетку. И теперь, не узнавая себя в отражении, он нередко задумывался, за что, именно он, подвергся такому свирепому наказанию судьбы?

Когда Короткое прибыл под конвоем в Усолье, он дальше всех задерживался у костра. И хотя никогда не встревал в разговоры ссыльных, любил слушать их голоса, хотя сам себе не отдавал в этом отчета. Он не любил одиночества.

Ссыльных необъяснимо тянуло к нему. Иные, особо назойливые, все лезли с вопросами.

Короткое отвечал скупо. А иногда, посидев в какой-нибудь семье вечер – другой, будто оттаивал. И тогда, словно из скорлупы вылупившись, появлялся прежний Ефим. С шутками, смехом, рассказами. Но вскоре спохватывался и снова прятался улиткой в раковину.

Сказалась воркутинская зона, где быть слушателем стало куда удобнее, чем рассказчиком.

Ефим изо всех ссыльных по-особому считался с-отцом Харитоном и любил общенье со священником.

Он не был верующим до Усолья. Считая, что все беды на него свалились от бездарного, неграмотного Примитива, какой по иронии судьбы стал руководить областью. А следствие слепо выполнило указание, не пожелав вникнуть в суть, разобраться, дойти до истины.

Люди… Они оказались так многолики и несправедливы в своих поступках, что Короткое растерял всякое желание спорить с ними, убеждать, доказывать.

Ведь тупой бездарности, сколько ни старайся, не вобьешь и толику понимания прекрасного.

Один, глядя на луну, восхищается ее извечным светом, мудростью и холодностью. Другой потребует и на нее надеть трусы. Чтоб не светила голым задом на страну, бегущую в неведомый миру коммунизм в рваных лаптях, с пустым пузом.

Попробуй докажи такому, что без понимания прекрасного, без любви человек звереет и теряет самое дорогое, вложенное в него природой – сердечное тепло и сочувствие.

Бездарь толкует о своем. О хлебе и картохе. Когда сыт – о бабах. Не о женщинах. Он, как животное, не способен оставить позади себя ничего, кроме навоза и грязных следов. А впереди, коль нечего пожрать, все разрушит, осквернит, превратит в руины.

В том Короткову приходилось убеждаться не раз.

Вначале он возмущался. Пытался вмешаться, был избит зверски. После чего охладел к людям, назвав их для себя толпой и сворой.

Так было в зоне, где высмеивались достоинства и поклонялись хамству.

Отец Харитон стал наградой за долгие годы мук. И Ефим дорожил каждой минутой общения с этим человеком.

Он не спорил с Коротковым. Он легко опроверг все его прежние представления о людях, смысле в жизни. Объяснил по-своему просто и мудро, за что испытывается Богом человек.

Когда Ефим рассказал священнику, за что был осужден, отец Харитон долго и громко смеялся.

– Всякого я был наслышан. Но такое, прости меня, Господи, впервой! Уж совсем народ испоганился!

Ефим понимал, что не он один страдает невинно. Наслышался и в Усолье всякого. Устал удивляться, смирился с тем, что когда-нибудь минует людей полоса глупости, за которую выжившие заплатят дорогую цену.

Обустроившись в Усолье, он работал наравне со всеми ссыльными. Изредка рисуя планы домов, которые строились по его чертежам. Простые русские избы, становились плечом к плечу, будто помогая друг другу пережить ненастье. Ни один дом не строился без совета Ефима, без его помощи. Он каждому придал свое лицо, отличительную особенность, вложил частицу самого себя. И теперь уже молодые, отстраиваясь, не обошлись без Короткова.

Сам он жил в небольшом домишке, смахивающем на баньку. Там была его мастерская и спальня, заодно с кухней. Да и то сказать, здесь он только ночевал. В остальное время сыскать его было мудрено.

Не раз удивлялись ссыльные, как из простой чурки, из полена, вырезал он всякие фигурки. В большинстве – женские. Да такие, каких в Усолье отродясь не бывало.

За это уменье и доподлинное знанье бабьей натуры, считали Ефима усольские мужики редким кобелем, который истискал столько баб – со счету сбиться можно. А все потому, что деревянные фигурки все были разными, непохожими одна на другую.

Что такому можно научиться в институте, никто не верил. Ухмыляясь, отвечали, мол, не пальцем деланы, знаем, где и как эту науку познают… И все ж, завидев очередную работу, снова громко восторгались…

В Усолье, сам того не желая, он стал желанным гостем в каждом доме. Многим помогал перекрыть крышу, довести до конца постройку дома. К другим просто на огонек приходил. По-свойски. Не любил, боялся человек одиночества… А все после того, как случился обвал на воркутинской шахте. В забое много зэков погибло. Ефим тоже оказался в ловушке, под землей. В темном, сыром углу, оставшемся, будто специально для него – свободным. А рядом, в кромешной тьме, слышались хрипы задыхающихся.

Попробовал к ним пробиться… Да как возьмешь голыми руками стену угля?

Хрипы не стихали долго. Смерть не спешила. Она показала Ефиму свое лицо. Он был один в этом чудом уцелевшем от обвала штреке. Рядом – никого, кроме смерти.

Наверх, через пять дней, спасатели вынесли семерых, они еще дышали. И только Ефим вышел своими ногами. Седой, как смерть, как мертвец, вставший из могилы…

С тех пор он неосознанно боялся одиночества.

– Уж лучше погиб бы вместе со всеми, чем выжил, вот так, в одиночку, – не раз думал Короткое.

Но подобной ситуации судьба не подарила.

В Усолье любили подтрунить над Коротковым. Узнав, что наказан Ефим за голых баб, которых хотел поставить в театре как украшение, ссыльные хохотали до слез. И все до единого стали звать его Бобылем.

Женщины села относились к Ефиму с особым уважением. За интеллигентность, вежливость, старались пообщаться, либо чем-то помочь Ефиму. Зная, что живет одиноко, приносили ему стряпню, соленья. Приходили убрать в доме, постирать.

Поначалу ссыльные побаивались отпускать к Бобылю своих жён. А что как соблазнит, отобьет бабу? Ведь он грамотный, говорить умеет красиво, когда захочет. И ругали жен, чтоб не носились к Ефиму слишком часто.

Но жены, соглашаясь для виду, все же уходили к Короткову, то дом побелить, то стекла и полы помыть, то печку замазать и выбелить. Дел всегда хватало. По одной никогда не появлялись. По двое, трое, а иногда и впятером шли бабы, чтоб никто не посмел подумать, сказать дурного слова.

Но несмотря на это, усольские мужики следили за женами: чем они занимаются у Короткова? Благо, у того долгое время на окнах занавесок не было. И вся жизнь мужика, как на ладони у ссыльных проходила. И видели мужья, как отмывают дом Ефима их жены. Сам хозяин воду приносит, вытаскивает грязную– на помойку. Топит печь. Поит баб чаем, что-то рассказывает. Те, слушают, открыв рты.

О чем он им говорит, что потом до самого утра даже во сне улыбались чужие-жены? За что они липли к нему? Что угадали в человеке, что распознали в нем? Может то, что осталось забытым в молодости, отнятым горем, увядшей любовью? Почему, забыв все правила, бабы села первыми здоровались с Бобылем?

Много было вопросов. Ни на один из них не отвечали жены.

Случалось часто, и это видели мужики, едва входили к Ефиму бабы – он тут же покидал дом и возвращался за полночь, когда у него никого уже не было.

Случалось, дарил женщинам их портреты, нарисованные карандашом. И бабы млели от счастья.

В этих портретах, жалея ссыльных женщин, рисовал Ефим их молодость. Он сглаживал морщины, складки, седину. Он придавал глазам утраченный-блеск, нежность давно потрескавшихся на ветрах и морозе – губ. Он омолаживал каждую черту лица, чтоб порадовать женщин. Чтобы глянули на себя вновь, глазами художника, чтобы заставить их жить и выжить. Он рисовал их в прекрасных нарядах, которых никогда не было у ссыльных баб. Он дарил их им. На память. В утешенье. Ведь вот могли бы иметь, да судьба помешала. Дала красу, а счастьем – обошла.

Ефим изображал их нежными, почти воздушными, королевами и принцессами. Они были, пожалуй, красивее коронованных особ. Вот только судьбина стояла за плечами не крылатым красавцем Пегасом, а слепым, горбатым уродцем… И все ж, глянув на свой портрет, похожий и совсем чужой, бабы радовались, как девчонки. Что и они не стали еще старухами. Воодушевляли художника, вспомнившего их, а может – и свою молодость…

Бабы показывали мужьям свои портреты. Те оценивающе разглядывали, сравнивали, вздыхали. И вешали эти портреты в рамках под стеклом. Чтоб не забыть, какою она была, или могла быть, эта молодость…

Женщины Усолья всегда прихорашивались, отправляясь к Ефиму. Он ничем не мог отблагодарить их за внимание и заботу, а потому радовал тем, что умел.

– Ефим, вы чудесный человек! В вас столько нерастраченного тепла и чистоты! А ведь вы прошли Воркуту! А все ж сумели сохранить в себе человека! Дай Бог вам не растерять ничего, ни крупицы достоинства и мастерства! – говорила Комиссарша.

Ее портрет, за ненадобностью, был возвращен Короткову.

Не стало женщины. Ушла из жизни, из сердца, из памяти…

А в Усолье она осталась. Не только могилой на погосте. Но и портрет ее цел. Висит в рамке. Смотрит на Короткова смеясь. А разве мертвые умеют смеяться? Вот и разговаривает с Ольгой, как с живой. Не верит в смерть. Всеми усольскими новостями с нею делится. Обо всем, обо всех.

Не стало и Варвары. Увезли ее портрет в Канаду. Но Ефим с черновых набросков, по памяти восстановил. Точную копию. И ожила Горбатая. Вприщур, устало смотрит в пустоту. Здесь в Усолье у нее никого не осталось из родни. Уехали далеко от могилы и памяти.

Но не от Ефима. Он рассказывает Варваре, что пишут из Канады ее дети и муж. Что приняла она на себя все муки семьи, чтоб им жилось легко и свободно. Когда-то, глянув на портрет, Варвара сказала Ефиму:

– Разве тебе, мил человек, в Усолье маяться с нами неотмытыми да неграмотными? Ты ж не просто художник! А добрый волшебник наш.

Ефим смотрит на портрет Лидии. Здесь она уже замужняя. В глазах уверенность, радость. Сына родила! А Ефим ее другою помнил. Худой и злою. Со всеми. Но не с ним. Орать или высмеивать Бобыля она не посмела. Все хотела, чтоб стал он семейным. Но не хотела говорить Короткову о том. Он понимал и без слов. Но взаимного – не испытывал. А потому, едва Лидка переступала порог – уходил надолго.

Даже Комариха здесь пригрелась. В уголке, ближе к печке. Никто не любил старуху в Усолье. Из-за мужа. Всю семью ссыльные презирали. Да разве она виновата, что люди, сумевшие обидеть ее старика, забыли свое зло? Помнили лишь то, до чего довели деда.

Ефим рассказал старухе, что уехали ее сыновья на свободу. Их отпустили. А самого Комара – оставили в Усолье. Не простили войны. И не думали прощать. Обманул тогда Волков Пряхина. Не язык старика был повинен в том. Не жадность кулацкая. А кровь… Которая навсегда пролегла между Комаром и властями.

– Иван Иванович недолго пережил вас, – склоняет голову перед старухой Ефим:

– Провожать он вышел ваших детей. Усольский люд семью не любил. И не провел молодых до реки. А старый, видно, очень хотел на свободу. В реку зашел. А может и подтолкнул кто. На ногах не удержался. Упал и утонул, – вздохнул Бобыль. – Хватились Ивана Ивановича лишь на третий день. Вечером. Вспомнили, что не появлялся нигде. Решили домой сходить. А там – пусто. И лодки на месте. Значит, не уезжал. А еще через два дня выкинуло его море. Приливом. Изодранного. В той одежде, в которой детей провожал. Схоронили его в тот же день, – согнул голову человек и, помолчав, продолжал:

– Не обижайтесь, что не рядом с вами похоронили старика. Он позже вас умер. Многих пережил, хотя жизни, как мне казалось, никогда не радовался.

…Короткову часто вспоминался один из приходов бабули Комаров. Через неделю после того, как помог Короткову ставни на окна их дома навесить.

Бабка принесла кошелку яиц, банку сметаны. И просила принять. Не отказываться, не брезговать семьей, как другие. И все вытирала слезы. Видно, часто обижали ее.

Когда ж Ефим поцеловал ей руку и поблагодарил, бабуля и вовсе расчувствовалась. Достала из-под фартука связанные для него носки.

– Примите. Они, может, грубые, деревенские, но теплые. Настоящая шерсть. Со своих овец, которых в селе своем держали. Уцелело немного. Вот и связала. Специально для вас. Все враз боялась показать. Чтоб не прогнали. Я так старалась. Возьмите. Пусть ноги в тепле будут.

– А ваши мужчины? Им это нужнее, чем мне. Иван Иванович не молод. Ему тепло необходимо. А мне они к чему? Я не ношу толстые носки.

– Да в них по хате как в валенках ходить можно. Ноги, как в печке, никогда не застынут. Нехай в память от меня останутся! – просила женщина. А уходя, все желала здоровья Короткову.

А вот Ирина Блохина… Долгая боль и память…

Перед ее портретом Ефим простаивал долгие часы и не случайно повесил над изголовьем. Нравилась эта женщина Короткову изо всех. Не столько внешностью своей. Хотя и этим выделялась. Была она особой всюду, как затерявшаяся искорка в капле росы. Умница, сердечная. Но годы горя заставили ее стать недоверчивой. Она не одна страдала. Здесь многие несли свой крест не зная за что. Будь виноватыми – куда бы проще смирились с наказанием. Ирина страдала больше всех. И даже неопытному глазу было видно, что и в своей семье несчастен человек. Она вздрагивала в страхе от каждого внезапного мужского голоса. Никогда не просила ничьей помощи, стараясь всюду управиться своими силами или с помощью детей. Ее никто и никогда не видел рядом с Никанором. И Ефиму не раз казалось, что женщина стыдится его и давно, уже много лет, не любит мужа и живет с ним врозь, хотя и под одной крышей.

Ирина… Словно только сейчас проводил он семью на баржу, увозившую Блохиных на материк.

Ирина подала ему узкую, зябкую ладонь на прощанье. Он слегка пожал ее. Хотел поцеловать, да не решился. Слишком много усольцев было на берегу. Ирина уезжала. А он – оставался. Зачем лишние домыслы, чтобы кто-то склонял ее имя? Чистое, светлое, незапятнанное имя женщины…

Ирина лишь дважды была у Ефима. Вместе с Дуняшкой Гусевой. Пришли побелить дом изнутри. И враз взялись за ведра, кисти, тряпки. Он давно мечтал, чтобы хоть глупый случай свел их один на один. Нет, он не позволил бы себе безрассудства, глупостей и пошлости. Он хотел один раз заглянуть в ее глаза. Она и без слов бы все поняла. А уж решение он предоставил бы ей. Нет, не временную связь. Не украденные горячие минуты. Не мимолетную близость. Он мечтал отнять ее у Никанора всю и навсегда. Ефим душою чувствовал, что этим он разрубил бы больной узел и облегчил бы жизнь обоих.

Ирина это видела, понимала. Но что-то мешало ей ринуться к нему не оглядываясь в прошлое. Без страха, на одном доверии… Но для этого нужно было полюбить до безрассудства. А она… Уже обожглась и не верила даже самой себе. Может и держали ее в семье дети. Но были ль они счастливы с таким холодным отцом?

«А может и не нужен был я ей? Но почему тогда, в тот приход самый первый дала понять, что я ей не безразличен?»– думает человек и вспоминает, как, побелив дом, пили они чай с клюквенным вареньем, а потом он спел любимую песню. Ирина тоже знала ее. И подтянула. На два голоса… Эта песня стала вдесятеро дороже. И, кажется, она еще звенит, живет, бьется в окна, стены, самое сердце…

Но уж остыли ее следы на усольском берегу. Уехала. Навсегда. Хотя и обещала писать. Но забыла. Уже и времени немало прошло. Да и зачем ей ссыльный? Зачем память? Уехала, как обрубила все.

А ведь когда получила известие о смерти Никанора, к нему– Ефиму, прибежала. Вся в слезах. Он утешал ее, как мог. Убеждал, что такое могло случиться с каждым. Он говорил ей, что нужно думать о будущем, о жизни. Ушедшего не вернуть. Это понятно всякому умному человеку. Ефим хотел ей выразить сочувствие, но язык не поворачивался. Коротков, один из всех, понимал и жалел Ирину. Он изредка стал заходить к ней в дом, помогал, когда требовалась его смекалка. И, боясь оскорбить женщину, не стал искать с нею встреч наедине.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю