Текст книги "Обреченные"
Автор книги: Эльмира Нетесова
Жанр:
Боевики
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 31 страниц)
Она улыбается ему, что-то беззвучно говорит. И Васильев, потеряв терпение, быстро набрасывает на плечи все еще не выветрившуюся от запахов пороха и гари куртку, выходит из конторы, спешно заводит машину и, никому ничего не сказав, едет в Усолье.
Нет, он ни на что не надеялся. Он знал, что Ольга много моложе его и у нее растут трое детей… Мать й жена… «Зачем я ей нужен? Женщина всегда за мужа своего держаться будет. Не как за мужика, он, какой ни на есть – отец детям. Отчиму его не заменить», – думает Васильев. И смеется над собой: «Эко тебя занесло, братец! Уже и в отчимы размечтался. А кто такой? Старый хрен! Уже пятый десяток пошел. Башка, как сугроб – белая! А в душе – снова головешки затлелись. С чего бы так?»
До Усолья доехал быстро. Остановил машину в начале улицы. И только теперь вспомнил: «Что скажу, если спросят, зачем приехал? Навестить? Так это смешно! Не поверят. Ссыльных лишь милиция навещает. А я к кому? К ней? Засмеет и прогонит», – краснеет Васильев. И вспомнил, придумал: «Картошку в хранилище пора перебрать. Надо обговорить день и количество баб. А это только с нею. Она здесь голова».
Ольга не ждала гостей и теперь чистила картошку на кухне, прижавшись спиной к теплому боку печки. Когда Васильев вошел, забыв постучаться, баба от неожиданности нож в ведро уронила!
– Вы? Что случилось? – спросила испуганно.
– Нет. А почему испугалась? – загорелась в сердце надежда. Был бы безразличен, головы бы не подняла. Тут же словами подавилась…
– Испугаешься поневоле. Все, кто нам поможет хоть чем-нибудь, в неприятность попадают. Вот и подумала, раз без стука, значит, торопитесь иль волнуетесь. Эго не с добра – жди беды…
– Так уж и беды? Будто без того к вам никто не приезжал, – усмехнулся Васильев.
– Отчего же? Милиция да Волков часто приезжают. Не забывают нас. Соскучиться не дают. Но от них не только беда – целое горе остается, – отвернулась баба.
– Вы же их гостями не считаете?
– Таких гостей за хрен да в музей! – вырвалось невольное. И, покраснев до корней волос, Ольга извинилась.,
– Что они опять отмочили?
– Нашего Гошку вчера на море пограничник поймал. Он хотел морской капусты принести домой. Так мальчишку в милицию отвезли на катере и всю ночь в камере продержали! С пьянчугами поселковыми! Ну, разве не звери? Да таких к стенке надо ставить!
– Вы его взяли оттуда?
– Не отдали мне. Степан за ним поехал. Сам, – злилась Ольга.
– А почему вам не отдали?
– Да потому, что я им не родная. Их мать умерла. По пути. Мы со Степой уже здесь сошлись. Власти знают о том, – выпалила Ольга.
– Так они не твои? – обрадовавшись, выдал себя Васильев.
– Как это не мои? Чьи же еще? Мои, конечно! Не я родила, так ну и что? Они меня матерью зовут. Я их ращу!
– Оленька! Оля! А я-то, дурак! Думал, что ты им – родная! Своя!
– Конечно, своя! – не понимала баба.
– Своя, да не кровная! Большая разница в том!
– В чем? Для детей главное, не расти сиротами!
– Сиротами и взрослым оставаться больно. Одиночество, хуже смерти. Это я по себе знаю. Сам так живу. Да и живу ли? Ничего в душе нет. Пусто. Пепел один остался…
В это время на крыльце послышался топот ног, голоса. В дом вошел Степан с сыном.
– Вот, полюбуйся! Он там опозориться сумел! Обоссался! – не сразу заметил Васильева Степан.
Ольга мальчишку из рук мужика отняла. Прижала к себе, заплакала. И ответила мужу зло:
– Изверги! И за что столько мучений из-за них терпим! Детей и тех в покое не оставляют! Их не обоссать, их убить мало.
– О! У нас гость! Здравствуйте! – приметил Степан Васильева и спросил:
– С чем пожаловали к нам?
– Насчет переборки картошки хочу договориться. Сколько женщин дадите…
Ольга тут-же сообразила:
– А как за работу рассчитаетесь?
– Это – смотря по результату. Но лучше бы продуктами. К Новому году свиней колоть будем. Можем мяса дать. Или живым весом – по себестоимости отпустим. Либо кур. Масло есть. Молоко, сметана. Как вы предпочтете? Но сначала – работа, – улыбнулся управляющий.
– К Новому году хотелось бы продуктами получить. Но я сама этого не решу за всех. Поговорю со своими. Сегодня. И скажем завтра вам. А вы нам покажете, с какого хранилища начинать переборку.
Уже на следующий день привез Васильев ссыльных в совхоз. Отвел им овощехранилище. И все искал случая остаться с Ольгой наедине. Но она ни на минуту не отлучалась от усольских баб и словно не замечала управляющего, который будто на привязи, никак не мог уйти отсюда. В голову не приходила ни одна благовидная мысль. Как увести отсюда Ольгу, поговорить наедине. Та словно не замечала его взглядов.
– Пригласить их на обед? Ну что я смогу им предложить, кроме картошки, пары селедок и куска хлеба? В доме не то самому– крысе подавиться нечем будет. Да и неуютно, неприбрано, на жилье непохоже. К тому же у них обед с собой взят, – размышляет Васильев.
А женщины, закончив к обеду переборку отсека, перекусили наскоро, и не мешкая, за второй отсек взялись.
Васильев, покрутившись, досадливо чертыхнулся в душе и до вечера работал в конторе. Когда же в конце дня вернулся в хранилище, бабы уже управились с. тремя отсеками и собирались идти домой.
– Зачем же пешком? Отвезем вас, – и предложил Ольге сесть в кабину.
Какой короткой показалась ему дорога в Усолье. Он хотел, чтобы она длилась бесконечно. Но… Ольга уже открывает дверь кабины. Домой спешит. А как легко и радостно было с нею рядом, плечом к плечу, – Но Ольги уже нет. Она вошла в дом, закрыла за собою дверь.
Васильев вернулся в совхоз затемно.
Все последующие дни были похожи на этот первый, как братья– близнецы.
И лишь в последний день, когда лопнули все надежды и мечты, Ольга сама, внезапно, пришла в кабинет Васильева и сказала:
– Мы свою работу закончили. Женщины с последним отсеком вот– вот управятся, а меня прислали к вам договориться об оплате.
– Присядь, – предложил Васильев, и жадно вглядываясь в лицо, спросил:
– Так что вы решили?
– Лучше продуктами. Новый год скоро. Мы вам помогли, а вы – нам…
– Само собою. Все, что скажешь. Сегодня же доставим в Усолье.
Ольга достала из кармана потертые записи, вынудила посчитать
заработок ссыльных самого Васильева. Обговорили, сколько мяса, кур и масла даст совхоз женщинам за работу.
– Спасибо, Оля! Выручаете нас. И бригада у вас подобралась дружная. Мне бы вас всех насовсем. А главное – тебя. Саму. Навсегда.
Женщина рассмеялась громко. И спросила, чуть сдерживаясь:
– Зачем я вам? Иль забыли, что ссыльная?
– Я не могу без тебя. Мне не до смеха, Оля.
Женщина смотрела на человека изумленно, словно не верила в услышанное.
– Я понимаю, тебе смешно. Мол, старый черт, а о чем говорит? Я и сам себя ругал. Ты такая красивая, молодая. Я против тебя – старый пень. Самому неловко. Но себе не прикажешь, коль стала ты радостью моей, жизнью и светом…
– Не надо, Евгений Федорович, таких слов. Кто я? Вы знаете, что со мною нельзя не только говорить о таком, но даже рядом пройти – опасно.
– Я на войне всего отбоялся. Теперь уже поздно. Терять стало нечего. Жизнь одна. А много ли ее отпущено? Война отучила бояться даже смерти. А жизнь увидеть не успел. Так хоть оставшееся… Надоело жить подзаборным псом. Устал от одиночества.
– Разве в совхозе женщины перевелись? Вон их сколько! Свободные…
– Хватает их. Но ни к одной душа не лежит. Сам понимаю, смеяться надо мной будешь. Но разве виноват, что через войну, через горе, на самый север, к тебе судьба привела? Я не могу жить без тебя, Я всюду, как мальчишка, ищу и думаю только о тебе!
– Для утехи на ночь? – резко оборвала Ольга и добавила, процедив сквозь зубы:
– Ну, может на неделю, потешиться, по темным углам, стыдясь и прячась от людей и себя, похоть сбить! Самолюбие погреть, мол, еще одну дуру облапошил. Ссыльну, для коллекции. Наплевал ей, как врагу народа, в самую утробу. Пусть, мол, знает наших!
– Ты что несешь, Ольга?! Разве я дал тебе повод так думать обо мне, иль обманул в чем? Иль воспользовался вашим положением? – покраснел Васильев.
– Евгений Федорович! Как я должна понимать ваше признание? Это что – предложение выйти за вас замуж? Так и вы, и я знаем, что такое нереально. Что остается? Незаконная связь! Иное вы мне предложить не сможете, даже если бы и в самом деле полюбили меня! Так чего вы добиваетесь? – взялось бледностью лицо Ольги. – Или мало пережито мною всяких унижений, чтобы услышать гнусность еще и здесь? Вы любите? Кто вам поверит?
– Ссылка не бесконечна! Я готов ждать. Я не посягаю сегодня ни на что! Знаю, пока не кончится наказание, нас не распишут. И ты не поверишь мне. Но я не тороплюсь. И сколько проживу, буду ждать твоей свободы. Для тебя и для себя. Лишь бы ты не отвергла меня тогда!
– Зачем же сегодня о любви заговорили? – зло усмехалась Ольга.
– Чтобы знала, чтобы успела присмотреться, а может, и привыкнуть ко мне.
– Мечтатель…
– Прости, если обидел. Но я всего-то лишь осмелился сказать, признаться. А уж последнее слово – за тобой. Отвергнешь иль оставишь надежду. Она ведь тоже призрачна. Но мне не на что рассчитывать.
– Вот это верно, – согласилась баба. И добавила: – Семья у меня. Дети, муж. Да и я не с панели сюда приехала.
– С панельными говорят иначе. Им никогда не признаются в любви. Их покупают. Тебе я сказал сокровенное. Признался, на свою голову. Извини, коль обидел нечаянно. Не хотел. Считай, что ничего не слышала. И прости…
Ольга, все еще под впечатлением услышанного, спросила едко:
– Надеюсь на расчетах не отразится наш разговор?
– Не волнуйтесь, – взял себя в руки Васильев и, вызвав шофераотдал ему накладные, велев полученные продукты сегодня же отправить в Усолье.
Ольга никому не рассказала о разговоре с Васильевым. И старалась выкинуть его из памяти поскорее. Но чем больше старалась, тем чаще вспоминала его.
Управляющий тоже не показывался в Усолье. И хотя Новый год уже прошел, никто не звал ссыльных баб помочь совхозу. Не сворачивала машина в Усолье. Никто из совхозных не объявлялся в селе. А бабы постоянно спрашивали Ольгу, когда им снова идти в совхоз.
– Не больше всех знаю. Нужны будем – позовут. Может, своими силами решили обойтись, – обрубала мрачно.
Ольга не раз вспоминала тот разговор с Васильевым. Права ли она была? Или он правду говорил? Если не врал, почему теперь не объявляется? Видно, отбила она ему охоту в тот день говорить с нею на эту тему? А может, решил, что от радости, я, как баба, легко поддамся на его уговоры. Ведь стать его любовницей выгодно и удобно. Но когда понял, что камешек не по зубам, отступился… Уж теперь не приедет в Усолье. А то, ишь, повод нашел, шашни завести заодно. «Не тут-то было!»– улыбается Ольга, довольная собою.
Но случались и другие внутренние монологи. Особо по ночам. Утром, она сама себе в них бы не признавалась.
А ведь видный человек, этот Евгений Федорович– И не старый вовсе. Всего на два года старше Степки. Но разве чета ему? И лицо, и рост… И образование… О любви своей, как говорил, от Степки слова такого не дождешься до самого гроба. Молчит. А ведь я его детей ращу. Хотя бы словечко доброе когда из себя выдавил. Так нет. Все присматривается. Все – Ольга! Ни разу Оленькой, Олюшкой не назвал. Словно облысеет от теплого слова! Все душу и язык в кулаке прячет. А этот – весь нараспашку. Бесхитростный. Даже не зная меня, ждать хотел. Годы. А может, всю жизнь. Это, верно, от того, что одиноко живется ему? А и мне, легко разве. В чужой семье. До гроба в мачехах останусь. А ему – Женьке, я своею бы враз стала. И воспитание у нас одинаково. Оба пережили многое. Жили бы друг для друга. Как голуби…
– Чего вздыхаешь больной коровой? – поворачивается Степан внезапно и добавляет – Какой червяк жопу точит? Иль болячка завелась?
– Да нет, просто не спится. Да и прошлое вспомнила…
– Нашла об чем тужить. Ты вот лучше подумай, что весной жрать будем? Дети на картохе уже животы сорвали. На ней одной долго не протянешь. Ленка рахитом делается. Аж глаза болят. Может, в совхоз подрядитесь? Хоть мяса заработать. Либо масла. Свои коровы все в запуске. Тельные. Молока только через месяц, а то и больше дождемся. Другим не легше. Подбей баб. Нам, мужикам, подряжаться в хранилище совестно. Не мужичье это дело.
И, поговорив с бабами, отправилась в совхоз на другой день с утра пораньше. Никто из баб не решился вместо Ольги сходить к Васильеву. И хотя в душе все негодовало, заставляла себя идти. Ведь в Усолье дети… Взрослые стерпели бы. И не такое видели. А малышам – тяжело. На картошке и капусте долго не протянешь. Рыбы хватит еще от силы на неделю. Ее и так уже расходуют бережно.
Ольга идет укатанной машиной н тракторами дорогой. Светает, надо успеть к началу работы, чтоб застать в конторе Васильева. Иначе потом его не найти. Пойдет по фермам, на хозяйство или в райком укатит. Попробуй дождись. А и спросить о нем не у всякого решишься. Себя и его подвести можно. Да еще как! Ничему не обрадуешься и собственной затее, – ускоряет шаг Ольга, зябко поеживаясь. Да и немудрено. Морозец стоит такой, что дыханье перехватывает. Под сорок. Ноги в резиновых сапогах закоченели. Ничего не чувствуют. А до совхоза еще километра четыре. Добрая половина. Одолеть надо. Но колени не сгибаются. Что это с ними?
Женщина села в сугроб на обочину. Передохнуть бы немного. Совсем замерзла. Ноги надо растереть. Иначе не дойти. «Господи! За что такие муки мне? – сдавливает кулаками колени, совершенно не чувствуя прикосновения.
Ольга хочет встать и не может. Ноги отказываются удержать тело. И баба рухнула в снег ничком. В рот, нос снег забился. Дышать тяжело. Нечем. Женщина выплевывает снег, пытается выползти из сугроба. Но что это с нею? Тело послушно лишь до пояса. Дальше – словно чужое, каменное.
Баба силится вывалиться на дорогу. Там снег утрамбован. Но движения будто скованы. Ольга не может пошевелиться. И от страха кричит, но звука нет. Лишь широко открытый рот жадно хватает воздух.
Синее-синее небо над головой. По нему белыми лебедями пушистые облака плывут. Они так нежно подсвечены солнцем. Такое небо она видела в детстве. Потом его закрыли тучи. Черные, злые. И не стало солнца. Одна ночь. Долгая, полярная, вечная…
– Да это же ссыльная! Из Усолья!
– А чего она развалилась тут?
– Видать, набухалась, стерва, по утрянке. У них забот нет. Не то что у нас. Знамо дело – вражины…
– Поди, рыгает в сугроб?
– А ты дай ей по сраке, чтоб скорей очухалась! Чего блевать на обочине нашей дороги? Нехай у себя справляются.
– Эй, мужики, а че она не дрыгается?
– А ты пощупай ее, – посоветовал кто-то из кузова.
–.. Она ж, она ж – того…
– Чего? – рассмеялись из машины.
– Концы откинула, – ахнул мужик и снял шапку перед замерзшим телом.
– Надо усольцам сказать, чтоб забрали.
– Тебе больше других надо? Она кто – родственница тебе? – усмехнулся водитель и подойдя, перевернул труп на спину. Вгляделся. Узнал. Заторопился в машину. И всю дорогу, до самого совхоза, молчал, словно собственным языком подавился. Он ничего не слышал, спешил. И подъехав к конторе, влетел в кабинет Васильева.
– Что с тобой? – глянув на бледного шофера, удивился Евгений Федорович.
– Она умерла, – рухнул на стул,
– Кто?
– Ольга! Та, из Усолья. На половине пути к нам. В совхоз, видно, шла. Я только что оттуда. Думали, пьяная какая. А это она…
– Не может быть, – встал Васильев и как был, без куртки и шапки, вскочил в кабину. Развернул грузовик и выжимая из него все возможное, гнал по дороге, словно стараясь опередить уже пришедшую смерть. «Ольга умерла? Чепуха! Спутали! В Усолье такие не умирают. Она совсем молодая. Ей еще жить и жить. Она еще станет вольной. Она увидит счастье. И может быть тогда и мне поверит. Ведь я не обидел ее! Иначе бы не шла ко мне! Но почему? На полпути? Сил не хватило? Или судьба совсем ослепла? Нет! Это не она!» – гнал машину, впиваясь глазами в дорогу.
– Вот кто-то… Но нет, это не Ольга. Она не носит таких сапог. Вон они как порвались. Ее муж заботился о ней. Эта – не Оля, – выскакивает из кабины, и едва подойдя, падает на колени.
– Прости меня! Прости, что ослеп на душу и не почувствовал, как ты шла в совхоз. Может, и ко мне? К кому ж тебе идти было? Значит, была нужда, коль ты заставила себя! Прости…
Холодный ветер трепал седые волосы, лохматил голову, леденил виски, затылок. Человек не чувствовал ничего. Он стоял на коленях перед тою, о которой не забывал ни на минуту, переднею он уклонялся всем изболелым сердцем своим. Ее любил, ее обожествлял. Еще дороже стала она ему, когда отвергла его. Странно. Но именно ее недоверие, ее доводы, насмешки не отдалили, не оттолкнули, а сделали недосягаемую дороже и желаннее. Она не поверила. Значит, ее жестоко обманули в прошлом. А кого не предавали в этой жизни? Ведь если бы доверилась, может, и жила?
Васильев поправил прядь на лбу Ольги. Будь живой, не позволила бы прикоснуться к себе. А тут – воспользовался, – отдергивает невольно руку. – Но почему? Она же сама шла ко мне. Значит, все простила, а может и обдумала, решилась на что-то? Иначе не пошла бы… Да и я не докучал. Дал время на размышление. Да, видно, перестарался, старый дурак. Не понял. Опоздал. А она – не успела.
– Оля! Оленька! Живи! Встань! Уж лучше я! Вернись! Прости меня! Я больше не стану опаздывать. Я докажу, что люблю тебя!
Шевелит ветер на лбу женщины белокурую, легкую, как радость, прядь. На лбу ни морщины. Все заботы и тревоги далеко-далеко унеслись. Их больше нет. В карих глазах льдинки – слезы застыли.
По ком они не успели пролиться, оставив в сердце боль и смерть? Кого оплакивала? Кого жалела уходя? Кого хотела видеть в последний миг? Губы приоткрыты. Звала. Чье-то имя навсегда ушло с нею. Его уже никто не услышит. Смерть не изменила лицо, не испортила его. Не отняла красы. Наоборот, подчеркнула. Сделала лицо строгим, светлым.
Васильев открывает кузов, заледенелое железо рвет кожу с рук. Но человек не чувствует. Через десяток минут он останавливает машину у дома, где жила Оля.
– Мама приехала! – высыпали на крыльцо малыши. Но увидев пустую кабину, удивленно смотрели на Васильева.
Степан, узнав о смерти Ольги, позвал детей в дом. Не разрешил сегодня гулять на улице. И, повернувшись к Васильеву, сказал:
– За помощью она шла. К вам. Чтоб дети зиму одюжили. И я уговорил, её. Для них просить хотела. Работы. Да видишь, себя не сберегла… Бабы от того и помирают скоро, что матери они. Сначала матери, потом бабы… Но как нам без них? Как жить теперь? Без нее? А дети? Ведь мы не просто любили, она жизнью нашей была… Без нее уже ничего не будет…
Глава 5. Лешак
Оську Корнилова Усолье узнало в один день. С кем сам не успел познакомиться – те услышали о нем. Но такое… От чего не только лица – уши краснели и заворачивались в трубки. Ведь надо, какой охальник, похабник и негодяй!
Старухи, завидев Оську, шмыгали в первую подворотню испуганными кошками и ждали, когда «ентот чума» пройдет мимо.
Он никого не пропускал, чтобы не наградить прозвищем, кличкой, не испортить настроение и не рассказать встречному всю его биографию от самого седьмого колена, сдобренную забористой, лихой матерщиной.
На Оську даже собаки брехать боялись. Бабы, прежде чем выйти из дома, выглядывали на улицу: не показалась ли где-нибудь в конце тощая, длинная, как помело, фигура Оськи?
Но тот всегда появлялся неожиданно, словно из-под земли, где его не ждали, не звали. Он знал все обо всех. Словно всегда, с самого начала жил сразу во всех домах, успевал узнать все о каждой семье.
Может, за это и прозвали его ссыльные лешаком – общей у всех усольцев презрительной кличкой. Мужики не раз решались отметелить Оську, вбить ему в зад его же зловонный язык, и отучить мужика распускать его без повода. Оську невзлюбили в Усолье все сразу. Едва он ступил на берег и заявил о себе. На как? Даже усольские псы, поджав хвосты, заторопились уйти с его глаз. Люди просто отвернулись от него. Но не таков был мужик, чтоб не познакомиться со всеми лично.
Пренебрежения иль равнодушия к своей персоне он органически не выносил и наказывал за это каждого. А потому, подойдя к Гусеву, отвернувшемуся от него и говорившему с усольцами, заявив громко:
– Ты, свиное рыло! Чего харю вонючую воротишь, выложенный козел? Ты, сучий выкидыш, не видишь, что к тебе обращаются, мать твою в корень?
Шаман, никогда не слышавший такого обращения к себе, поначалу опешил. Уставился на Оську потемневшими от ярости глазами. Хотел врезать мужику меж глаз. Сдавил в кулак пальцы. Оську за шиворот решил схватить. Да не тут-то было. Оська словно растаял. Стал за спиной Никанора и говорит:
– Если ты, ходячая параша, ведьмин выкидыш, кикиморья транда, хоть тронешь меня своим засратым пальцем – до вечера дышать не будешь.
Оську поселили в землянке. Одного. С ним никто не захотел жить под одной крышей. Никто не вынес бы его присутствия и вида. Ужиться с ним бок о бок не могли даже видавшие всякое. Оська был непереносим. Нельзя сказать, чтобы боялись, усольцы просто избегали и сторонились его. Перед Оськой были наглухо закрыты двери большинства домов. Но он от этого не страдал. Не приглашают? А кому оно нужно это приглашение? Не признают? Но это не больно. Не любят? А он кого уважает? Оська не признавал условностей. Считал их придурью, вымыслом малахольной башки. И жил не так, как все ссыльные, а по своему усмотрению и настроению.
Огненно-рыжий, с длинной, морщинистой шеей, он всегда несуразно одевался, словно бросая вызов окружающим. Он никогда не наедался. Но и не жаловался на голод. Ни на кого всерьез не злился и не считал своим врагом. Матерился по привычке. И никогда не обижался, если материли его. Никому всерьез не грозил и сам такого не терпел.
Оську знали и не знали. О нем никто слышать не хотел. И если бы не Лидка, никто из ссыльных и не догадался бы, за что лопух этот лопух, как говорил о себе сам Корнилов, и, что он за человек.
Лидка рубила во дворе дрова, когда за калиткой, сушеной воблой, внезапно возник Оська. Баба не приметила его. И мужика такое невнимание обидело. Поднатужившись, собрал в кулак всю галантность и обратился трескучим голосом:
– Ты что ж, кривоногая задница, сама дрова секешь? Иль тебя, лысую курицу, некем в доме заменить? Иль у твоего кобеля кила меж ног вылезла?
Обратись он так к другой бабе, та обозвав его дураком, в дом бы по спешила. Лидку этим невозможно оказалось смутить. И опустив топор, глянула на Оську, ответила в тон:
– А ты, говно собачье, чего тут воняешь? Чего шары перекатываешь, вшивота мокрожопая? А ну, берись за топор, лешак лохмоногий,чтоб ты блевотину собачью через соломинку до гроба глотал! Давай сюда, паскудник плешивый, чирей подхвостный! – и вытащив мужика из-за калитки, втолкнула во двор приговаривая:
– Я проверю, что у тебя под пупком растет? Кила иль другое? Секи дрова, гнида лишайная! – и всучив топор, подбоченилась.
Оська обомлел. Не удирает баба от него. Не испугалась его языка. И, даже, кажется, не обиделась. Но востра лаяться, стерва! Не легше, чем он сам, поливает. С ног до головы забрызгала! Вот это бестия!
Харкнул в ладони, растер их, и взялся за топор весело, с гиком. Поленья из-под топора его не летели во все стороны. Ложились рядком, как нарисованные. В ноги, тихонько охнув. За час все дрова перерубил. А когда Лидка взялась их складывать, цыкнул сердито:
– Пшла, задница хромая, пугало с погоста! Чего промеж ног лезешь? Аль без тебя не справлюсь, мартышка немытая?! – ругаясь, дрова в поленницу складывал. Ровную, объемистую. Лидка, глядя на его работу, язык прикусила. Сама, как ни старайся, так бы не сумела. И, кинувшись в дом, принялась на стол накрывать. Накормить вздумала нежданного помощника. Тот приглашения не ждал. Сам вошел в дом, как только уложил последнее полено. И, диранув сапогами по половику, так что тот в чертову фигу скрутился, сморкнулся в кулак, к столу сел.
– Иди рыло сполосни, мудило окаянный! На граблях сопли, на харе говно, а еще жрать сел, зараза недоношенная! – привечала Оську Лидия. Тот послав ее туда, куда бабу еще никто не посылал, сунулся головой под рукомойник. Забренчал. Но воды в бачке не оказалось. Оська глянул на Лидку вприщур. Обозвал хромою курвой и, ухватив пустые ведра, пошел по воду, матюкая по пути каждую барбоску.
– Ведь вот совсем пожрать приготовился. Слюны полная пасть набежала. А эта… Опять впрягла, мандовошка облезлая! – злился Оська.
Вернувшись, налил воды в рукомойник и влез под него с головой. Фыркал, сморкался, кряхтел. А Лидка, не теряя времени, подбадривала:
– Давай, давай! Отдирай плесень с задницы, да лебеду из ушей повыдергивай. Вовсе в грязи завалялся, козел срамной. Вони от тебя за версту. Будто с самых пеленок жопу не мыл…
А когда мужиквылез из-под умывальника, лицо его как очищенный пятак сверкало.
– Батюшки! А этот заморыш, если его отмыть и накормить, на что-то сгодится! – хохотала Лидка.
Оська возмутился, и не увидев в руках бабы полотенца, спросил:
– А вытирать мне, тобою что ли, жаба чахоточноя? Иль ты не слышала, что в порядочных домах, после умываний, мужикам полотенца подают?
– Разуй свои прокисшие бельмы, вон, на стене висят. Бери, вытирай свое мурло крысиное. И не выпендривайся, как на базаре за трояк.
– Таких, как я, за тышши не сыщешь. Я – единственный и неповторимый. Музейный экспонат. Сокровище для землепроходцев! Ископаемое, можно сказать. Драгоценное и редкое. Меня, ежли разобраться, в корону заместо украшения посадить можно. Как брильянт чистой воды! Но только жрать не забывать – подавать вовремя. Чтоб не схудал и из короны не выпал.
Лидка чуть с табурета от хохота не свалилась. Держалась за живот. Из глаз веселые слезы лились рекой. А Оська ел, пользуясь случаем. Он уже справился с миской борща, теперь рыбу уплетал, ловко отделяя ее от костей. Заедал отварной картошкой, которую глотал почти не жуя. Умял краюху хлеба с селедкой и потребовал себе чаю.
Лидка, глянув на стол, обомлела. Ничего не оставил ей гость. Все подчистую, как подмел. Даже запаха не осталось.
– Ну и силен ты на пузо! И куда только влезло? Иль враз просираешься? – отвисла челюсть у бабы.
– Иль мало подсобил? Тебе, замухрышка, неделю с этим долбиться бы пришлось. Да и что тут у тебя было? Не то пожрать, подавиться нечем! Ну, чего хлябальник раскрыла? Гони чай! Мать твою в задницу блохи ели!
Лидка поставила чай перед гостем. Баранки положила, варенье в блюдце поставила. Оська, глянув на малую порцию, рассвирепел:
– Это мне? Я тебе кто? Кошонок запаршивленный? Чего по блюдцу надрочила? А ну, валяй в миску всю банку! Ох и жлобка мокрожопая! Чего трясутся руки? Небось от радости, что в твой вонючий хлев, хоть раз в жизни, мужик зашел:
– Это ты – мужик? Огрызок собачий! Да тебя коль раздеть, от мужика один шиш останется. Его не то рассмотреть – собаке не унюхать! – не осталась в долгу Лидка.
– А ты чего ж одна гниешь? Иль не нашелся дурак на твою тощую задницу?
– Каб не такие, как ты, шибанутые из подворотни, детей бы нынче имела. Сватались ко мне чуть не каждый день. Да все начальники. Солидные хмыри. Не то что ты, соской деланный. Это были люди! Мужики! Хоть сзади, хоть спереди! С положением, при деньгах, на машинах приезжали, – врала Лидка, завидуя сама себе.
– А ты чего ж? Дать дала, а замуж не пошла? Чего трандишь, макака? Иль я глаза забыл в жопе? На тебя же отворотясь не налюбуешься. Ты ж не мужиком, ты сучком гнилым на свет выброшена. Кто на себя обиделся иль жизнь опаскудела, что к тебе свататься придет? Разве полудурок, иль алкаш какой-нибудь. Ему едино – в бутылку глядеть.
– Сам подкидыш! Сам из жопы высосанный! Сам из-под коряги, из волчьего говна! Потому – харя у тебя овечья! Блевотный порошок, пузырек соплей! Чирей вонючий! – заблажила Лидка.
– Э-э! Не перегибай! Я ведь гордый! Недаром во дворе меня «принцем» дразнили. – За то что золото у меня аж из головы полезло. Другие завидовали красоте моей. Все девки меня солнышком звали. На всех вечеринках, я – первый гость. Но что ты понимаешь в красе? Мной, если вправду болтать, весь город гордился. Девки около меня хороводами вились. Любая рада была до обмороку, если гляну на нее. Не я им – они мне предложенья делали! Но их-то много, а я – один. Не спешил загубиться. Молодой был, значит. Неопытный. А когда взрос – тут-то и девок не стало. Перезрел, как старый хрукт. Ну, чего рыгочешь? Весь угол обоссала! Не веришь? Ну и дура!
– Слепота ты куриная, а не солнышко! Да около тебя не то девкам виться – собаке посрать боязно, – смеялась Лидка.
Оська чаем поперхнулся:
– Это от чего же?
– Да от того, дурак ты, гнилушкой деланный, что сюда попадают пропащие! Чего мелешь о прошлом? Его, что задницу, сколько ни крутись, не укусишь. И его не вернешь!. Чем реже вспоминаешь, тем спокойнее жить станешь. Беги от памяти! Тут она – убивает. И твоя рыжая дурь не поможет. Выкинь всю из своей ржавой параши, вымой ее и дыши, словно тут родился, – погрустнела баба.
– Видать, лихо тебе душу обосрали, коль памяти пугаешься. От нее ты, хоть в собственную задницу головой, все равно не спрячешься, – приуныл Оська.
– А ты-то сюда за что? – полюбопытствовала Лидка.
– Э-э, за собственную дурь! – отмахнулся мужик. И начал издалека:
– Я ж в своем городе на заводе работал. Слыхала ли ты, тыква недоспелая, про город Тулу? Нет? Ну и дура! Про Тулу нашу весь мир знает! В ней лучшие оружейники, самовары и пряники! И еще много чего ископаемого. Ну так вот я – оружейник! Смальства, можно так сказать…
– В горшок стрелял что ли? Да и то, верно, не всегда попадал. Чаще мимо. От того и рыжий, что горшок тебе в наказанье часто на башку надевали, – не верила Лидка.
– Вот дура чокнутая, говорю, оружейник я. В сборочном цехе работал. Любое ружье, с закрытыми глазами, разберу и соберу в минуту. Но сюда меня не за это послали, – сознался Оська и продолжил:
– На конвейере я стоял. Где оружие, собиралось знатоками. А у меня самый что ни на есть высокий разряд. Ну, а заработок жидкий, хотя без браку мы работали. Ты хоть раз слыхала про нарезное тульское ружье? Нет? Ну и дура! Такое ружье, не на станке, а Старыми мастерами делается. Каждая деталь вручную. С гравировкой, с подписью мастера. Но и стоит оно огромные деньги. Впору князьям да принцам их иметь. Ну, а спрос на них, не глядя на это, никогда не падал. С под рук хватали. Глазом не успевали сморгнуть, цельная партия ушла. Будто ветром сдуло. А начальство все торопит – скорей мужики! Поспевай, покуда спрос имеется! А куда гонят в шею – войны нигде нет. Разве только для охоты их пользовать? Но ить ружья наши – боевые. Их сторожко продавать надо было. А не кому попадя. У кого деньга имелась, да в жопе жир завелся. Ну и обидно нам стало. Как так, мильены даем, а нам за то – гроши колотые. Я и стребуй у мастера, чтоб словечко за нас начальству закинул. Насчет заработка. А он, гад, бздилогон оказался. Испугался впрямую. И когда начальство в цех пришло, указал на меня и говорит: