Текст книги "Баллада о большевистском подполье"
Автор книги: Елизавета Драбкина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
Глава пятая
Кандальный звон
1
Снова подполье, кружки, явки, пароли, нелегальные типографии. Снова мелькающие, как в кинематографе, сёла, города, люди. Снова перипетии бродяжнического существования: неожиданные приезды и скоропостижные отъезды на телегах, извозчиках, поездах, пароходах, а то и просто пешком.
Но коротки сроки этой жизни. Как говаривали тогда, «человек предполагает, а жандарм располагает». Уже «спущено» предписание: «Разыскать такого-то, обыскать, арестовать и препроводить куда следует». За спиной уже маячат неотвязные тени в гороховых пальто. Слежка становится все неотрывнее, кольцо сжимается все плотнее и плотнее.
Еще день… Еще час… И —
Не пылит дорога,
Не дрожат листы,
Погоди немного —
Попадешь в «Кресты».
О российские тюрьмы, остроги, крепости, каторжные централы, участки, кутузки, казематы, каталажки, полицейские части, именуемые в просторечии «блошницами» или «клоповниками», тюремные замки, предварилки, пересылки! Вы, о которых народная мудрость говорила. «Тюрьма – что могила: всякому место есть». И она же добавляла: «Умного ищи в тюрьме, а дурака – в попах».
Если в городе был только один каменный дом, это была тюрьма.
Если в городе имелось только одно четырехэтажное здание, это тоже была тюрьма.
Большинство российских тюрем было почему-то построено у воды – на берегах рек, на островах, у самого моря.
Воды Невы омывали подножия двух «русских Бастилий» – Петропавловской крепости и Шлиссельбурга. На набережной Невы находились знаменитые петербургские «Кресты». На берегу Москвы-реки – московская «Таганка».
Тюрьмы бывали разные: большие и маленькие, деревянные и каменные. Старинные остроги, выстроенные еще до Петра I, и каторжные централы, усиленно сооружавшиеся после 1905 года с учетом новейших «достижений» российской и зарубежной тюремной техники.
В одних тюрьмах стояла мертвая тишина. В других шум не умолкал ни днем, ни ночью. Там – одиночка. Здесь – общие камеры. Но везде окно, затянутое тюремной решеткой. Везде дверь, замкнутая снаружи на железные замки и засовы. Везде «волчок» или «глазок», через который тюремные надзиратели подсматривают за каждым движением заключенного, подслушивают каждое его слово, каждый вздох.
2
Самой старой из тюрем в России, в которой содержались политические заключенные, была Петропавловская крепость.
Построенная для военных целей, она в первые же десятилетия своего существования была превращена в место заточения. В ее бастионах – пятисторонних каменных башнях – и в ее равелинах – примыкающих к стене крепости укреплениях – были устроены тюремные камеры. Такие же камеры были устроены и в куртинах – стенах крепости между бастионами.
Сначала в ее тогда немногочисленных тюремных помещениях томились арестованные за побег с военной службы солдаты и люди «подлого сословия», как именовались в России того времени крестьяне и «работные люди». Затем казематы крепости увидели и представителей придворной знати и даже императорской фамилии: сюда, в каземат Трубецкого бастиона, был брошен Петром I его сын – царевич Алексей, который там и умер после очередной жестокой пытки «на дыбе».
Но самые страшные главы трагической истории Петропавловской крепости падают на девятнадцатый век и на начало двадцатого, когда она – и прежде всего Алексеевский равелин и Трубецкой бастион – оказалась местом заточения для лучших сынов и дочерей России. Через ее холодные, сырые казематы прошли декабристы и петрашевцы, народовольцы и социал-демократы, Писарев и Чернышевский, Достоевский и Горький, большевики Ольминский и Бауман. Здесь, у крепостного вала на берегу Невы, были повешены пять декабристов. Отсюда увозили на суд и казнь народовольцев.
По подписям, иероглифам и рисункам, которыми поколение за поколением «живых мертвецов» покрывало выбеленные известью стены, можно было бы написать историю русской революции.
Здесь царила жуткая, гробовая тишина, прерываемая лишь боем старинных курантов и заунывными окриками часовых: «Слу-у-шай!»
«Одиночное, гробовое заключение ужасно, – писал декабрист Беляев. – То полное заключение, какому подвергались в крепости, хуже казни. Страшно подумать теперь об этом заключении. Куда деваться без всякого занятия со своими мыслями? Воображение работает страшно. Каких страшных, чудовищных помыслов и образов оно не представляло. Куда не уносились мысли, о чем не передумал ум, и затем все еще оставалась бездна, которую надо было чем-нибудь заполнить».
Ни слова с воли. Ни звука от сидящих здесь же, рядом с тобою, товарищей. Невозможно даже перестукиваться: примерно на метр от стен камеры установлены железные рамы, обклеенные желтыми полосатыми обоями. Перед окном глухая каменная стена. На окнах решетки из полосового железа. Стекла покрыты толстым слоем белил. А после 1907 года натянута мелкая железная сетка, чтобы помешать заключенным общаться между собою при помощи голубей.
Не слышно шуму городского,
На невской башне – тишина,
Лишь на штыке у часового
Горит полночная луна.
Несчастный юноша, ровесник
Младым цветущим деревам,
В глухой тюрьме заводит песню
И отдает тоску волнам.
Не жди, отец, меня с невестой,
Сломи венчальное кольцо,
Здесь, за решеткою железной,
Не быть мне мужем и отцом…
Каменные гробы Петропавловской крепости и Шлиссельбурга, откуда, по образному выражению директора департамента полиции Оржевского, «не выходят, а выносят». Псковский, Орловский, Владимирский, Смоленский, Вятский, Тобольский, Рижский, Ярославский каторжные централы. Александровская центральная каторжная тюрьма неподалеку от Иркутска. Нерчинская и Акатуйская каторжные тюрьмы. Варшавская «Цитадель», «Николаевские роты». Петербургские «Кресты», московские «Бутырки»… На десятки тысяч верст были разбросаны заключенные тюрем царской России – от Белого моря до Черного, от берегов Балтики до Тихого океана.
Тюрьма была неотвратимой судьбой каждого революционера, каждого большевика. Вступая в партию, он наверняка знал, что рано или поздно настанет минута, когда он услышит: «Вы арестованы», за ним закроются тюремные ворота, и по коридорам и железным лестницам в сопровождении надзирателей он будет приведен в тюремную камеру, в которой ему суждено провести месяцы, годы, а быть может, весь остаток жизни.
И вот человек, который энное количество времени жил в непрерывном напряжении, не зная ни сна, ни отдыха, ни дня, ни ночи, мотался по адресам и явкам, вечно спешил, вечно не успевал, вечно был на ногах, страдал за каждую потерянную зря минуту, – этот человек вдруг оказывался в остановившемся мире, где время существует только для того, чтобы его убивать, пространство равно семи шагам в длину и трем шагам в ширину, а единственную форму движения составляет монотонная ходьба из одного угла камеры в другой – руки назад, глаза в пол.
Изо дня в день видел он одни и те же стены, один и тот же клочок неба. Каждое утро просыпался от одного и того же громыхания ключей и крика: «Хлеб!» Его завтрак всегда состоял из одного и того же кипятка в жестяной кружке и куска кислого черного хлеба. На обед он получал неизменные щи из полугнилой капусты. В стену камеры были вделаны два небольших железных листа на кронштейнах – это его стол и стул. К противоположной стенке была привинчена железная койка с твердым холщовым матрацем. Высоко под потолком смутно светилось оконце, затянутое решеткой.
Первые недели, а то и месяцы и даже годы он находился на положении подследственного. Время от времени открывалась вделанная в дверь камеры форточка, надзиратель произносил: «На допрос». Заключенного выводили во двор, усаживали в закрытую четырехместную карету – большой, длинный черный ящик на высоких колесах с решетчатыми окнами, затянутыми синими шторами, – и в сопровождении конных жандармов с саблями наголо везли на допрос в жандармское управление.
И тут начиналась дуэль между следователем и подследственным. Хорошо, если при аресте в руки жандарма ничего не попало. Тогда подследственный делал заявление вроде такого: «Могу дать лишь одно показание: что никаких показаний давать не буду» – или же отвечал на поставленные ему вопросы: «Кем дана мне брошюра Ленина „Что делать?“, я забыл. Что за человек ночевал в моей комнате и находился в ней в момент моего ареста, не знаю. С кем я встречался и был знаком, не помню и разговаривать на эту тему отказываюсь».
Но беда, если во время ареста жандармам удавалось найти какие-нибудь записки, адреса, имена. Тогда, по образному выражению одной народоволки, допрашиваемый чувствовал себя, «как живая рыба на раскаленной сковороде».
3
Проходили месяцы, иногда годы – и наступал день, когда следствие заканчивалось. Теперь за «преступлением» следовало наказание.
Наказание это могло даваться без суда, в так называемом «административном порядке», – человека вызывали в контору тюрьмы и объявляли ему под расписку вынесенный по его делу приговор: столько-то лет тюрьмы или же высылки в места «отдаленные» либо «не столь отдаленные». По отношению к «лицам крестьянского звания» (к которому принадлежали почти все рабочие) иногда применялась «высылка на родину»: под конвоем стражника, со связанными позади руками их доставляли в родную деревню, которую отныне они не имели права покинуть.
Кроме широко применявшегося «административного порядка», существовало наказание по суду. Как правило, судебная процедура заканчивалась трафаретным приговором:
«Такого-то года, месяца и дня, по указу Его Императорского Величества, судебная палата, по особому присутствию, рассмотрев дело таких-то, установила виновность в преступлениях, предусмотренных такими-то статьями уголовного уложения, и признала, что должно быть избрано тягчайшее из предусмотренных по этим статьям наказание…»
Перед теми, кому суждено было предстать перед судом, вставал вопрос: как вести себя на суде? Давать показания? Отказываться от дачи показаний?
Поведение революционера на суде представляло собою важнейшее политическое дело. Окруженный солдатами с обнаженными шашками, он должен был думать не о том, чтобы оправдывать себя, а о том, как использовать суд в интересах партии, изобличить царское правительство и его слуг, показать их преступления перед народом, изложить свою революционную программу.
Из обвиняемого революционер превращался в обвинителя.
Так было в 1907 году в Омске, когда перед военно-окружным судом предстали 38 большевиков, обвинявшихся в том, что они «приняли участие в сообществе „Омский комитет Сибирского союза социал-демократической рабочей партии“, заведомо поставившем целью ниспровержение существующего в России общественного строя (преступное деяние, предусмотренное I частью 126 статьи Уголовного уложения)». Осужденным по этой статье полагалось от ссылки на поселение с лишением всех прав до восьми лет каторги.
История этого дела такова.
В ноябре 1906 года на окраине города Омска в небольшом деревянном домике собралась конференция омских большевиков, на которой должны были быть выбраны делегаты на V съезд партии. На ней присутствовало 38 делегатов. Доклад делал Валериан Куйбышев. Он показал гибельность идей, которые навязывали партии меньшевики, и предложил текст резолюции. Но принять эту резолюцию не удалось, так как в самый разгар работ конференции в домик, где она происходила, ворвалась полиция, раздались крики: «Руки вверх! Будем стрелять!» – и все участники конференции были арестованы и отвезены в тюрьму.
В числе арестованных находился Виргилий Леонович Шанцер, партийная кличка «Марат». Кличка эта не случайна. Шанцер, по происхождению француз, обладал, как и великий трибун французской революции, бурнопламенным темпераментом и редкостным ораторским талантом.
Он был одним из старейших по возрасту и революционному стажу членов нашей партии. Родился он в 1867 году, рано кончил гимназию и прямо с гимназической скамьи попал в одиночную тюремную камеру. Обвиненный в принадлежности к партии «Народная воля», он был приговорен к так называемому «гласному надзору полиции» и прикреплен к одному из жалких городишек Бессарабии. Лишь десять лет спустя смог он уехать и поступить в университет. К этому времени он был уже убежденным марксистом и играл активную роль в научных и политических кружках лучшей части студенчества.
Блестяще окончив юридический факультет университета, В. Л. Шанцер некоторое время спустя переехал в Москву и стал заниматься адвокатской деятельностью, выступая в качестве защитника на политических процессах. Это продолжалось недолго: он был арестован по подозрению в принадлежности к большевистской партии и выслан на три года в Енисейскую губернию.
Там, в ссылке, он руководил кружками, помогал организовывать побеги, сам тоже пытался бежать, но был схвачен стражниками. После этого «за попытку к побегу и за вредное влияние на ссыльных» сослан к далекую Якутию.
В конце 1904 года он вернулся в Москву и весь 1905 год был занят кипучей партийной работой. Его страстные, пламенные выступления привлекали тысячную аудиторию. Его партийное имя «Марат» стало известно самым широким кругам московских рабочих.
Но был однажды случай, когда В. Л. Шанцер не смог говорить. Это произошло на похоронах Н. Э. Баумана. Стоя у открытой могилы, «Марат» раз пять произнес: «Николай Эрнестович… Николай Эрнестович…», махнул рукой и со словами: «Да что же тут говорить?!» – сошел со свеженасыпанной кучи земли и разрыдался.
Накануне Декабрьского вооруженного восстания Шанцер был арестован и весь декабрь, когда Москва дралась на баррикадах, томился в Таганской тюрьме, а затем был выслан на пять лет в Енисейскую губернию.
При первой же возможности он попробовал бежать, наняв лошадей под видом поездки в больницу.
«Погода в эту ночь была плохая, – рассказывает его товарищ по побегу, – с утра уже лил дождь, и когда мы выехали, тьма была непроглядная. Лошади не совсем хорошие, но мы все-таки выехали, ибо оставаться дольше не могли. Проехав верст двадцать пять по тракту на Красноярск, мы услышали позади себя звон колокольчиков; это нам показалось подозрительным и странным, и мы подумали, не за нами ли погоня… Скоро нас обогнала тройка… Надеясь, что это случайность, мы решили ехать вперед в село. Как только мы въехали в улицу, наши лошади уперлись в тройку, обогнавшую нас, которая была поставлена поперек дороги; к нашей повозке подошел урядник с зажженной свечой и спросил, кто едет, и потребовал документы».
Первая попытка побега сорвалась: Шанцера и его спутника под усиленным конвоем вернули обратно. Зато следующая попытка, которую они предприняли недели три спустя, оказалась удачной. Они добрались до Красноярска; товарищи снабдили их фальшивыми паспортами, и они уехали в Омск. Там Шанцер немедленно же включился в работу партийной организации, принял участие в конференции, собравшейся, чтобы избрать делегата на V съезд партии.
Но, как мы уже рассказали, в самый разгар конференции ворвалась полиция и арестовала всех присутствовавших, в том числе В. Л. Шанцера, в кармане которого лежал паспорт на имя портного Абрамовича. Под этим именем он был отправлен в тюрьму, под этим же именем прошел предварительное следствие и предстал перед военно-окружным судом.
4
Когда Шанцер, Куйбышев и их сопроцессники обсуждали вопрос, как вести себя на суде, Куйбышев предложил запеть «Марсельезу» и добиться вывода из суда.
Но Шанцер решительно запротестовал и убедил товарищей участвовать в судебном процессе, не приглашая защитников и поручив ему, Шанцеру, выступить с последним словом. Обвиняемые сидели на скамье подсудимых по алфавиту. Первым с края был Шанцер, ибо он судился под именем Абрамовича.
– Господин Абрамович, хотите ли вы воспользоваться последний словом? – спросил председательствующий.
– Пожалуй, воспользуюсь, – сказал Шанцер.
И начал речь.
«Это была не оправдательная речь, – рассказывал потом В. В. Куйбышев. – Это была речь обвинителя против полиции, против самодержавия… Трудно представить себе, какое впечатление произвела эта блестящая речь на суд и прокуратуру. Даже мы, знавшие Шанцера уже в течение пяти месяцев по совместному тюремному заключению, слушали его раскрыв рот, так как тюремная обстановка, естественно, не давала повода для проявления его столь большого, столь исключительного ораторского таланта…»
Суд удалился на совещание. В комнату, в которую отвели подсудимых, вошел прокурор и направился к Шанцеру.
– Господин Абрамович, – спросил прокурор, – вы портной?
– Да, портной.
– Я ничего не могу понять, – продолжал прокурор. – У меня уже двадцатилетняя судебная практика, и ни разу я не слушал в зале суда такой речи, какую произнесли вы. Чем это объяснить?
Шанцер чуть приметно усмехнулся.
– Знаете, господин прокурор, – сказал он, – я портной, а наше дело какое? Сидим на столе, поджав под себя ноги, шьем и все время разговариваем с товарищами на разные темы. Вот так я и приобрел привычку болтать…
Прокурор с тем и ушел, а сопроцессники Шанцера весело расхохотались.
В своей речи Шанцер опроверг основное обвинение: что собрание, в котором принимали участие подсудимые, было собранием Боевой организации. Он неопровержимо доказал, что единственным «оружием», которое обнаружила при обыске полиция, был обыкновенный перочинный ножик. Поэтому суд вынужден был вынести неожиданно мягкий приговор: к одному месяцу крепости каждого.
По выходе из крепости Шанцер был отправлен в ссылку, бежал, работал в Петербурге, снова был арестован, снова отправлен в ссылку, в пути бежал, оказался за границей, прожил там недолгое время, уехал в Россию на подпольную работу, был арестован, сослан.
Это была его последняя ссылка: он тяжело заболел. Товарищи добились разрешения увезти его в Москву, но он был безнадежен. В 1910 году его не стало.
«Это была воплощенная готовность на самопожертвование, на подвижничество, – писала в посвященном ему некрологе ленинская газета „Социал-демократ“. – Он решительно не знал иных велений, иных норм жизни, кроме тех, которые диктовались ему исповедуемыми общественно-политическими убеждениями».
Один из ярких примеров героизма большевиков – поведение группы участников большевистской Боевой организации, представших перед петербургским военно-окружным судом в 1909 году.
На скамье подсудимых сидели молодые рабочие. Зная, что им грозит смертная казнь, они твердо и решительно отказывались давать «чистосердечные показания», за которые им обещали подарить жизнь.
Альфред Адольфович Нейман, который дважды был ссудим военным судом, всячески выгораживал своего молодого, пылкого товарища Александра Федоровича Чесского, а тот, в свою очередь, делал все, чтобы спасти своих сопроцессников, и брал все обвинения на себя, на одного себя.
– Я заявляю, – говорил Александр Федорович Чесский на суде, – что все найденные документы принадлежат мне и что я действительно принимал активное участие в русской революции…
Нередко царские судьи прибегали к гнусной провокации. Разоблачение такой провокации становилось делом чести подсудимых.
Так разоблачил судебную провокацию Семен Филиппович Васильченко, рабочий из Ростова-на-Дону, который был предан военному суду за участие в демонстрации ростовских рабочих в марте 1903 года. Речь, произнесенная С. Ф. Васильченко на суде, была издана ленинской «Искрой».
«Полиция и суд, – рассказывает об этом сам Семен Филиппович Васильченко, – пытались изобразить демонстрацию „происками жидов“. Под этим углом зрения строился процесс.
Я, как наиболее ответственный перед другими подсудимыми и перед ростовскими рабочими организатор демонстрации (среди подсудимых интеллигенты были по происхождению евреи, а рабочих, способных на ораторское выступление, кроме меня, не было), – я выступил на суде с речью, разоблачающей царизм и суд вообще и в той части, где они пытались свалить организацию демонстрации на евреев.
Получил за это каторжный приговор, несмотря на отсутствие материала против меня как участника демонстрации».
…Среди политических процессов по делам большевиков особую известность получил происходивший в 1910 году процесс Екатеринодарского комитета нашей партии, во время которого на скамье подсудимых рядом со своей матерью сидел двухлетний ребенок, родившийся в тюрьме.
Двенадцать человек, судившихся по этому делу, были арестованы в одну и ту же ночь и отвезены в напоминавшую старинную крепость Екатеринодарскую тюрьму, расположенную над крутым обрывом реки Кубань.
Тюрьма была переполнена. Следствие тянулось долго. Настолько долго, что трое обвиняемых умерли до суда, а у одной из обвиняемых, Марии Франк, родился в тюрьме и пробыл в ней около двух лет мальчик Толя.
Трудно растить в тюрьме грудного ребенка: негде купать, нет молока, негде стирать пеленки. Чтоб добиться корыта и бутылки молока, пришлось вызвать прокурора. К тому же Мария Франк все время сильно болела.
Выручили товарки по камере. Они возились с маленьким Толей, варили над керосиновой лампой кашу (варка продолжалась 2–3 часа), над лампой же грели воду для купания.
Так и рос этот «маленький арестант». Все его очень любили и наперебой старались что-нибудь для него сделать. Около году он стал ходить. Пришлось вызвать прокурора, чтоб добиться разрешения водить мальчика на прогулку. А когда ему было около двух лет, он бегал по всей тюрьме, забегал во все камеры, разносил записки, приносил папиросы сидевшим в карцере.
Все сопроцессники его матери с нетерпением ждали суда. Нет ничего хуже неопределенности, а после суда хотя бы можно отсчитывать месяцы и годы, отделяющие от воли. Надежды на оправдание ни у кого не было. Ни у кого, кроме одного: провокатора, выдавшего всех, а теперь прикидывавшегося таким же арестованным, как и остальные.
Перед судом Толику сшили красненькие штанишки и синюю рубашку с красным воротником.
И вот настал день суда. Мужчин повели закованными в кандалы. Женщины взяли с собой Толю, и он сидел вместе со всеми на скамье подсудимых. Когда оглашали приговор, Толя стал проситься на руки к одной из подруг своей матери, Пане Вишняковой, крича: «Пусти меня к бабе!» Публика сначала смеялась, потом стала плакать; в зале поднялся шум; судье пришлось объявить перерыв.
Все, за исключением провокатора и одного обвиняемого, были приговорены к каторге, потом некоторым каторгу заменили крепостью, а Марии Франк – ссылкой на поселение.
Толя прожил в тюрьме до двух с половиной лет. Когда он вырос, он стал комсомольцем, а затем членом партии.
5
До какого-то времени в душе арестованного обычно теплилась надежда на чудо: быть может, обвинители не сумеют добыть достаточных доказательств и суд вынесет оправдательный приговор или даст небольшой срок.
Но наступал день, когда объявляли приговор: столько-то лет тюрьмы, каторги или ссылки. Все надежды рушились.
Даже такой твердый и закаленный в боях человек, как М. С. Ольминский, испытал в такую минуту приступ отчаяния.
То бред иль сон? Объявлено решенье:
Тюрьма! Годами жизнь черпай!
Прощай, друзья! Прощай, освобожденье
Родная, милая, прощай!
……………………………..
Я отдал все святыне идеала,
Ему служенье – жизнь моя!
Но человек я, и удар кинжала,
Как всякого, разит меня!
Я был раздавлен, но сдержу рыданья.
Не дам злорадствовать врагу —
И для тебя в последнее свиданье
Принять спокойный вид смогу!.
… И тут приходил на помощь верный друг – книга!
«Книга в одиночке – это целый мир, захватывающий, увлекающий, – рассказывает петербургский рабочий-большевик Сергей Николаевич Сулимов. – С книгой беседуешь, книга тебе друг, воспитатель твой. С книгой незаметно летит ненужное время, книга заставляет не замечать одиночества. Она вливает бодрость, ставит тебя выше будничных житейских мелочей».
Страсть к чтению столь велика, что за книгой забывается все.
«Тяжело, душно, тесно, – пишет из тюрьмы слесарь с московского завода „Дукс“ Алексей Степанович Ведерников-Сибиряк, отбывающий в каторжном централе приговор к шести годам каторги как участник Декабрьского вооруженного восстания в Москве. – Если бы вы видели все подробности нашей жизни, вы бы ужаснулись…»
И он просит: «Книг! Книг! Книг!»
«Когда у меня есть хорошие книги, – пишет он, – жизнь кажется даже приятной, и я иногда думаю, что если бы был на воле, то многого даже не узнал бы из того, что знаю сейчас, так как у меня едва ли хватило бы времени все это прочесть».
Интересен список книг, которые просит прислать ему этот бывший слесарь, окончивший начальную школу, где он научился только грамоте и четырем правилам арифметики: Мережковский, Куприн, Андреев, книги по детской литературе и воспитанию детей, воздухоплаванию, стенографии, интегральному исчислению.
Недаром в царской России тюрьму называли «тюремным университетом». Царское правительство не жаловало страну школами, зато тюрьмы были в ней «отменные и знаменитые».
«Кто не слышал, например, об Александровском каторжном централе и пересыльной тюрьме, о знаменитой Нерчинской каторге? – спрашивает большевик-ученый, проведший много лет в каторжных тюрьмах, М. Ветошкин. – Это были заведении, через которые проходили тысячи людей, уголовных и политических, молодых и старых, мужчин и женщин. Для приема в эти царские „университеты“ не существовало никаких ограничительных норм и процентов: для всех двери были раскрыты широко. Сюда легко было попасть, трудно выбраться».
Если даже для интеллигента и профессионального революционера тюрьма была местом, где он усердно учился, то в гораздо большей мере это было так для солдат, крестьян, рабочих, которые тысячами и тысячами попадали в тюрьмы после девятьсот пятого года. Алгебра, тригонометрия, история, политическая экономия – все это жадно проглатывалось, проглатывались торопливо и жадно сотни книг самого разнообразного содержания, от легкой беллетристики до трудов Карла Маркса.
6
В одних тюрьмах режим был более суровым, в других – менее суровым. Да и одни и те же тюрьмы в разные времена имели разный режим. Почти везде он был облегчен накануне революции 1905 года, в самом 1905 году и отчасти в 1906-м.
Сидевшие в те дни в киевской «Лукьяновке» рассказывают, что тюрьма весь день и вечер гудела как улей, непрерывно слышались шум и голоса, особенно летом и весной. Заключенные открывали форточки, громко кричали и разговаривали друг с другом. Таинственные сообщения делались на иностранных языках. Чаще всего в ходу была латынь. Раздавался возглас: «In urbis» («В город») – это означало: «Вызывают на допрос».
Некоторые переговаривались шифром, и можно было слышать из окна непрерывный ряд монотонно и отчетливо повторявшихся цифр.
Время от времени, в знак протеста против действий правительства или тюремного начальства, устраивались так называемые «обструкции», когда вся тюрьма стучала, гремела, колотила в стены и двери посудой.
Такие же порядки существовали и и Самарской тюрьме: камеры почти всегда были открыты, можно было получать газеты и литературу и обсуждать животрепещущие политические вопросы. Когда администрация попыталась закрыть камеры и установила в дверях новые замки, которые, по ее мнению, было не так легко открыть при помощи отмычек, в камерах тотчас началась работа собственных слесарей, занявшихся изготовлением новых отмычек к новым замкам. Их делали из медных ручек параш, и они получались не хуже настоящих ключей.
А сидевшие в конце 1904 года в Таганской тюрьме члены Московского комитета партии сумели установить такую тесную связь между собой и с волей, что в тюрьме закипела настоящая партийная работа, о чем оттуда, из «Таганки», Ф. В. Ленгник (партийная кличка «Кол») тогда же сообщил Владимиру Ильичу и Надежде Константиновне.
«Пишет Кол из тюрьмы, – начинал он. – Дорогие друзья! После разных мытарств вся наша компания собралась в Таганке. Оглядевшись здесь, мы решили продолжать борьбу с меньшевиками и слизняками… Чувствуем себя мы превосходно..»
Однако после подавления революции 1905 года самодержавие начало брать тюрьму «на винт», «под замок» и после ряда столкновений с заключенными и страшных тюремных трагедий запретило общение заключенных между собой. Достаточно было часовому увидеть узника у решетки тюремного окна или заметить спускаемую на веревочке записку, чтоб он без предупреждения открывал стрельбу по окнам, по дверям, по камерам.
В эти же годы происходила поспешная постройка все новых и новых каторжных тюрем, в которых самодержавие готовило своим узникам вместо быстрой смерти от руки палача медленную и мучительную смерть в абсолютнейшем одиночестве и молчании, нарушаемом лишь трагическим криком потерявшего рассудок или казнью, совершаемой тут же, в тюрьме.
В 1911 году Сергей Миронович Киров был арестован во Владикавказе и доставлен по этапу в Томск, где его поместили в камеру, выходившую окнами во двор, на котором стояла виселица и приводились в исполнение смертные приговоры.
Сохранилось письмо, написанное им тогда же и тайно переданное его невесте, Марии Львовне Маркус.
«За стеной раздался специфический стук топора: делают эшафот. В тюрьме тихо, как на кладбище, но многие не спят – чуткое ухо заживо погребенных ясно различает удары, слышит шаги приближающейся смерти…
Надзиратели отступают, чтобы дать дорогу совершающему свой последний путь осужденному. Лязг цепей усиливается… Палач берет папироску, пробует свою черную маску (он не дерзает открыть лицо) и принимает позу выжидающего. И как бы навстречу ему надзиратели поспешно ведут обреченного на казнь… Среди мертвой тишины раздается команда: „Смирно!“ Надзиратели становятся во фронт. „По указу его императорского величества… военный суд…“
Но вот чтение приговора окончено, и рядом с осужденным показался священник…»
В тюрьмах сидели представители разных политических партий, подчас весьма далеко расходившиеся взглядах на пути революционной борьбы. Но их разногласия отступали, когда дело шло о защите прав заключенных, а особенно перед лицом казни.
В конце 1906 года большевик Александр Александрович Ежов попал в одиночную камеру Пензенской тюрьмы. Напротив него в таких же одиночках сидели эсеры Катин и Кузнецов, убившие прославившегося своей борьбой против революции царского чиновника Богдановича.
Месяца три спустя Катина и Кузнецова вызвали на суд.
Вернувшись, они передали товарищам по тюрьме, что оба они приговорены к смертной казни через повешение. Подарили на память кому пояс, кому шарф, кому шапку.
Страшный был этот день. Тюремные надзиратели суетились, готовились. Нескольких каторжан-уголовников вызывали в кандалах в контору и предлагали им стать палачами, обещая за это снять кандалы и сократить срок наказания. Но охотника долго не находили, а один из вызванных заявил в глаза тюремщику: «С удовольствием тебе, рыжему, оторвал бы голову, а не этим героям».