Текст книги "Баллада о большевистском подполье"
Автор книги: Елизавета Драбкина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
Так начиналась жизнь в ссылке, которую недаром прозвали «тюрьма без решеток».
Разбирая архивы, перечитывая письма и воспоминания, обнаруживаешь интересное явление: многим ссылка давалась тяжелее, чем тюрьма и каторга.
В чем тут причина? Прежде всего в том, что на каторге люди были в коллективе, и те страдания, которые они переносили, объединяли их между собой.
В ином положении был ссыльный, попавший на какой-нибудь «станок» или маленькую глухую деревушку да и в такой город, как Березов. Он лишен права на труд. Ему запрещено выходить даже за околицу. Заработка нет. Он берется за все: слесарит, кузнечит, складывает печи, обмазывает глиной стены, паяет кастрюли, чинит самовары, гонит смолу и деготь, катает пимы, пасет скот. Но все эти заработки столь малы, что он обречен на голод и холод.
Другое дело там, где есть сплоченная колония ссыльных. Там налажена учеба и экономическая жизнь ссыльных, да и политическая жизнь тоже бьет ключом.
Однако ссылка – это всегда ссылка. И лучшее из всего, что можно было сделать в царской ссылке, – это бежать!
15
Почему до сих пор никто не написал повесть большевистских побегов? Трудно найти что-нибудь более увлекательное по своему уму, дерзости, отваге, находчивости, нечеловеческому упорству.
Ни один побег не был похож на другой. Каждый имел свою историю.
Из тюрем бежали, устраивая подкопы и перелезая через высокие каменные стены. Уходили «через решетку» – подпилив брусья решетки в окне; с «прихваткой» – связав надзирателей; через цейхгауз, откуда уходящих выносили вместе с вещами, или из больницы – в корзинах с бельем; в бочках из-под воды или кислой капусты; в гробу под видом покойника, и еще тысячью способов.
Каждая тюрьма гордилась своими побегами, создавала вокруг них легенды. Иногда она восхищалась тщательной продуманностью и подготовкой, с которыми они были совершены, но с таким же восторгом говорила и о совсем простых побегах, удача которых казалась чудом.
Из ссылки бежали зимой на лошадях, иногда верхом, иногда в телеге, иногда спрятавшись на дне кибитки. Летом же – на лодке или в трюме парохода, а то и пешком, пробираясь через глухую тайгу. Но лучше было бежать не с самого места ссылки, а с дороги.
…Присяжный поверенный Беренштам в книге, посвященной его поездке в Якутию, рассказывает историю побега, услышанную им от волостного писаря из поселка на берегу Лены:
– Вот везли, значит, партию политических. Офицер вез их. Конвойных куча. Смотрят в оба. Близко к станку не пристают, а если останавливаются, то всё у открытых берегов, чтоб деревьев не было да чтоб некуда было скрыться.
Вот задумал один политический бежать, а товарищ его, студент, ему говорит: «Я тебе помогу». Сговорились они, как и что делать, и стал студент при конвойных остальным товарищам хвастаться силой своей необыкновенной.
«Я, – говорит, – свободно могу вырвать из земли любое дерево с корнем, только бы руки обхватили».
Кто из товарищей ничего не знал, тот смеялся. А он упрямо стоял на своем: «Вырву дерево, любое вырву», – и баста!
Все, конечно, заинтересовались. И солдаты тоже. Многие пошли в пари. Диво-то какое! Уж и солдатам не терпится пристать к такому месту, где б хоть одинокие деревья были.
Как раз чуть повыше нашего станка все и случилось. Вон там, где деревья… Солдаты сами наладили здесь пристать.
Вот вышла партия на берег, собралась около деревца. Солдаты цепью окружили политических.
Заговорщики и говорят студенту:
«Ну-ка, покажи нам свою молодецкую удаль! Вырви-ка с корнем это деревцо, которое поменьше!»
Подошел студент к дереву, взялся за него, покряхтел-покряхтел. Нет, ничего не выходит.
«Надо, – говорит, – на руки поплевать!»
Поплевал этак с расстановкой и взялся снова за дерево. Ничего!
Все громко хохочут, потешаются. Солдаты потеснее подошли, по сторонам не глядят, на носки даже приподнялись, чтоб виднее было. А студент уже пиджак снимает, говорит, что под мышками жмет, мешает.
Снова поплевал на руки и за дерево взялся. Смех стоит отчаянный!
В это самое время тот политический, что бежать собрался, присел около ног конвойного и на землю лег. Между конвойными-то расстояния всего не больше аршина-двух, да только не смотрят они на землю, глаза в дерево вперли. А студент уже жилет снимает, говорит:
«Очень тесен он мне, оттого и дерево вырвать не могу».
Веселье общее всех захватило. Каждый насмешку свою спешит выполнить. А тем временем политический между самых ног солдатских пролез, добрался до кустика шагах в десяти и залег.
Лежит себе, кругом веточки, траву щиплет, покрывает себя, чтоб незаметно его было. Место голое, деревьев мало, скрыться или уйти некуда.
Тут рожок с паузка раздался – пора ехать! Все на паузок повалили, а что одного не хватает, конвойные и не заметили. А студент дерева так и не вырвал!
В партии имелись люди, на счету которых было пять, семь, десять, даже тринадцать побегов. И каких побегов! Но, главное, эти побеги совершались не для того, чтобы из ссылки скрыться где-нибудь в «тихой заводи», но чтоб сразу же с головой уйти в нелегальную партийную работу, заведомо зная, что это дело неминуемо окончится новым арестом и новой, еще более далекой и трудной ссылкой.
Вот Виктор Павлович Ногин. Рабочий-красильщик с фабрики Паля за Невской заставой. Участник рабочего движения с девяностых годов прошлого века. Один из активных организаторов знаменитых забастовок на фабриках Паля и Максвелла.
В 1898 году арестован. Просидел год в «предварилке». Выслан в Полтаву. Тотчас бежал.
Оказался в Англии. В 1901 году в качестве агента «Искры» поехал в Россию. Работал в Москве и Петербурге.
Арестован. Просидел год. Выслан в Енисейскую губернию. Бежал.
Попал в Женеву. Полтора месяца спустя вернулся в Россию, работал в Екатеринославе, Ростове-на-Дону, Москве. Арестован в марте 1904 года. Отправлен в тюрьму польского города Ломжа. Просидел там семнадцать месяцев. Выслан в село Кузьмино на Кольском полуострове. Восемь дней спустя бежал.
Прожив короткое время в Женеве, в конце 1905 года вернулся в Россию. Работал в Петербурге, Баку, Москве. Был делегатом Москвы на Лондонском съезде партии. Арестован в 1907 году по делу Московского комитета. Четыре месяца Таганской тюрьмы. Ссылка в Березовский уезд, Тобольской губернии. Через неделю по прибытии в ссылку бежал.
В январе 1909 года арестован в Белоострове при попытке проехать по фальшивому паспорту в Финляндию. Летом возвращен на прежнее место ссылки, в Березовский уезд, Тобольской губернии. Четыре дня спустя бежал.
В начале 1910 года, как член ЦК, избранного Лондонским съездом, участвовал в Пленуме ЦК в Париже. Оттуда вернулся нелегально в Москву, потом поехал в Баку, снова приехал в Москву.
Арестован по доносу провокатора Малиновского. Сослан к Туринск, Тобольской губернии. Через несколько дней бежал.
Нелегально поселился в Туле. Вел партийную работу вплоть до дня ареста в марте 1911 года. На этот раз сослан в Верхоянск. Шел туда этапом год. Первое, о чем подумал, прибыв на место ссылки: «Можно ли бежать?» Понял: невозможно!
Да, бежать оттуда было невозможно…
«После отлета птиц, – писал потом Виктор Павлович Ногин, – в Верхоянске наступает мертвая тишина. В начале зимы ее нарушают лишь звенящие звуки, несущиеся с реки Яны, когда лед на ней еще тонкий. Этот звон возникает от легкого сотрясения льда на Яне, которое вызывается течением».
Кругом безлюдные тысячеверстные пространства. Зимой – снега, летом – непроходимые болота. Этот край был до того пустынен, так мало было в нем жизни, что постоянно думалось о небытие. «Начинаешь представлять себе землю, покрытую трещинами, замерзшую и безжизненную, а себя – последним человеком, оставшимся на ней, – пишет Ногин. – Забываешь о пространстве, о времени, сближаешься с вечностью».
Нигде ссылка не знала такого высокого процента самоубийств и случаев душевного помешательства. Все толкало к тому, чтоб впасть в безразличие, утопить тоску на дне бутылки, потерять веру в будущее.
Так случалось со многими. Но не с большевиком Ногиным.
Против тоски он нашел верное лекарство – работу.
Но какую работу можно было делать здесь, на полюсе холода?
Изучать окружающую жизнь.
Время Виктора Павловича Ногина было заполнено до предела: он отмечал день за днем время прилета и отлета птиц, появление цветов, признаки весны или наступления зимы. Производил тщательные метеорологические наблюдения. Пытался найти удовлетворительную гипотезу для объяснения особенностей местного рельефа – например, янских лунообразных впадин, которые он прозвал «амфитеатрами».
Но больше всего увлекли его полярные сияния. Он возился с самодельным угломерным инструментом, производил подсчеты, выводил формулы, чтоб найти объяснение этому явлению.
«Наблюдая полярные сияния, – пишет он, – я увлекался и забывал, что нахожусь в Верхоянске: забывал о всех своих мрачных мыслях и видел перед собою только землю, охваченную от полюса до полюса лучами сияний. Мне хотелось понять это явление и поставить его в связь с другими явлениями природы. Я строил ряд гипотез. Может быть, они и не выдержали бы научной критики, но мысль об этом не останавливала меня. Я думал и уходил мыслями далеко от всех тех пут, которые давили меня».
Одновременно с этим В. П. Ногин с такой же серьезностью и пытливостью изучал условия жизни местного населения.
Хотя и раньше ему приходилось бывать в очень глухих углах, но такого, как здесь, он еще не видел. Тут не было известно даже употребления колеса! История словно отодвинулась на несколько тысячелетий назад, к первобытному обществу, в котором, однако, имелись урядники, становые, водка, сифилис и купцы, обманывающие и грабящие несчастных якутов.
И еще одним занимался Ногин: расспрашивая местных жителей, собирая сохранившиеся на руках письма и вещественные памятники, он восстанавливал трагическую историю якутской ссылки.
Ему и сейчас бывало трудно. И сейчас бывали минуты, когда он чувствовал себя настолько изъятым из жизни, что переставал ощущать жизнь в себе самом. Но все же основным, что определяло весь тонус его существования, была работа, было творческое горение, плодом которого явилась изумительная книга «На полюсе холода», полная наблюдательности, эпической силы и тонкого юмора.
Виктор Павлович Ногин не был ученым. Он не имел высшего образования. И даже среднего.
Он, как и другие товарищи по партии, прожившие такую же, а порой еще более трудную и бурную жизнь, был большевиком ленинской школы. В этом разгадка необыкновенной натуры этих людей.
16
Отсидевший в те годы каторжный срок в тюрьмах Восточной Сибири большевик Владимир Виленский-Сибиряков, вспоминая узловые этапы в Красноярской и Иркутской тюрьмах и знаменитый Ленский двор Александровской тюрьмы, говорит, что тот, кто там побывал, видел всю каторжную и ссыльную Россию, которая растекалась оттуда по ссылкам и каторжным тюрьмам Восточной Сибири.
Волна осужденных широкой волной шла через этапы и пересылки. Порой во время пересыльного половодья образовывались заторы, и в этих тюрьмах скоплялись сотни, а то и тысячи пересылаемых. В эти моменты в пересыльных тюрьмах происходило нечто похожее на всероссийские партийные конференции и съезды.
В тюрьмах развертывались обстоятельнейшие дискуссии, во время которых шел процесс воспитания широких масс и взаимной шлифовки, как это бывает с галькой, когда она, увлекаемая мощным потоком речного течения, шлифуется, обтираясь друг о друга.
Так каторжане, которые были взяты как революционные повстанцы, сплачивались и становились сознательными борцами.
– Каторга и ссылка, – заключает свою мысль Виленский-Сибиряков, – превратились в школу для подготовки кадров будущей революции.
Именно революции!
Революция была подавлена, но не побеждена. Она отступила, но отступила с боями. Под пеплом тлели горячие угли.
Прошло немного лет – и они вспыхнули ярким пламенем нового революционного подъема!
Глава шестая
Страницы любви
1
Листок бумаги, перекрещенный широкими желтыми полосами… Дальний звон быстро двигающихся почтовых колокольцев. Крик: «Почта!.. Почта едет!..»
Дрожащие руки нетерпеливо разрывают конверты. Письма, письма, письма… От жены, мужа, детей… От любимого человека… От родителей, братьев, сестер… От друзей и товарищей…
Взгляд жадно скользит по строкам, чтоб схватить общий смысл, потом вернуться снова – и снова читать и перечитывать, пока события полугодовой давности не будут пережиты и передуманы и не запомнятся в каждой, самой малой своей подробности.
Тому, кто находится в тюрьме, на каторге, в ссылке, в каждом письме с воли чудится недосказанное. Как заметил кто-то, «не говоря уже о многоточии или вопросительном знаке, каждая запятая и та делает вид, что она что-то знает…»
Но вот прошла неделя, другая. Письма выучены почти наизусть, газеты и журналы прочитаны вдоль и поперек.
Мир опять замкнулся в стенах тюремной камеры или опостылевшей избы. И ухо снова прислушивается: когда же послышится звон колокольцев, разноголосый вой ездовых собак и крик: «Почта!.. Почта едет!..»?
Жизнь большевиков-подпольщиков представляла собою беспрерывную цепь скитаний из тюрьмы в подполье, из подполья в тюрьму, оттуда в ссылку, на каторгу и опять в тюрьму, опять в ссылку. Однако отсюда не следует делать вывод, что они не знали личной жизни и всей связанной с нею гаммы чувств.
Они жили не одной только идеей, им никогда не были чужды иные человеческие чувства. И они страдали, томились, знали любовь, ревность, боль и счастье, ту огромную, всепоглощающую нежность, страсть, при которой, говоря словами поэта Элюара, «звезды рассеивают мрак, и нет ничего, кроме звезд».
Увы, архивы почти не сохранили личных писем, по которым мы смогли бы воскресить эту сторону жизни революционеров-подпольщиков, да и те письма, что сохранились, написаны с постоянной оглядкой на тюремную и иную цензуру. Трудно писать о любви, когда знаешь, что прежде, чем твое письмо прочтет любимый человек, его будут прощупывать глаза тюремщиков, что слова твоей тоски, тревоги, любви, отчаяния перечеркнут крест-накрест две жирные желтые полосы проявителя.
Но тогда, когда человек знал, что письмо его будет передано из рук в руки…
«Владимирская тюрьма.
Дорогая моя, милая, родная… Сегодня, кажется, последний день я с тобой под одной кровлей. Эти две недели были ужасны! Находиться так близко и не видеть друг друга после двух лет… Ох, как тяжело, больно до слез…
Палачи, наверное, не разрешат проститься… Мне все время приходилось скрывать, что я знаю, что ты, моя милая, здесь. Пытался писать тебе, но ты, кажется, не получала. Маруся, миленькая! Теперь только в полном объеме я испытал страстную любовь к тебе в ужасной муке. Ярко представляется мне вся картина твоего изгнания на пустынный север; живо чувствую все мучения, все горе, которые тебе придется вынести. Завтра я на коленях провожу тот поезд, который увезет тебя от меня… на мучения. Родная, знай, что в этот миг я буду шептать вслед уносящемуся вдаль грохоту ужасного поезда мои горячие мольбы к тебе, слова моей горячей любви к тебе, я провожу этот грохот рыданием, которое и сейчас едва сдерживается… Так близко было свидание, и так надолго оно отдаляется вместе с поездом, уносящим тебя.
Такие моменты, как настоящий, не забываются… Горе перед разлукой с тобой разбудило жизненные силы: я хочу жить и буду жить во что бы то ни стало! Презрение к палачам, любовь к тебе будут источником моих жизненных сил. Знай, дорогая Маруся. Я люблю тебя и буду жить этой любовью и надеждой увидеться с тобой.
…Странная и жестокая русская судьба! Она превращает в мучение любовь тогда, когда эта любовь особенно прекрасна, когда жизнь полна… Но воспоминание о прошлом, воспоминание о таких моментах, как настоящий, тесно и крепко соединили нас и уменьшили боль от сознания, что жизнь разбита…
Прощай, моя дорогая, милая! Сохрани это письмецо до свидания, только спрячь его подальше… Я постараюсь, чтобы в Вологду тебе выслали еще денег. Милая, ты поедешь в моих шубах – это мне очень приятно, что удалось сделать. Береги здоровье.
До свидания, моя Марусенька!.. До свидания, до свидания, до свидания, родная!..»
Автор этого письма Николай Евграфович Федосеев был личностью красочной даже среди богатой яркими фигурами плеяды первых русских марксистов. Его высоко ценил Ленин.
«…для Поволжья и для некоторых местностей Центральной России, – писал он, – роль, сыгранная Федосеевым, была в то время замечательно высока, и тогдашняя публика в своем повороте к марксизму несомненно испытала на себе в очень и очень больших размерах влияние этого необыкновенно талантливого и необыкновенно преданного своему делу революционера».
Так отзывался Ленин о человеке, который прожил всего двадцать семь лет – но каких лет!
Он родился в 1871 году. Из восьмого класса казанской гимназии был исключен без права поступления в другие учебные заведения «за вредное направление своих мыслей» и за чтение «недозволенной начальством» литературы. Но он остался в Казани, занимался саморазвитием, организовал первые марксистские кружки, членом одного из которых был В. И. Ленин.
Так в семнадцать-восемнадцать лет Н. Е. Федосеев стал одним из пионеров революционного марксизма в России!
В 1889 году он был арестован, просидел два с половиной года в Казанской тюрьме и к петербургских «Крестах». В то время когда он сидел в Петербурге, политический «Красный крест» прикрепил к нему в качестве «невесты» Марию Германовну Гопфенгауз.
Как «невеста» она получила разрешение на свидание со своим «женихом» – и впервые они увиделись через решетку, которая отделяла тюремных узников от посетителей. И вышло так, что мнимые «жених» и «невеста» полюбили друг друга.
По освобождении из тюрьмы Н. Е. Федосеев уехал во Владимир, но вскоре был там арестован за социал-демократическую пропаганду в рабочих кружках.
В то время когда Н. Е. Федосеев сидел во Владимирской тюрьме, В. И. Ленин вел с ним переписку, а потом поехал во Владимир, чтобы повидать Федосеева. «Помню, что посредницей в наших сношениях была Гопфенгауз, с которой я однажды виделся и неудачно пытался устроить свидание с Федосеевым в г. Владимире, – вспоминал В. И. Ленин. – Я приехал туда в надежде, что ему удастся выйти из тюрьмы, но эта надежда не оправдалась».
После года Владимирской тюрьмы Н. Е. Федосеев был сослан на три года в Сольвычегодск, но там арестован, уже в третий раз! Его привезли обратно во Владимир. В тюрьме он много работал и написал большой труд о причинах падения крепостного права в России. Но рукопись погибла.
Снова М. Г. Гопфенгауз ходила к нему на свидания, носила передачи, передавала письма с воли и на волю. На беду, одна из записок, которую она нелегально переслала Федосееву, была перехвачена тюремными надзирателями. Марию Германовну арестовали, привезли в ту самую тюрьму, в которой томился Н. Е. Федосеев, а затем выслали в Архангельскую губернию. Н. Е. Федосеев еще некоторое время оставался во Владимирской тюрьме и был сослан на пять лет в город Верхоленск.
Недаром писал Н. Е. Федосеев о «странной и жестокой русской судьбе» – судьбе человека и его любви в царской России: ему так и не суждено было увидеть вновь ту, которую он так любил. Оба они погибли в ссылке.
«Ужасно это трагическая история!» – писал В. И. Ленин своей старшей сестре.
2
Деятели подпольных поколений нашей партии, как правило, примыкали к революции смолоду. Двадцатилетний революционер знал, что в будущем его ждет если не эшафот, то тюрьма или каторга. И перед ним вставал вопрос: имеет ли он право на личное счастье, любовь, детей, семью? Или он должен стать аскетом, подавившим в себе все земное?
«Нет, я не аскет, – отвечал на такие вопросы Ф. Э. Дзержинский. – …Я так хотел бы жить по-человечески широко и разносторонне. Я так хотел бы познать красоту в природе, в людях, в их творениях, восхищаться ими, совершенствоваться самому, потому что красота и добро – это две родные сестры. Аскетизм, который выпал на мою долю, так мне чужд…»
Передо мной дневник старой партийки, которая в сознании всех, кто ее знал, запечатлелась, как сплошная суровость. И вдруг листок с записью на французском языке: «Un jour de pluie… – Дождливый день… Идет дождь. И душа печальна: человеку для счастья нужно солнце…»
Да, человеку для счастья нужно солнце. И нужна ему для счастья любовь. Большая. Настоящая. Единственная и неповторимая.
«Для меня его смерть – непоправимая потеря… – писала замечательная коммунистка Инесса Арманд, потеряв любимого человека. – С ним было связано все мое личное счастье, а без личного счастья человеку прожить очень трудно..»
Идея не убивала любовь, но обогащала ее, делала более чистой, более высокой. На долю любви выпадали бесконечные испытания: годы разлуки, постоянный страх за судьбу любимого человека, вечная тревога, вечная неуверенность в завтрашнем дне. Минуты счастья бывали так коротки, но так прекрасны!
Такая любовь не имеет ничего общего с ложью мимолетных отношений. Ей чужда мораль общества, которое обрекло на гибель Анну Каренину. Она скрепляется чистым, свободным, бескорыстным чувством.
3
На старом кургане, в широкой степи
Прикованный сокол сидит на цепи.
О чем же задумался он, этот ясный сокол, попавший в неволю? О прожитой ли жизни, участником которой он являлся? О друзьях и товарищах? О себе ли, о своей не овеянной любовью юности? О жене ли своей? О детях?
Дети, дети, дети! Дети, о которых так тосковали отцы, так обливались кровью сердца матерей!
Это тоже область чувств, о которой почти не расскажут документы, хранящиеся в партийных архивах. О них многое могли бы поведать стены тюремных камер, если б они умели слушать и говорить…
До нас дошло немного, совсем немного писем к детям, писем о детях. Среди них письмо к дочери, совсем еще девочке, написанное одним из крупнейших деятелей подпольной партии Иннокентием Дубровинским.
Он пишет из туруханской ссылки. Тяжело катит свои воды могучий Енисей. На тысячи верст раскинулась непроходимая тайга. Но как рассказать об этом дочке, чтоб она его поняла, и письмо стало хотя бы слабой ниточкой, связывающей ее с жизнью отца?
«…Читал я недавно, – пишет он, – как заскучал принц Лисичка-Острозубок, когда поместили его в зверинец. Пришлю – прочтете. Вот бы пустить его в Туруханский край! Места у нас столько, сколько у вас губерниях в двадцати (1 700 000 квадратных верст…), а народу – остяков, тунгузов и русских вместе – меньше, чем на Никитской улице..»
Нередко случалось, что ребенок появлялся на свет тогда, когда отец его находился в тюрьме, и проходило много времени, пока отец впервые видел своего сына или дочь. Бывало и так, что забирали в тюрьму мать, а то и обоих родителей. Ребенок рос у родных, у товарищей.
Тоска по семье, по детям порой охватывала тюремного узника с такой силой, что он готов был на любой риск, лишь бы на секунду увидеть дорогих ему людей.
С. Марковская рассказывает про такое отчаянное свидание с мужем, Михаилом Ефремовым, сидевшим в тюрьме. С ним она познакомилась в то время, когда они работали вместе в подпольной большевистской типографии.
«Ходить к Ефремову на свидания ни я, ни его сестра не могли, так как мы жили нелегально, но записки от него я получала через верных людей… Однажды он написал: „Скучаю по вас, у нас с товарищем есть план, как устроить свидание с тобой и с дочуркой во дворе“. Он предлагал прийти на тюремный двор как будто за справкой, сесть на скамейку, словно очень устала. В это время он, увидя нас, пойдет с товарищем за водой… Я так и сделала…
Смотря на решетки, я увидела, что с одной из них спускается тоненькая полоска бумаги. Это был знак, что он нас увидел. Я беспокоилась, что наша милая двухлетняя дочурка, увидев его, закричит: „Папа, папа!“ Он вышел с товарищем; они несли на плечах на палке огромный пятиведерный ушат. Ефремов шел впереди. Я поднялась. Городовой крикнул: „Куда вы, госпожа?“ Я ответила: „Я боюсь арестантов и хочу уйти“ – и пошла по направлению к воротам. Тут Ефремов с товарищем как-то ловко повернулись, и Ефремов схватил нас в объятия. Маленькая Танечка обвилась ручонками вокруг его шеи и залепетала: „Папа! Папа!“
Послышался крик надзирателя:
– Это что такое! Это что такое! Я вас сейчас задержу.
Я стала кричать на Ефремова:
– Что вы делаете? Зачем хватаете чужого ребенка?
Он смущенно забормотал:
– Ну, что тут такого? Я люблю маленьких детей и ничего плохого вам не сделаю, – и расцеловал ребенка.
Я выхватила девочку со словами:
– Ах ты глупенькая, всех чужих людей называешь папой!
С плачущим ребенком на руках, отчаянно кричащим: „Папа! Папа!“ – я выбежала за ворота. Сердце у меня щемило, губы дрожали, но плакать нельзя было, чтобы не выдать себя, и я крепко закусила губы…»
Родители знали, что детям суждено тяжелое детство и что они разделят с ними общую судьбу: нужду, лишения, долгую разлуку. Но могли ли они отказаться, от великой цели, которую поставили перед собой?
Представьте себе тюрьму, глубокий вечер, тишину. Кто спит, кто читает, кто в тяжелых думах борется с бессонницей.
Вдруг в одной из камер слышится беспокойное движение. Заключенная зовет надзирательницу. Все, кто бодрствует, бросаются к «волчкам» и вслушиваются, стараясь понять, что же происходит.
Все напряжены до предела. Но что это? Среди настороженной тишины раздался слабый, беспомощный крик ребенка..
Тюрьма взволнована. Тюрьма не спит. А наутро на доске, на которой отмечается количество хлебных паек, полагающихся для каждой камеры, вместо единицы появляется проставленная мелом двойка.
Дети, родившиеся в тюрьме! Первый звук, который они услышали в жизни, – это звон тюремных засовов, первый солнечный луч пробился к ним сквозь тюремную решетку…
Тюремная девочка Галочка, никогда не жившая на воле, попав впервые за тюремную ограду, испугалась открывшегося перед ней свободного широкого пространства. В течение всей своей крохотной жизни она привыкла ходить только по четырехугольнику, окруженному со всех сторон непроницаемыми каменными стенами. А по вечерам на воле она горько плакала и не хотела ложиться спать: ее пугало, что на окнах нет решеток…
Какой бесконечной мукой было знать, что любимая женщина в тюрьме, ждет ребенка!..
«Милая моя, родная, голубка мама! – писал своей матери Николай Васильевич Крыленко. – В знак моего глубочайшего доверия к тебе, мама, я хочу тебя просить об одной услуге, услуге великой, которая для меня будет высшей из того, что ты для меня можешь сделать. Ты знаешь, какое испытание готовит нам судьба. Тюрьма, и в особенности этап, и, наконец, быть может, предстоящие роды в ужасных условиях тюрьмы без врачей могут оказаться роковыми для моей жены Елены Федоровны, роковыми в самом ужасном значении этого слова.
Родная мама, мученица ты моя, сделай так, чтобы ребенок был у тебя. Поезжай и возьми его..
Где буду я, куда меня пошлют, под пули или тоже в ссылку, ничего не знаю…»
4
Быть может, никому так не были дороги семья и дети, как тем, кто принес свою личную жизнь в жертву во имя общего дела. Тревога за близких пронзала душу в момент ареста, она постоянно преследовала их во мраке тюремной камеры, она бывала последней мыслью перед казнью. Идя на смерть, они старались успокоить дорогих им людей, внушить им силы и мужество.
«Недолго жить до расстрела, – писал жене своей Аркадий Федорович Иванов. – Я спокоен, и одна у меня просьба к тебе, Аня: будь тверда».
И, обращаясь к родившейся за шесть лет до этого в тюрьме дочери Любе, завещал ей заботу о матери.
«Любонька, – писал он крупными печатными буквами, – золотая моя, слушайся маму, заботься о ней…»
Аркадий Федорович Иванов родился в 1881 году; был расстрелян в 1918 году. Он прожил неполных тридцать восемь лет и половину из них отдал делу большевистской партии и пролетарской революции.
Отец его был ремесленником, семья была большая, куча ребят мал мала меньше. И не получить бы Аркадию образования, если б не тетка со стороны отца, жена известного в то время историка и литературоведа А. М. Скабичевского. Скабичевские взяли Аркадия на воспитание; он окончил гимназию и в 1902 году поступил на физико-математический факультет Петербургского университета.
Как ни любил он науку, но главным содержанием жизни Аркадия Иванова сделалась революционная деятельность. С первых же дней своего студенчества Аркадий Иванов принял активное участие в студенческом движении. Уже в августе 1902 года агентурные сводки петербургского охранного отделения отметили, что студент Иванов «хранит книги преступного содержания, дерзко отзывается о правительстве». А год спустя Аркадий Иванов вступил в большевистскую партию и оставался большевиком до последнего часа своей прекрасной жизни.
В 1903 году он был арестован по доносу провокатора, одиннадцать месяцев просидел в тюрьме, использовав это время для глубокого изучения трудов Маркса и Энгельса. Из попыток жандармского управления создать дело, которое закончилось бы обвинительным приговором, ничего не получилось, ибо Аркадий Иванов тщательно соблюдал правила конспиративной работы. При обыске и аресте у него не было найдено никаких документов, доказывающих, что он принадлежит к подпольной партии.
Пять раз департамент полиции начинал против А. Ф. Иванова преследование и все пять раз вынужден был освобождать его «по недостаточности улик для предания суду». Едва освободившись из тюрьмы, Аркадий Иванов тут же снова принимался за партийную работу. Поскольку в Питере его знал в лицо чуть ли не каждый шпик, он перешел на нелегальное положение, уехал в Гомель, оттуда в Одессу, где его ввели в состав Одесского городского партийного комитета и избрали делегатом на V, Лондонский съезд партии.
Мы знаем уже, что во время возвращения в Россию многие делегаты V съезда партии были арестованы. В том числе и А. Ф. Иванов.
Его схватили на австрийской границе, когда он пытался перейти ее с паспортом на имя Потапова. Вместе с корзинкой и подушкой, которые он нес в руках, препроводили в петербургскую тюрьму. Там подушка была распорота, и в ней обнаружены записи, резолюции и прочие документы, связанные с только что закончившимся партийным съездом.
На суде Иванов заявил, что в Лондоне он не был, на партийном съезде не присутствовал. Что же касается обнаруженных у него в подушке записей, то он сделал их в Вене под диктовку какого-то неизвестного ему лица. При этом Иванов так блестяще парировал доводы обвинения, что суд и на этот раз вынужден был его оправдать.
Весной 1910 года он был вновь арестован. Охранное отделение располагало обширными сведениями, поступившими от «наружного» и «внутреннего» наблюдения, о том, что А. Ф. Иванов являлся представителем Центрального Комитета большевистской партии в России, активно участвовал в нелегальной партийной работе, совершал объезды местных партийных организаций. Однако и на этот раз во время ареста не было обнаружено никаких уличающих Иванова материалов, и вместо грозившей ему каторги А. Ф. Иванов получил мягкий по тем временам приговор: ссылку на четыре года в Нарымский край под гласный надзор полиции.