Текст книги "Баллада о большевистском подполье"
Автор книги: Елизавета Драбкина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
В нарымской ссылке в то время находилось много видных большевиков. А. Ф. Иванов тотчас по приезде активно включился в общественную жизнь ссыльных и дважды был арестован за свою партийную работу и устройство первомайской демонстрации.
Там, в ссылке, А. Ф. Иванов встретился с молодой девушкой – работницей из Выборга, сосланной в Нарым за помощь, которую она оказывала партии. Ее арестовали такой молодой, что, когда она вышла из тюрьмы, все ее платья оказались ей коротки и тесны. Образования она не получила почти никакого и к тому же плохо говорила по-русски. А. Ф. Иванов с ней занимался. Потом она стала его женой.
Арестованные по одному делу, они одновременно оказались в Томской тюрьме. В тюрьме родилась их дочь Люба.
Там же они обвенчались – в тюремной церкви с окнами, затянутыми решетками.
Летом 1914 года Аркадий Иванов, отбыв срок ссылки, поселился в Томске. «После десятилетнего плавания по бурному житейскому морю моя утлая ладья приткнулась внезапно к берегу, – писал он в письме петербургским друзьям. – Надолго ли? Не знаю…»
Ненадолго, совсем ненадолго. Вскоре началась война. В вопросе об отношении к войне А. Ф. Иванов полностью поддержал позицию Ленина. На письмо своих друзей из Питера: «Что делать?» – он отвечал: «Да делать то же, что мы делали всегда и особенно интенсивно должны делать сегодня», то есть продолжать работу партии и оказывать сопротивление войне.
Вместе со своими сотоварищами-большевиками, съехавшимися в Томск из различных ссылок Сибири, А. Ф. Иванов работал над созданием Томского комитета партии. При комитете была организована подпольная типография, выпускавшая прокламации с призывами: «Война войне!», «Мир хижинам – война дворцам!».
Когда в Томск пришли известия о Февральской революции, томские большевики выступили с программой действий, направленных на расширение революции. А. Ф. Иванов встал во главе революционной милиции. Он занялся разоблачением провокаторов, создавал при милиции дружины для обеспечения общественного порядка.
Особенно развернулась деятельность А. Ф. Иванова после Октябрьской революции. Он снискал любовь трудящихся и ненависть врагов.
Во второй половине мая 1918 года в Сибири начался контрреволюционный мятеж чехословацкого корпуса, эшелоны которого были раскинуты по всей железнодорожной магистрали от Волги до Тихого океана. А. Ф. Иванов был в это время членом сибирского советского правительства, сокращенно называвшегося Центросибирь.
Самуил Чудновский, который сидел в одной камере с Аркадием Ивановым до той минуты, когда Аркадия увезли на казнь, рассказывал близкому другу семьи Ивановых, Ксении Павловне Чудиновой, о последних месяцах жизни Аркадия Федоровича:
– Нет, Ксения, ты даже и представить не можешь, какой это был человек… В конце мая 1918 года я приехал с бронепоездом в Иркутск. Аркадий работал в Центросибири и пользовался как в партийных кругах, так и среди населения огромным авторитетом. В Иркутске и во всей Сибири началось восстание чехословаков. Иванову и Янсону было поручено вести переговоры с восставшими чехами. Тут я увидел, какая колоссальная партийная сила товарищ Иванов. С чехами он держался независимо, с большим достоинством, ни по одному принципиальному вопросу не уступал…
На советскую делегацию была возложена тяжелая, почти невыполнимая задача: образумить белочехов и ликвидировать восстание мирным путем. Переговоры ни к чему не привели. Чехи, действовавшие по указке интервентов, наглели с каждым днем и захватили почти всю сибирскую магистраль. Меньшевики и эсеры их поддерживали.
Советская делегация знала, что ее собираются арестовать и расстрелять, но продолжала вести переговоры, чтобы выиграть время и эвакуировать людей и наиболее ценное государственное имущество. Однако настал час, когда стало ясно, что дальнейшие переговоры бессмысленны. А. Ф. Иванов и его товарищи решили пробраться в Красноярск. По дороге почти все они были арестованы и встретились в Томской тюрьме.
Меньшевистско-эсеровское правительство, захватившее в то время власть в Сибири, заявляло, что арестованным большевикам не угрожает никакая опасность. Но это была ложь. В темную сентябрьскую ночь контрразведчики вывезли А. Ф. Иванова из тюрьмы; в контрразведке страшно его пытали. А несколько дней спустя расстреляли. Товарищи, знающие обстоятельства его гибели, говорили:
«Он шел на смерть так же твердо и стойко, как шел на борьбу».
И тут со всей силой проявилось величие духа, присущее жене Аркадия Федоровича – Анне Андреевне. «Будь тверда», – писал ей Аркадий, уходя на казнь, и она доказала, что она достойная жена бесстрашного Аркадия.
Рискуя жизнью, она работала в томском партийном подполье и растила дочь Любу. Однако она не могла смириться с мыслью, что не простилась с Аркадием перед смертью, что чужие руки предали его тело земле. С точки зрения холодного рассудка, ее действия могут показаться бессмысленными, но они продиктованы не рассудком, а самым высоким человеческим чувством – любовью.
Отдавая себе отчет в опасности, А. А. Иванова отправилась в контрразведку и потребовала, чтоб ей указали могилу Аркадия и разрешили вырыть его тело и заново похоронить.
Сопровождавший ее товарищ Н. Г. Котов был потрясен, слушая ее разговор с начальником контрразведки.
«Этот разговор воспроизвести вообще невозможно, – рассказывал он. – Это был настоящий бой большевички с белогвардейцем, и меня просто страх обуял, когда я его слушал. Ведь, по существу, Анна Андреевна была в таком положении, когда этот офицер – начальник кольчугинской контрразведки – мог сделать с ней что угодно…»
В конце концов офицер согласился: «Ну, идите». Их вывели и в простой крестьянской кошевке в сопровождении конного конвоя повезли из Кольчугина куда-то в лес. Ночь. Кошевка сначала ехала по направлению к вокзалу, потом свернула и поехала среди маленьких березок. Но вот где-то вдали замерцал свет. Вырытый гроб стоял на розвальнях. На лице и на теле Аркадия Федоровича были следы страшных ударов прикладами и несколько пулевых ранений. Он лежал в гробу, голова его была повернута гордым движением, в котором чувствовалось презрение, с каким он смотрел на тех, кто его расстреливал.
Анна Андреевна с помощью Котова предала земле тело своего погибшего мужа. На могиле они установили столб с прибитой к нему жестяной доской, на которой было написано, что здесь покоится тело такого-то, расстрелянного тогда-то. Но если б было возможно, она написала бы слова стихотворения, посланного Аркадием Ивановым еще в 1914 году его родным:
Буря за бурей, гроза за грозою!..
Столько погибших борцов!..
Столько надежд под могильной плитою…
5
Рассказывая о судьбе большевистских семей, мы рассказали о судьбах, исполненных глубокого трагизма.
Это, разумеется, не случайно: так было в подлинной жизни.
Но бывали и семьи, жизни которых складывались по-иному. Такова была семья уже известного нам профессора-астронома Павла Карловича Штернберга.
Мы расстались с ним, когда он совместно с группой соратников занимался составлением карты Москвы для нужд будущего вооруженного восстания. Охранка не распознала истинного характера работ по «измерению аномалии силы тяжести путем нивелир-теодолитной съемки», и работы эти были благополучно завершены.
После поражения революции 1905 года Московское Военно-техническое бюро было ликвидировано; П. К. Штернберг внешне отошел от активной подпольной работы, но по данным «внутреннего наблюдения», а также по сведениям, которые поступали от «черного кабинета», занимавшегося перлюстрацией писем, охранка догадывалась, что на самом деле он поддерживает связи с партийным подпольем и с заграничными партийными центрами.
Поэтому П. К. Штернберг был окружен неусыпным наблюдением. Характерен эпизод, о котором рассказывает его дочь, Елена Павловна Штернберг, относящийся ко времени, когда рассказчице было около пяти лет.
Однажды вечером, когда все взрослые ушли из дому и дети остались на попечении няньки, вдруг раздался звонок, и в детскую влетел какой-то человек, который представился детям как их дядя и буквально очаровал ребят своим интересом к их куклам и игрушкам, а также и к тому, кто бывает у них в доме, куда и когда уходит папа.
«Нечего и говорить, что мы, захлебываясь от восторга, старались все ему выложить, – рассказывает Е. П. Штернберг. – Затем он заинтересовался семейными альбомами и выхватил оттуда карточку отца, после чего быстро исчез.
Мы были удивлены тревогой взрослых, вызванной этим визитом. Лишь много лет спустя я узнала, что это был шпик, не побрезговавший заставить наивных глупышей в какой-то мере предать своего отца, а карточка понадобилась для охранки».
Каким-то образом охранка проведала, что в астрономической обсерватории, в которой работал Штернберг, припрятано оружие. И решила произвести в обсерватории обыск.
Полицейские заявились в обсерваторию как раз в тот момент, когда Павел Карлович вместе со своим сотрудником Н. Ф. Преображенским проверяли это оружие.
«Проверяем мы оружие, – рассказывает в своих воспоминаниях Н. Ф. Преображенский, – и вдруг слышим, кто-то входит в первую комнату, где стоят часы точного времени. Павел Карлович вышел и видит там… околоточного надзирателя с каким-то штатским, очевидно шпиком. Павел Карлович, как всегда, не растерялся и спокойным голосом возмущенного ученого сказал им: „Что вы делаете? Да знаете ли вы, что от одного повышения температуры от вашего тела изменится качание маятника, и время во всей России станет неверным!“ Те, не ожидая такого эффекта от своего прихода, начали извиняться и поспешили выйти и уже вне здания обсерватории начали расспрашивать Штернберга о возможности сокрытия в стенах обсерватории нелегальных запасов. „Что вы говорите? Да кто же посмеет нарушать исключительного значения и точности определение времени, принося сюда посторонние предметы?! Кто сюда, в это святая святых науки, может проникнуть?!“ Тем показались убедительными доводы профессора, они поспешили извиниться и ретировались, „пока не остановилось время во всей России“».
Так охранка ничего не доискалась, хотя П. К. Штернберг во все эти годы не прерывал подпольной работы, и в книге, которую вела Н. К. Крупская, среди самых надежных и наиболее конспиративных российских адресов значился и такой: «Москва, Пресня. Астрономическая обсерватория. Павел Карлович Штернберг».
Внешне же П. К. Штернберг жил обычной профессорской жизнью, занимал при обсерватории большую квартиру, окруженную огромным садом, имел семью – сыновей и маленькую дочку, которая в своих воспоминаниях рассказала немало интересного о Павле Карловиче, запомнившемся ей «не как революционер, ученый, педагог, а просто как папа».
Но в том, каким был этот «папа», проявился П. К. Штернберг и как ученый, и как педагог, и прежде всего как революционер.
Первый случай, который вспоминает Е. П. Штернберг, относится ко времени, когда ей было лет пять. Видимо желая, чтобы она с самого раннего возраста приучилась делать в доме что-нибудь полезное, Павел Карлович возложил на нее обязанность утром, к завтраку, готовить кофе, объяснив ей, как это делают.
«Все это я выполняла в точности и гордилась этим поручением, – рассказывает она. – И вдруг в какой-то несчастный день напал на меня каприз. Я дерзила, грубо заявила, что варить кофе не буду – „вари себе сам“, и при этом со злорадством думала, что он будет меня упрашивать, так как без моих услуг останется без кофе. Вероятно, при его вспыльчивости ему больше всего хотелось бы как следует отшлепать меня, но он ограничился тем, что схватил меня за плечо, как былинку перетащил из столовой в другую комнату и, поставив перед зеркалом, сказал: „Посмотри на себя сейчас же в зеркало“. – „Не буду смотреть!“ – „Сейчас же посмотри!“»
Последний окрик был таким грозным, что я не посмела ослушаться.
«Смотри, какая ты „красивая“: злая, красная, надутая. Никогда больше такая злая девочка не будет варить мне кофе, сам себе буду варить…»
Всего этого девочка никак не ожидала. Горю ее не было границ, она рыдала на весь дом, умоляла простить ее. Отец простил – и больше таких выходок девочка не совершала.
Другой запомнившийся ей случай связан с вечной проблемой, которая встает нередко перед детьми: в чем состоит честность по отношению к товарищам?
Дело было так. В кустах сирени, росших в саду, ребята нашли браунинг с патронами, завернутые в пожелтевшую газету 1905 года. Память о первой русской революции была еще свежа; ребята сразу догадались, что этот револьвер переброшен через забор каким-то революционером, который, спасаясь от полиции, избавился от опасной улики.
Легко представить себе волнение и интерес, рожденные такой таинственной и романтической находкой. Мальчишки решили утаить ее от взрослых и, забравшись в самый укромный уголок сада, взорвали несколько патронов. А девочка испугалась и потихоньку рассказала все няне. Та доложила родителям. В обсерватории поднялся ужасный переполох. Старший дворник, неся на вытянутой руке револьвер и патроны, завернутые во все платки, которые были в наличии, «чтобы не взорвалось», направился в полицию. Матери рыдали на все голоса, что их сыночки могли остаться без глаз и без рук, отцы были взбешены такой шалостью.
«Все кары, которые выпали на долю мальчишек, – рассказывает Е. П. Штернберг, – были перенесены ими со свойственным настоящим мужчинам стоицизмом. Не наказания терзали их, терзала жажда мщения. Кто предатель? Няня, спасая меня, уверяла, что она подсмотрела за ними, но никто ей не верил. Общее решение было: найдем предателя – устроим „темную“… Для этой цели моими братьями уже была похищена старая мамина шаль. А я потеряла сон и аппетит. С одной стороны, боялась возмездия и презрения за предательство, сама страдала, что „нафискалила“, а с другой стороны, слыша бесконечные предположения о возможных увечьях, чувствовала какую-то свою правоту. Противоречия, с которыми мой маленький мозг не мог справиться, измучили меня. И я решила обратиться к тому, кто являлся для меня наивысшим авторитетом.
Для этой цели я подкараулила отца на дворе, когда он направлялся в обсерваторию, так как боялась, что дома нас кто-нибудь услышит, и как умела рассказала про все свои сомнения. Он отнесся к моему рассказу очень серьезно, задумался и не сразу дал ответ.
– Неладно получилось, – сказал он, подумав. – То, что ты рассказала няне, это правильно, ведь игра с патронами могла привести к большой беде, а вот неладно то, что сделала ты это потихоньку от ребят: надо было их предупредить, что если они не прекратят это безобразие (любимое папино слово), ты расскажешь все взрослым. Ну, уж если сделала ошибку, надо ее исправить. Пойди к своим приятелям и расскажи все честно.
Как – рассказать! – вскричала я в ужасе. – Ведь они меня поколотят, они сделают мне темную.
– Что же делать? Наверно, отдуют. Но вот в этом-то и будет заключаться твое гражданское мужество».
Гражданское мужество? Что это такое? Девочка впервые слышала это выражение.
В доступных ребенку ее лет словах П. К. Штернберг терпеливо растолковал ей значение понятия «гражданское мужество» и, видя, что она все же колеблется, добавил уже строго: «Иди, иди сейчас же, расскажи им все и не прячься за спину няни».
И она пошла и рассказала. Мальчишки были так ошеломлены ее смелым признанием, что даже забыли ее поколотить, а у нее словно гора свалилась с плеч.
Еще один случай, относящийся ко времени, когда Е. П. Штернберг училась уже в старших классах гимназии.
Была у них учительница рукоделия, забитое существо, не имевшее у детей никакого авторитета. Пользуясь ее беззащитностью, дети с той неосознанной жестокостью, которая бывает им свойственна, всячески над ней издевались. В числе главных зачинщиц была Лена Штернберг.
Однажды во время урока она заявила, что она больна пляской святого Витта и, выскочив на середину класса, стала под общий хохот кривляться, изображая эту «пляску».
В этот момент в класс вошла начальница гимназии и потребовала от девочки, чтобы она извинилась перед учительницей. Та отказалась: «Стану я просить извинения у какой-то Лизки…»
На учительском совете вопрос был поставлен ультимативно: либо девочка в недельный срок извинится перед учительницей, либо ее исключат из гимназии.
– Ну, и что же ты решила делать? – спросил П. К. Штернберг, когда дочь рассказала ему обо всем.
– Конечно, не извинюсь! Очень мне нужно! Пусть исключают.
К ее удивлению, отец не сказал ни слова. Но в каждый день этой мучительной для нее недели отец за обедом задавал все тот же короткий вопрос:
– Ты извинилась?
И она все так же вызывающе-дерзко отвечала:
– Нет!
Он на это ничего не говорил. Быть может, не знал, как к ней подойти? Или, быть может, надеялся, что она сама одумается и лучшие стороны ее натуры возьмут верх?
А она продолжала фанфаронить, хотя на душе скребли кошки: и в другую гимназию переходить не хотелось, а главное – мучило поведение отца, его кажущееся безразличие.
Наступил последний день данного ей срока. За обедом отец, как всегда, спросил: «Ты извинилась?» И услышал то же дерзкое: «Нет!»
И тут он высказал все. При этом не кричал, говорил спокойно, даже холодно, но весь тон его был полон пренебрежения и даже презрения к дочери.
– Ты ходишь задрав голову и чувствуешь себя героиней, – говорил он. – Дешевое же твое геройство. Ты прекрасно знаешь, что родители не дадут тебе остаться неучем, переведут в другую гимназию. Ты по-прежнему будешь сыта и одета. А понимаешь ли ты, что если ты не извинишься, то твоей учительнице, которую ты посмела так унизить, при существующих порядках придется уйти из гимназии? Ты, сытая, избалованная, из-за глупого бахвальства лишаешь человека куска хлеба. Вот ты как-то позволила себе передразнить ее, что она неправильно выражается. А в чем твоя заслуга, что ты правильно говоришь? Только в том, что ты окружена образованными людьми, которые всегда поправляют тебя. Что ты сделала в жизни? Принесла ли хоть кому-нибудь пользу, заработала ли хоть копейку денег? И ты смеешь издеваться над человеком, который всю жизнь трудится, лишь потому, что она – дочь рабочего, а ты – дочь профессора. Так ведь это мой труд, мой ум, а ты-то здесь при чем? Ты не хочешь извиниться перед обиженным тобою человеком потому, что мнение таких же глупых и бессердечных девчонок тебе дорого. Ты не смеешь вести себя так безобразно с другими учителями, а в отношении ее ты позволила себе выходку лишь потому, что она слабая и беззащитная. Какая низость! Мне стыдно, что у меня такая дочь…
«Он резко отодвинул от себя тарелку и ушел, не закончив обед, – рассказывает Е. П. Штернберг. – У меня точно пелена упала с глаз. Все предстало мне в ином свете: мое гордое презрение к исключению из гимназии – глупостью, мои издевательства над беззащитным человеком – жестокостью. Меня охватил жгучий стыд за свое недостойное поведение и щемящее чувство жалости к доброму, беззащитному человеку. Я не спала почти всю ночь, желая лишь одного, чтобы скорей наступил тот момент, когда я смогу принести учительнице свои извинения. Многое я передумала за эти бессонные часы, многое поняла, во многом изменила взгляд на свои взаимоотношения с окружающими».
Таким же строгим и принципиальным оставался Павел Карлович Штернберг и после того, как произошла революция и он занял крупные государственные посты. По-прежнему требовал он от детей достойного отношения к людям и к государству. Хотя он имел в своем полном распоряжении автомобиль, он никогда не пользовался им в личных целях, а только для служебных поездок. Как-то в 1919 году он пошел с дочерью в Большой театр. Спектакль окончился поздно; возвращаться домой надо было пешком далеко, на Пресню, где они жили. Дочь попрекнула отца, что он не вызвал машину. На это он резко ответил, что не имеет права задерживать шофера для своего развлечения и тратить на себя бензин.
Надо вспомнить принципы дореволюционной школы, в основе которых лежали муштра, наказание, подавление личности ребенка, чтобы понять, что педагогические приемы П. К. Штернберга вырастали из всего его мировоззрения, требовавшего прежде всего воспитывать в ребенке человека. И поэтому хотя проблемы педагогики никогда не обсуждались подпольной партией, но в подходе к детям – своим ли, чужим ли – работники подпольной партии действовали с удивительным идейным единством.
Чего хотели они от детей?
На это можно ответить словами Ф. Э. Дзержинского, который говорил, что ребенок «должен в душе обладать святыней, более широкой и более сильной, чем святое чувство к матери или к любимым, дорогим людям. Он должен полюбить идею – то, что объединит его с массами… Он должен понять, что у всех окружающих, к которым он привязан, которых он любит, есть возлюбленная святыня… Это святое чувство сильнее всех других чувств, сильнее своим моральным наказом: „Так тебе следует жить, и таким ты должен быть…“»
При таком воспитании дети становились соучастниками жизни родителей, – не просто детьми, а товарищами, друзьями. У них закалялась воля, вырабатывалась стойкость, помогавшая переносить многочисленные испытания, выпадавшие на долю детей революционеров. Появлялось страстное желание походить на своих родителей и их товарищей в борьбе.
6
Мне, автору этой книги, выпало счастье знать многих работников большевистского подполья, чьи имена навеки вошли в историю человечества.
Обязана я этим счастьем тому, что мои родители были членами большевистской партии с самого ее основания: отец – с 1896 года, мать – с 1902 года.
Я видела своих родителей и их товарищей по партии сначала глазами ребенка, потом глазами подростка и взрослого человека. И сейчас, работая в архивах, я пытаюсь соединить то, что сохранила моя память, с тем, что рассказывают подернутые желтизной архивные документы.
Были они веселые, сильные, озорные. Бурно спорили, много курили, пили много чаю.
У них были теплые, добрые руки. В сказках, которые они мне рассказывали, Змей Горыныч расхаживал в жандармском мундире, а Иванушка дурачок, женившись на царевне, говорил:
«И на черта нам с тобой, Марьюшка, это самое царство? Давай-ка лучше раздадим его и пойдем гулять вольными людьми по белу свету..»
Любимое их восклицание было веселое «Жив курилка!».
Любимое занятие – чтение. Даже в разгар самого бурного спора кто-нибудь непременно сидел в углу, уткнувшись в книгу. Книги торчали из карманов пальто и пиджаков. Всю обстановку комнаты могли составлять табуретки и колченогий стол, но на столе непременно лежали книги.
Они умели делать все: починить, пришить, приколотить, сварить. Только не знали, сколько сахару надо класть в кашу, а манная каша получалась у них «с шишками».
И колыбельные песни пели неподходящие. Когда тебе поют песню, в которой веют враждебные вихри и смело и гордо поднимается знамя борьбы за рабочее дело, под нее не заснешь…
Были они веселые, были они храбрые, были мужественные и несгибаемые. Но сколько горького и трудного выпало на их долю!
Никто так хорошо не рассказывал о годах большевистского подполья, как Пантелеймон Николаевич Лепешинский. Помню, когда-то, в середине двадцатых годов, стоял он на трибуне Зеленого театра Парка культуры и отдыха, ветер шевелил белоснежные кудри, глаза горели голубым огнем, слова звучали молодым вдохновением и бесконечной верой в прошлое, в настоящее, в будущее!
7
Весной 1926 года московский суд рассматривал совершенно необыкновенное дело. На скамье подсудимых сидела полуслепая старуха, сгорбившаяся, приниженная. Казалось, один вид ее должен был вызвать сочувствие. Но нет! Редко случалось, чтоб обвиняемого окружала такая атмосфера общей ненависти и омерзения.
Этой обвиняемой была уже упоминавшаяся нами знаменитая провокаторша Анна Егоровна Серебрякова. На протяжении долгих лет Серебрякова вращалась в революционных кругах, работала в «Политическом красном кресте», носила в тюрьмы передачи, получала письма, передавала записки, была посредником между работниками партийного подполья и между тюрьмами и волей. И делала все это ради предательства, ради того, чтоб тут же доносить о доверенных ей тайнах охранному отделению.
Потрясенный зал затаив дыхание слушал речи обвинителя, показания свидетелей, показания самой обвиняемой. Перед ним вставали тени людей, погибших из-за предательства Серебряковой, не вынесших тяжких условий жизни в ссылке, замученных на каторге, повешенных и расстрелянных.
Вдруг в то время, когда один из свидетелей давал показания, послышался глухой стон. Совершенно седой человек с молодым еще лицом и скрюченными, искалеченными руками поднялся с места, направился к выходу и тяжело рухнул на пол. К нему подбежал врач. Но было уже поздно…
– Все кончено, – скапал врач. – Он умер… Разрыв сердца…
Человек этот был Николай Николаевич Авдеев. Мало кому пришлось пережить такую ужасную трагедию, какую пережил он.
Авдеев вступил в партию совсем молодым. Был арестован за пропаганду социализма и распространение прокламаций среди рабочих и студентов, выслан «на родину», оттуда скрылся, работал в подпольной типографии, снова был арестован, после тюрьмы перешел на нелегальное положение, работал в Москве, опять был арестован, уже в четвертый раз.
Где-то, то ли на подпольной явке, то ли на тюремном этапе, он встретился с молодой большевичкой Ольгой Александровной Дилевской. Они полюбили друг друга и стали мужем и женой.
Февральская революция застала Ольгу Александровну и Николая Николаевича в Сибири, в Тюмени. Там, в Тюмени, у них родилась дочь Ирочка.
Оба они были деятельными работниками Тюменской партийной организации, принимали участие в Октябрьской революции и установлении Советской власти.
В марте 1919 года в Тюмени создалось напряженное положение: насильственно мобилизованные колчаковцами солдаты подняли восстание, отказываясь служить правительству белогвардейцев.
Расправляясь с восставшими, колчаковцы решили заодно покончить с оставшимися в городе большевиками, и в первую очередь с Авдеевым и Дилевской. Ольга была арестована дома и тотчас отправлена в контрразведку. Авдеева арестовали в типографии Союза потребительских обществ. Типография находилась на Базарной площади, где в то время начался расстрел насильственно мобилизованных.
В контрразведке, куда его привезли, Н. Н. Авдеева провели в комнату, в которой сидела арестованная Ольга.
– Я чувствую, что нас расстреляют, – сказала она. – Меня беспокоит участь дочки. Нам не нужно было иметь ребенка.
Он пытался успокоить ее, но она была полна тревоги.
Еще до ареста написала она своему близкому другу А. Н. Ногиной письмо, в котором просила позаботиться об Ирине.
«Вот только о чем я хотела просить вас, – писала она. – Когда меня не будет, ласкайте Ирочку, как это делала я, и утром, и вечером, когда она будет ложиться спать. Быть может, она в этом отношении немного избалована, но мне невыносимо тяжело будет думать, что она лишена нежной ласки. Думаю, что в вашем сердце найдется любовь нежная и для нее. Вот и все, что я хотела сказать. Слова тусклые и бледные, но не к чему их подыскивать. Чувство слишком глубоко и интимно, передать его не умею. Поймите инстинктом и полюбите Ирину…»
Ночью Дилевскую и Авдеева вместе с еще тремя арестованными повели на расстрел. Колчаковцы, которые были трусливы, как и все подобные палачи, хотели изобразить дело так, что это был не расстрел, а убийство при попытке к бегству. Поэтому они повели обреченных на казнь на Базарную площадь, и командовавший расстрелом подпоручик Константинов дал команду: «Стой!.. Снимай одежду, готовься к расстрелу!..»
Защелкали ружейные затворы… Раздался залп. Н. Н. Авдеев упал, но несколько мгновений спустя очнулся. Он лежал на боку, чувствуя страшную боль в правой руке и в спине, чувствуя, как льется кровь. Что же с Ольгой? Она упала тут же, рядом… Мертвая…
Палачи прошлись среди своих жертв, добивая их штыками. Авдееву удар штыком пришелся в спину. Он не вскрикнул, и это спасло его. Палачи сняли со всех обувь, верхнюю одежду, шапки. Авдеев напряг всю волю, чтоб не вскрикнуть, когда с него стаскивали башмаки и штыком обрывали шнурки. На его счастье, одежда была так пропитана кровью, что ее не стали снимать.
Грабеж кончился. Поручик с подручными куда-то скрылись – вероятно, за подводами, чтобы увезти трупы.
Только мысль о том, что это подлое убийство должно стать достоянием гласности, заставила Авдеева попытаться спастись.
«Но есть ли у меня силы, чтобы уйти с этого лобного места? – спрашивал он себя. – Трудно не только встать, но даже сесть: кружится голова, ломит руки, спину… Наконец сел… Оглянулся… Рядом со мной трупы товарищей, и среди них труп Ольги… Стискиваю зубы, чтобы не вскрикнуть от внутренней боли… Опираюсь на плечо Ольги и встаю на колени… Кружится голова… Но вот еще усилие, и я на ногах… Качает из стороны в сторону. Однако надо идти… Но куда? К знакомым нельзя: подведешь… Пойду к себе домой: пусть будет, что будет… Прощай, дорогая и милая Ольга!..»
Шуршат листки бумаги, глядит с выцветшей фотографии прекрасное лицо Ольги Дилевской; свет настольной лампы надает на портрет Аркадия Иванова. В памяти моей возникают образы тех, кого я знала, и тех, о ком мне известно лишь по документам и по рассказам их друзей и близких.
И я думаю о том, где же почерпнули они силы, чтобы с таким потрясающим мужеством выдержать все выпавшие на их долю испытания?
Я думаю об этом, думаю… И прихожу к выводу: в любви!
В любви к ближним и в любви к дальним. В той любви, о которой писал из тюрьмы молодой Дзержинский:
«… Путь мой остался все тот же; как раньше я ненавидел зло, так и теперь ненавижу; как и раньше, я всей душой стремлюсь к тому, чтобы не было на свете несправедливости, преступления, пьянства, разврата, излишеств чрезмерной роскоши… угнетения, братоубийственных войн, национальной вражды…
Я хотел бы обнять своей любовью все человечество, согреть его и очистить от грязи современной жизни…»