Текст книги "Баллада о большевистском подполье"
Автор книги: Елизавета Драбкина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Елизавета Драбкина
Баллада о большевистском подполье
От автора
Дорогой товарищ читатель!
Сейчас, когда советский народ и все передовое человечество отмечают 50-летие Великого Октября, у меня возникло страстное, всепоглощающее желание рассказать о большевиках-ленинцах, об этих необыкновенных людях, чьи дела и подвиги навеки вошли в историю человечества.
Судьба подарила мне счастье, которым я обязана тому, что родилась в семье старейших деятелей нашей партии: с самых первых лет я росла в большевистской среде, знала соратников Ленина, самого Владимира Ильича и Надежду Константиновну.
И я сочла своим долгом рассказать все, что о них помню, а также и то, что узнала, читая и перечитывая их собственные воспоминания и работая в архивах и библиотеках.
Так появилась мысль о книге, которую ты, товарищ читатель, держишь сейчас в руках.
Быть может, название ее тебя несколько удивит: «Баллада о большевистском подполье»… Но «баллада» – это ведь нечто поэтическое, «большевистский» – политическое, а «подполье» – связано с суровой борьбой, трудностями. Можно ли все это соединить воедино?
Да, можно! Ибо политическая борьба, которую вела наша партия, была истинным подвигом, отмеченным духом высокой поэзии, и, при всей суровости и жертвах, она была пронизана светлым, неиссякаемым оптимизмом.
Жизнь – это непрерывное обновление, непрерывная смена поколений, которые подобны волнам, набегающим на морской берег.
Каждое молодое поколение революции, вступая на путь борьбы, принимало на плечи свой груз: одно – работу в подпольной партии, другое – бои гражданской войны, третье – возрождение разрушенного хозяйства, четвертое – пятилетки, пятое – схватку с фашизмом. Каждое познало свои грозы, свои бури, свои трудности и спои свершения.
Перед твоим поколением, вступающим в жизнь сегодня, стоят задачи столь же великие, столь же дерзновенные, как и те, которые стояли перед твоими предшественниками. Но решить их можно, лишь глубоко познав опыт прошлого и поняв великий подвиг отцов и дедов.
И если эта книга поможет тебе, дорогой мой друг читатель, и твоим товарищам, это будет наивысшей наградой мне не только за вложенный в нее труд, но и за все дело моей жизни. Ведь вот уже пятьдесят лет прошло с тех пор, как я вступила в партию большевиков, партию коммунистов.
Пожелаю тебе счастья! Пусть светят тебе огни Смольного! Пусть стоит перед тобой бессмертный образ великого Ленина! Смело иди вперед! Живи, учись, работай, действуй так, чтоб люди предшествующих поколений революции, глядя на твои славные дела, могли бы воскликнуть вместе с поэтом:
«Это молодость наша проходит, подняв паруса!»
Автор
Глава первая
Наперекор течению
1
Полвека тому назад, весной 1917 года, на страницах буржуазных газет замелькало неведомое многим слово:
Большевики.
И появилось имя человека, которого сейчас знает весь мир:
Ленин!
Кто такие большевики? – спрашивали заголовки этих газет.
Откуда они взялись?
И кто такой Ленин, этот таинственный для них Ленин?
Ответ следовал за ответом, одна сенсация обгоняла другую. Каких только объяснений не давалось! Нет такой выдумки, которая не была бы пущена в ход.
Сегодня все знают, что Ленин – вождь великой народной революции в России, а большевики – его соратники. В тяжелом царском подполье шли они плечом к плечу по обрывистому и трудному пути, высоко неся знамя, на котором были начертаны бессмертные слова: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Они создали партию, которая к моменту революции 1917 года прошла уже через десятилетия суровых испытаний, тюрем и ссылок, каторги и изгнания, виселиц и расстрелов. Но не существовало в мире силы, которая смогла бы ее сломить и заставить отречься от борьбы за высокие революционные идеалы.
Подобной партии никогда не существовало в истории великих классовых битв. Она была детищем Ленина. Она была его любовью. Говоря об отношении Ленина к партии, один из старейших большевиков, В. А. Карпинский, нашел удивительные слова:
«Владимир Ильич положительно влюблен в свою партию».
И так же влюбленно относился Ленин к людям этой партии, слово которых всегда было едино с делом, а дело – со словом.
Эти люди жили мятежной жизнью, полной кипения, опасностей и борьбы. Не было конца трудностям, которые им приходилось преодолевать. Внешне жизнь их была неприглядной, холодной и голодной. Но под этим покровом таились могучие силы и несгибаемая воля, превращавшие неприметных на вид тружеников в борцов, в героев, плывущих против течения, каким бы оно ни было бурным, каким ни казалось бы оно непреодолимым.
Это были люди с ярко выраженной индивидуальностью. Каждый из них имел свое лицо, свою судьбу. Пользуясь выражением великого сказочника Гофмана, о них можно сказать, что они не походили на одинаковые монеты, отштампованные на одном и том же монетном дворе, но были подобны медалям, отчеканенным каждая для особого случая.
Однако при всех различиях им было свойственно много общего: ум, талант, несокрушимая энергия, слившиеся воедино с нравственной красотой, неуёмной жизнерадостностью, бесстрашием, беспредельной преданностью партии.
…Чем дальше идет время, тем выше, тем мощнее поднимаются на общем фоне истории человечества Ленин и его соратники – люди, которым мы прежде всего обязаны великой Октябрьской победой 1917 года. Тем притягательней для нас их образы.
Тем повелительней овладевает нами желание увидеть воочию историю нашей партии, населенную живыми людьми, познать их жизнь, воскресить их лица, движения, поступки, подвиги, каждый психологический штрих, соучаствовать в пережитых ими событиях, насыщенных высоким драматизмом.
Мы хотим как бы заново обрести этих бесконечно дорогих нам людей, узнать их такими, какими они были, во всей их пленительности и неповторимости.
Но увы! Многое из того, что мы хотим узнать, утрачено, утрачено без возврата. Почти все эти люди ушли из жизни задолго до того, как для них наступила пора писания мемуаров. Они не сохраняли личных архивов. В годы работы в царском подполье они старались вытравить всякий свой след, уничтожить каждый клочок бумаги, сжечь все, что только можно сжечь и развеять по ветру.
Тем дороже для нас то, что сохранилось, что спасено. Тем больше говорит уцелевший чудом обрывок записки, пожелтевшее от времени письмо, напечатанная в подпольной типографии листовка, написанные наспех, в свободную минуту, короткие воспоминания – все, что помогает нам сквозь годы, сквозь выцветшие буквы, сквозь потускневшие краски воскресить отдельные черты, а порой и яркие, законченные образы того, что было тогда великого, страшного и прекрасного, и прежде всего образы людей, составляющих самую высокую гордость нашего народа.
2
В тяжелое, трудное время начинали они свою сознательную жизнь. Вспомним неоглядную тьму, сгустившуюся над Россией конца XIX века. Достаточно было лишь слегка повернуть голову, чтобы увидеть позади себя силуэты виселиц, на которых закончили жизнь герои «Народной воли». Общество переживало пору полного идейного разброда. Пульс революции бился чуть слышно, с перебоями. Все вокруг припало к земле, окоченело.
В те годы дальние, глухие
В сердцах царили сон и мгла.
Победоносцев над Россией
Простер совиные крыла,
И не было ни дни, ни ночи,
А только тень огромных крыл.
А. Блок, «Возмездие»
И вдруг в тени этих огромных крыл, которые простер над Россией идейный вдохновитель самодержавия, обер-прокурор святейшего синода Победоносцев, разрывая черный мрак, засверкали искры, неуклонно разгоравшиеся все более ярким, все более сильным пламенем.
Это на авансцену политической жизни России вышли представители нового, ленинского поколения революции: сам Ленин и его соратники по революционной борьбе!
Жизнь каждого из этих людей отчетливо разделялась на два различных периода: тот, который был до их приобщения к революции, и тот, который наступил после этого приобщения.
До — были годы детства и отрочества. Как правило, безрадостные.
Передо мной лежит более пятисот автобиографий, написанных участниками подпольной большевистской партии. Редко кто сохранил добрую память о первой поре своей жизни.
«Мрачны и тягостны воспоминания моего детства, – рассказывал один из первых участников подпольных организаций в России, Михаил Александрович Сильвин. – Решительно ничего радостного, ласкающего… никакого внимания в семье к нам, детям, я не могу припомнить… Жили мы в небольшой полутемной комнате в подвальном этаже, два окна выходили на улицу, вровень с тротуаром, и третье – на задний двор, прямо на помойную яму. Постели, собственно, у меня, как и у остальных моих братьев и сестер, не было. На голый сундук с горбатой крышкой, стоявший в углу кухни, а иной раз прямо на пол бросали какую-нибудь рухлядь – старое пальто или что-нибудь в этом роде, клали подушку с наволочкой, которая, по-видимому, никогда не стиралась, клали рваное, просаленное ватное одеяло – это и было моей постелью… Позже, уже взрослым, мне случалось иногда вспоминать детство в интимных беседах с тем или иным близким другом, вышедшим из той же среды. Впечатления были общие…»
Но, быть может, этот мрачный колорит сложился в памяти позднее, когда детство стало уже воспоминанием?
Нет! Свидетельство тому – случайно сохраненная старым школьным учителем тетрадка, на которой выведено едва устоявшимся детским почерком, что она принадлежит ученику второго класса Нижегородского городского училища Феде Насимовичу, и поставлена дата: 1897 год. Тем же почерком в тетрадке написано классное сочинение на тему «Наша комната».
«Описывая комнату, в которой живем мы, т. е. я с матерью и братом, – начинает Федя, – изобразишь один из многих сырых и холодных подвалов. Чтобы войти в наш подвал, нужно пройти грязные и холодные сени, и попавшему туда в первый раз довольно долго придется пробираться вдоль заплесневевших стен прежде, чем добраться до двери. Но вот входишь в комнату, и внутренность ее перед глазами. Страшно широкие, но низкие окна с почерневшими от времени и сырости рамами прежде всего обращают на себя внимание. Эти окна завалены всяким хламом…
Утром, когда лучи солнца попадают в комнату, она все-таки немного оживляется, вечером же она имеет чрезвычайно скучный вид. Скучно тогда слышать монотонное чеканье маятника, слышать, как зашуршит, пробежавши по шпалеру, таракан или посыплется на пол песок… И все эти ничтожные мелкие звуки наводят на грустные думы и размышления..»
Среда, к которой принадлежали Федя Насимович и М. А. Сильвин, – это среда городской бедноты и «замызганного чиновничества», как называл ее Достоевский. Это была отнюдь не самая низшая ступень «государства Российского». Рабочие семьи жили на нищенские гроши. «Частенько нам приходилось питаться одной тюрей», – вспоминал Григорий Иванович Петровский. А детство в деревне, особенно в голодные, неурожайные годы, было еще тяжелее.
Ветхая изба в два окошка, которые вместо стекол наполовину заклеены бумагой и забиты куделью. От времени изба осела, окна упираются в землю. Топится она «по-черному», печью без дымохода, так что дым валит в избу. Скот – изнуренный Сивка да облезлая Буренка. Старая телега с мочальной сбруей и разбитыми колесами – едет, скрипит на всю деревню. Отец истощенный, бледный, щеки ввалились. Работает день и ночь не покладая рук, но бедность осилить не может. Еда впроголодь. Кругом нужда и долги. Все думы, все помыслы о нужде: придет весна – нет семян, придет лето – не на чем работать, придет осень – нечем платить подати, придет зима – хлеб подходит к концу. Он получил в наследство от своего отца одну только нужду и эту же нужду передает в наследство детям.
«Родилась я в семье бедного крестьянина Московской губернии, село Поречье, – вспоминала свои детские годы старая коммунистка Аграфена Сычева. – Воспитали нас родители среди домашних животных. Все, люди и животные, находились в одной хате, а детей нас было шесть человек. Самая старшая – я, восьми лет.
Всех должна была я кормить, поить. Меня, пишущую эти горькие строки, может понять только тот, кто жил в деревне при помещиках…»
Даже в урожайные годы большинству крестьянских семей хлеба хватало лишь до середины зимы, а в недород или полный неурожай и говорить нечего. Заколотив избы, с сумой на плечах крестьяне бродили целыми семьями, прося подать хоть кусочек хлеба.
Их ужас и отчаяние передает песня, записанная на Волге во время великого голода 1891–1892 годов:
Тоска в ногах,
Тоска в руках,
Тоска в зубах,
Шуршит язык,
Бежит слюна
И хочет есть.
Хлеба, хлеба, хлеба!
Корочку хлебца,
Маленькую корочку.
Как бы я ее жевал.
Собрал бы крошки
И опять бы ел,
И опять жевал,
И плакал от радости…
Солому с крыш скармливали скотине, но та все равно дохла. Сквозь обнаженные стропила в избу дул ветер, лил дождь, набивался снег. Летом ребята прятались от дождя под стол; зимой, чтоб не замерзнуть, укладывались в печку. И взрослые, и особенно дети мёрли, как мухи, от голода и его спутницы – холеры; их стаскивали на кладбище и заливали могилы известкой.
Однако и в обычный, не «голодный» год отец, как это делал отец Ивана Ивановича Кутузова, еще с осени запродавал кулаку-живоглоту будущий урожай, а сам подавался в город «на заработки», чтобы проработать «до камушков», то есть до тех пор, пока из-под стаявшего снега не покажутся камни мостовой.
«Бедность заставляла моего отца жить на два фронта, – рассказывал в своих воспоминаниях И. И. Кутузов, впоследствии крупный деятель нашей партии. – Летом – деревня, зимой – город Москва, завод и фабрика. И не видать было Ивану Захарову конца, когда пройдет эта трудная пора…»
С земли прокормить себя и семью крестьянин не мог. Не спасали и временные заработки. Оставалось одно: податься в город самому или отправить в город, на завод, на фабрику подросших детей.
«Приехав в Москву пятнадцатилетним мальчиком, – рассказывал Владимир Новиков, – я поступил на текстильную фабрику Э. Циндель, где в то время работал мой старший брат. Это было в 1900 году.
Не стану описывать обстановку и условия, в которых пришлось работать на этой фабрике. Скажу только, что до настоящего времени, хотя с тех пор прошло больше двадцати лет, когда мне случается переживать тяжелые моменты вследствие физического недомогания или подавленного состояния духа, я всегда вижу себя во сне работающим на этой фабрике».
Рабочий день продолжался двенадцать, тринадцать, а то и четырнадцать, и пятнадцать часов. Но и при таком рабочем дне, когда нужно хозяевам, рабочих заставляли работать сверхурочно. На заводе Семянникова в Петербурге в девяностых годах существовал такой порядок: в понедельник было обязательно работать сверхурочно два часа; во вторник – четыре часа; в среду – на выбор; либо всю ночь напролет, либо четыре часа сверхурочно; в четверг тот, кто работал ночь напролет со среды, уходил домой, а кто – нет, тот работал четыре часа; в пятницу – всю ночь напролет обязательно; в субботу – до шабаша. Если в субботу не было получки, то в воскресенье работать обязательно.
Когда рабочий завода, участник подпольного «Союза борьбы за освобождение рабочего класса», будущий большевик, Генрих Фишер стал говорить мастеру, что этак долго не протянешь, тот ответил:
– Не нравится – не работай. Народу у нас много.
Народу у ворот было действительно много.
В шуточной сценке, которую часто разыгрывали между собой рабочие, изображалось, как по осени подрядчик увольняет ненужных ему рабочих.
«… Глянь-ка, робя, ведмедь по крыше ползет», – говорил подрядчик, устремляясь к окну.
«Какой же это ведмедь? Это кошка!» – возражал ему усумнившийся.
«Нет, ведмедь!»
«Нет, кошка!»
«По-вашему – это кошка, а по-моему – ведмедь. А раз вы со мной не согласные, получайте расчет…»
В рабочих помещениях стояли удушливая жара, пыль, шум. Особенно тяжелы были условия работы на ткацких фабриках. Ткачей и прядильщиц можно было сразу отличить от других рабочих: стоило только посмотреть на их восковые, бескровные губы, на покрасневшие глаза, на покорное выражение лица, вызываемое профессиональной болезнью ткачей – глухотой.
Грошового заработка хватало лишь, чтобы прокормиться и снять угол, а то и койку. Но большинство рабочих жило в казармах. Обычно это были громадные, многоэтажные корпуса, разделенные на две половины: «холостую» и «семейную». Разница между ними была только в том, что на «холостой» половине койки стояли в ряд, почти вплотную друг к другу, а на «семейной» одна семья отделялась от другой ситцевой занавеской, протянутой чуть выше человеческого роста. В образовавшейся таким образом загородке жили и взрослые, и ребятишки, спали вповалку; тут же помещался домашний скарб, посуда, имущество семьи; жили, что называется, «на людях»: на людях ели, на людях рожали, на людях умирали. Шум, крик, ругань стояли такие, что разговаривать было невозможно, надо было все время кричать.
В таких условиях жили рабочие, в таких условиях росли их дети, ожидая времени, когда им исполнится двенадцать лет или же когда они вырастут настолько, что их можно будет выдавать за двенадцатилетних и, поставив мастеру, чтоб он не придирался, «спрыски» или «привальную», определить на работу на завод или на фабрику.
Но не в одной нужде дело. Детство могло быть безрадостным и в богатой семье.
Евгения Богдановна Бош и ее сестра Елена Федоровна Розмирович выросли в семье арендатора, который, скопив денег, купил имение и сделался помещиком. Но обе они с ужасом и отвращением рассказывают о своих детских годах. «Общий тон нашей жизни был необычайно суров, – пишет Е. Ф. Розмирович. – Все усилия семьи были направлены на увеличение состояния… Берегли каждую копейку, часами обсуждая даже незначительные затраты».
Но существовали и иные семьи. Вадим Николаевич Подбельский был сыном известного революционера, который дал пощечину преследовавшему студентов министру народного просвещения Сабурову. Сосланный в Якутск, отец Подбельского вместе с группой ссыльных отказался подчиниться распоряжению об отправке дальше, в Колымск, и был убит первым солдатским залпом. Мать Вадима за участие в вооруженном сопротивлении осуждена была на каторгу и там погибла. Мальчика-сироту взял на воспитание дядя. Детство Вадима было трудным, но тяжелым оно не было.
Тепло вспоминает о своих родителях Надежда Константиновна Крупская. Это были люди, захваченные революционными идеями. В доме у них бывали революционеры самых различных направлений. Когда Надежда Константиновна сделалась революционеркой, мать ее, Елизавета Васильевна, полностью одобрила решение дочери. А когда Надежда Константиновна стала женой Владимира Ильича Ленина, мать последовала за ней в минусинскую ссылку, а потом за границу, в революционную эмиграцию, и не расставалась с Надеждой Константиновной и Владимиром Ильичем до последнего часа своей жизни.
В передовой семье, сочувствовавшей революционным идеям, рос Леонид Борисович Красин. С нежностью вспоминал своего отца Михаил Степанович Ольминский. Когда Михаил был впервые арестован, отец с гордостью говорил об аресте сына, заявляя, что в России все порядочные люди в молодости прошли через тюрьму. А о семье Елены Дмитриевны Стасовой говорить не приходится: и отец, Дмитрий Васильевич, и дядя, Владимир Васильевич, принадлежали к числу самых прогрессивных людей того времени.
Подобных семей было мало, совсем мало, и они представляли собой лишь редкие исключения. А чаще бывало так, как у мальчугана Лебедева – впоследствии известного литературного критика Валериана Полянского: несколько раз убегал он из дому от жестокого обращения и скрывался в лесу или же питался подаянием, собирая «трынки» и «семитки» (копеечные и двухкопеечные монеты), и в минуты отчаяния вслух проклинал бога в наивной надежде, что бог покарает его и убьет, избавив этим от мучительной жизни.
3
Была тогда одна семья, к которой все мы испытываем особо пристальный интерес: семья директора народных училищ Симбирской губернии Ильи Николаевича Ульянова.
Илья Николаевич стремился к улучшению жизни народа, но не путем революции, а путем просвещения. Любимым его поэтом был Некрасов, которого называли за его стихи «печальником народного горя». Гуляя с детьми, Илья Николаевич пел им студенческие песни своего времени. Многие из этих песен связаны с образом великой русской реки Волги, на берегах которой прошло детство самого Ильи Николаевича и всех его детей.
О, Волга-мать, река моя родная!
Течешь ты в Каспий, горюшка не зная,
А за волной – волной твоей свободной
Катится стон, великий стон народный.
Ты все несешь: плоты и пароходы,
Лишь не несешь рабам твоим свободы.
Тебе простор, тебе гулять привольно,
А нам нужда, и труд, и подневолье…
Как рассказывает старшая из дочерей Ульяновых, Анна Ильинична, отцу было присуще почти благоговейное отношение к науке. Он строго сознавал долг перед людьми и требовал и от себя и от других – и в первую очередь от своих детей – постоянной работы над собой.
Личный пример отца имел для детей большое значение. Дети видели, что его идеалы – нечто высшее, чему он все приносит в жертву. Возвращаясь из поездок по губернии, в которых он проводил иногда по нескольку недель, Илья Николаевич охотно рассказывал детям обо всем увиденном и услышанном. О новых школах, которые благодаря его настойчивости строились в деревнях. О бедственном положении, нищете и забитости крестьян, отказывавшихся посылать своих ребят в школу. О столкновениях, которые у него постоянно происходили с помещиками и власть имущими.
Все это, конечно, жадно слушалось и живо воспринималось детьми.
Семья жила в атмосфере глубокой духовной дружбы. Огромная заслуга в этом принадлежала матери, Марии Александровне, женщине передовых взглядов, отдавшей все свои силы воспитанию детей.
Детей было шестеро. Росли они и дружили между собой парами: двое старших – Анна и Александр; двое средних – Ольга и Владимир; двое младших – Мария и Дмитрий.
В конце семидесятых годов прошлого века, с которых мы ведем наше повествование, старшие уже кончали гимназию, средние учились, а младшие едва приступали к овладению грамотой. Характеры у детей были разные. Мечтательная Аня; она писала стихи и хотела быть сельской учительницей. Серьезный, сосредоточенный Саша, поражавший всех, кто его знал, своей идейностью, твердой волей, высокими нравственными качествами, необыкновенно одухотворенным лицом.
Володя внешне казался противоположностью Саше. Живой, шаловливый, озорной, он, как рассказывает его сестра Анна Ильинична, «постоянно ходил ходуном, вертелся колесом», носился по дому вместе с веселой певуньей Олей, скатывался кубарем с лестниц. Однако это было лишь различие характеров, но не внутренней сущности.
Недаром Владимир Ильич не просто любил старшего брата, он преклонялся перед ним, видел в нем идеал для подражания. О чем бы ни шла речь, он все хотел делать «как Саша». В семье над этим даже подтрунивали. Бывало, подадут на стол кашу и нарочно спрашивают: «Володя, как кашу хочешь: с молоком или с маслом?» И он всегда попадался в ловушку и отвечал: «Как Саша».
Симбирск тех лет был захолустным провинциальным городом, с провинциальными нравами, провинциальными обычаями. Зимой его чуть не до крыш заносило снегом. Железная дорога проведена еще не была, и единственным средством сообщения с внешним миром был санный путь на лошадях.
Но вот наступала весна, снег сходил, и с высокого берега, на котором стоит Симбирск, особенно с расположенных у крутых обрывов Нового и Старого Венца, открывались на десятки верст волжские и заволжские дали с лесистыми островами, затонами и заливами, с уходящими в безбрежную синеву лесами, полями, луговыми поймами.
И Волга! Волга с ее прелестью, Волга с ее песнями об отчаянно смелом Степане Разине и непреклонном Емельяне Пугачеве, сложивших свои буйные головы в неравном бою против царей и помещиков. С передававшимися тайно, шепотом, рассказами о расправе, которая была учинена над Разиным и Пугачевым и над их товарищами, – расправе, после которой, как рассказывала народная песня, Волга-река текла вся кровавая, ее мелкие ключики стали горючими слезами, по лугам – всё волосы, по крутым горам – всё головы молодецкие, мятежные, отрубленные палачами…
Неподалеку от дома, в котором жила семья Ульяновых, когда дети были еще маленькими, находилась местная тюрьма, окруженная каменной стеной. Здание тюрьмы стояло неглубоко во дворе, так что гулявшие вместе с няней дети видели чугунные решетки и прильнувшие к ним бледные лица заключенных.
Семье Ульяновых суждено было сыграть огромную роль в истории России и русской революции. Но все это было впереди. А сейчас она жила, счастливая своей дружбой, духовной близостью и смутными надеждами.
4
Но вернемся к тем, кому суждено было стать соратниками Ленина, к тому времени их жизни, когда кончалось нелегкое детство. Теперь наступала пора учения. Кому где. В церковноприходской школе, где учителем был священник. В духовной семинарии. В пропитанной казенным духом гимназии. В еврейской религиозной школе – хедере, в магометанской – медресе.
Везде одно и то же. Везде закон божий (хотя и с разными богами), библия, евангелие, коран, талмуд и прочие «священные» книги.
Везде тупая зубрежка, «мертвые» языки, мертвая премудрость. Задачи вроде той, которую приводит в своих воспоминаниях о годах учения Василий Николаевич Соколов:
«Одновременно из разных городов по направлению к Мекке двигались два паломника. Чтобы заранее расположить к себе пророка Магомета, один из них полз на четвереньках, а другой – вперед пятками. Расстояние между правой ступней и левой ладонью первого составляло столько-то. Длина внешнего и внутреннего шага второго – столько-то. Обоим было в равной мере присуще стремление приблизить момент поклонения священной гробнице. Однако первый через такие-то промежутки времени падал носом в землю и терял при этом столько-то минут, а второй отклонялся от прямой линии под углом в столько-то градусов. Спрашивается: если принять расстояние до священной гробницы за столько-то, который из паломников придет первым и на сколько опередит он своего соперника?..»
Политический гнет, давивший все, что честно жило, мыслило и боролось, пронизывал также и систему школьного воспитания и образования. Преподавание было основано на тупой, нудной схоластике. Самостоятельная мысль учащихся вызывала подозрение. Любая инициатива объявлялась преступной. Даже в каком-то шуточном «Обществе для ловли китов и моржей», организованном учениками Морского училища, власти узрели крамолу и, обнаружив это китово-моржовое общество, тотчас разослали по всем средним учебным заведениям скрепленные пятью сургучными печатями толстые пакеты, предупреждая учащихся, что за последнее время на Руси появилось много «государственных преступников», которые ставят своей целью уничтожить религию, власть, семью. Пусть знают учащиеся, что «преступники» эти толкают их в пропасть, сорвавшись в которую они погибнут, погибнут безвозвратно!
В том же духе составлялись учебники и учебные программы. На выпускных экзаменах по литературе давалась, например, тема: «Не то денежки, что у бабушки, а то денежки, что за пазушкой». Учебники истории сообщали: «Безбожные французы вдруг стали резать и убивать друг друга, а потом казнили своего дорогого, горячо любимого короля Людовика XVI». Так преподносилась история Великой французской революции.
Одолевали древние языки: девять уроков в неделю – греческий, семь уроков – латынь. Разумеется, всякое знание полезно, и там, где дело не сводилось к голой зубрежке, во время которой гимназисты, заткнув уши и раскачиваясь, отупело заучивали грамматические правила и даты хронологии, они отшлифовывали память и расширяли свой кругозор.
К тому же среди преподавателей попадались люди передовых взглядов, умевшие даже из «мертвых» языков сделать средство воспитания прогрессивных идей. Такие преподаватели, подобно тому как из математического уравнения извлекается искомый корень, извлекали революционный смысл из сложных логических построений античных авторов, к примеру «Диалогов» Платона: «Бытие одновременно и едино и множественно, и вечно, и преходяще, и неизменно и изменчиво, и покоится и не покоится, и движется и не движется, и действует и не действует…»
Однако тогдашняя гимназия не давала таким педагогам простора. Для естественных наук и географии отводилось два-три урока в неделю, а то и меньше. В православных духовных семинариях третья часть уроков была полностью посвящена богословским наукам. В еврейских хедерах вершиной образованности считалось знать пятикнижие, талмуд и прочие «священные» книги на «острие шила»: чтоб проверить знания учащегося, брали острое шило и, воткнув его в книгу страниц на полсотни в глубину, требовали ответить наизусть, не заглядывая в книгу, какие именно фразы проколоты. В мусульманском медресе примерно такими же методами вдалбливали коран.
На детей смотрели, как на существа глубоко испорченные, перевоспитать которые можно лишь карцером или исключением из гимназии. Читать разрешалось только книги, включенные в специальные списки, – это были по преимуществу переведенные с немецкого рассказики о послушных Луизах и добродетельных Карлушах. Женских учебных заведений существовало ничтожно мало: считалось достаточным дать девочкам «домашнее образование», после которого они оставались еле грамотными и должны были в томлении поджидать случая выйти замуж за кого угодно: за старого, за уродливого, за совсем незнакомого, но лишь бы выйти замуж. А из мальчиков и юношей готовили тупых, исполнительных, низкопоклонничающих чиновников.
Горе тому, кто осмеливался поднять голос против этих порядков. За отказ от веры в бога или за неповиновение властям ему грозили муками и на том свете и на этом – «муками непереносимыми, плачем и скрежетом зубовным», «не на сто лет, не на тысячу, а на веки вечные и бесконечные».
Так учили в гимназиях, в средних и низших школах. Но и подобная «наука» была суждена далеко не всем.
«До пятнадцати лет я не знал даже азбуки, – рассказывал рабочий Кузьмин, участник одного из первых в Петербурге революционных кружков. – У нас в Олонецкой губернии казенка (кабак) была от деревни в восьми верстах, а школа в пятнадцати».
Отец писателя Сергея Григорьева, железнодорожный машинист, с горечью говорил, что на его учение истрачено на копейку бумаги и на грош гусиных перьев.
Григорий Иванович Петровский учиться не смог: нечем было платить. Между тем, вспоминает он, «страшно хотелось быть слесарем или токарем, „чтобы сделать паровоз“. Таковы иллюзии детства».
Уже упоминавшийся нами И. И. Кутузов проходил две зимы в деревенскую школу, где должен был учиться грамоте у пропившегося дьячка, но почти все время вместо учения он отгребал от снега дорогу к дому дьячка, прибирал его комнаты, пел в церкви, читал псалтырь, подавал в алтарь просфоры с поминаниями за упокой, молился о здравии, таскал подсвечники и «святые дары»…