355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элиза Ожешко » Гибель Иудеи » Текст книги (страница 25)
Гибель Иудеи
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:48

Текст книги "Гибель Иудеи"


Автор книги: Элиза Ожешко


Соавторы: Генрих Шумахер,Семен Кончилович,Мария Ратацци
сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 36 страниц)

Час спустя мимо молодой вышивальщицы проходила немного знакомая ей жительница Затибрия, разносящая по городу разные изделия. Девочка попросила у нее стальное зеркальце и, как бы присматриваясь к искусной рамке его разглядывала отражение своего лица. Потом она была еще веселее обыкновенного и громко смеялась, глядя на игры маленьких мальчиков, которые в портике подталкивали гибкими тростями обручи, украшенные колокольчиками. Обручи катились и звенели, мальчики в коротких туниках, с золотыми цепочками на шеях гнались за ними. Молоденькая вышивальщица смеялась, принимая участие в забаве. О, как ей хотелось подскочить, схватить одну из гибких тростей и вместе с этими детьми бегать в тенистом портике за звенящим обручем… Она чувствовала вдруг, что ноги у нее начинают болеть оттого, что она простояла целый день, и, опустившись на мраморный пол, садилась у подножия колонны, а чем больше день приближался к концу, тем большая тишина воцарялась в портике и на улицах около него. Крохотная фигурка ее как бы съеживалась. В тенях, начинающих наполнять портик, окончательно потухали те искры, которыми ее осыпало утреннее солнце, когда она приходила сюда. Она вставала и, шагая медленно, совершенно иначе, чем утром, покидала Авентинский квартал, переходила через мост, под которым глухо шумели воды реки, и исчезала в этом густом, удушливом тумане, который подобно куполу из грязного стекла охватывал обитель нищеты.

Однажды, после того как Менохим отверг блестящее предложение Юста, молодая вышивальщица, входя в Авентинский портик, увидела необычайное зрелище. Это было в пополуденные часы, в которые римляне обыкновенно наполняли бани. Улицы были почти пусты, в портике сидело только несколько разносчиков, и редко шаги спешащего прохожего ударяли на минуту о мрамор, потом все смолкало. Вышивальщица пришла сюда в неудачную пору, ее задержали в другом месте, где раскупили значительную часть товара. Недалеко от входа в портик был воздвигнут высокий помост, на котором находилось несколько человек. Одного из них вышивальщица заметила прежде всего. Молодой, высокий, в белой тунике с обнаженными плечами, он сидел на ступени помоста и кистью, которую держал в руке, рисовал на холстине, занимавшей широкое пространство между потолком и капителями колонн; часть этой полосы, которая, очевидно, должна была окружить портик блестящим венцом, была уже окончена. Она состояла из цветов и колосьев, заключенных в, рамы из греческих фестонов и грациозно перемешанных с множеством детских фигурок, крылатых, шаловливых, смеющихся. Характер этой работы был таким же веселым и изящным, как лицо и движения самого художника. Несколько других молодых людей помогали ему в работе. Они подавали ему краски, кисти, легкими движениями рук набрасывали на стене очертания следующего рисунка, сбегая на несколько ступеней ниже, издали присматривались к уже оконченным частям работы, испускали восклицания удивления или делали робкие замечания. Они казались его учениками.

Она так жаждала увидеть вблизи одного из тех, произведения которых наполняли ее странным наслаждением, теперь смотрела на художника с жадностью, и хотя религиозные верования едомитов были ей известны только по слухам, хотя ее с малолетства учили поклоняться единому Богу, в глубине души своей она тревожно, но с благоговением назвала его полубогом. В последнее время работницы Сары окончили много работ, а она в награду за сделанную ею вышивку, которая была еще красивее и оригинальнее других, получила от доброй женщины, чуточку балующей ее, поручение распродать товар. Итак, она приходила и смотрела. Он ее и не замечал. Утром он являлся сюда веселый, в свите своих учеников и поклонников, быстро взбегал на вершину помоста и оставался там часами, погруженный в свою работу, порой только смеясь над замечаниями своих поклонников или же освежая пунцовые губы сочным плодом, поданным ему. Вышивальщица вынимала в полдень из-за пазухи кусок хлеба и сыра и, быстро съев их, снова предавалась своему, никем не замеченному созерцанию.

Однажды почти рядом с нею раздался громкий голос:

– Артемидор! Артемидор!

Так позвал художника один из его учеников, сухощавый, ловкий юноша, который сбежал с помоста на самый низ портика и, протянув вверх руку, показывал учителю на одну из лилий, которая снизу могла показаться слишком маленькой и вялой. Артемидор обернулся и, грациозно перегнувшись на своем высоком сиденье, взглянул вниз на ученика. Взгляд его упал и на девушку в полинявшем платье, с головой, залитой волной огненных кудрей, с устремленным на него взглядом черных глаз. Он весело поглядел на нее с минуту, но потом отвернулся и опять погрузился в работу. Однако на следующий день на минуту остановил взгляд на лице девушки. Она не опустила глаз перед этим взглядом. Они улыбнулись друг другу.

Вскоре после этого Артемидор пришел в портик в сопровождении только одного ученика. Он рисовал долго, потом наконец, небрежным жестом наклонив голову, спросил:

– Кто ты, девочка?

Она отвечала подавленным голосом:

– Я иудейка.

Артемидор громко засмеялся.

– Если бы ты мне ответила иначе, я сказал бы тебе, что ты лжешь.

– Солнце Азии не касалось моих волос, я родилась в Риме.

– Действительно? И, клянусь Юпитером, не причинив Риму стыда. Латинская речь чуточку забавно звучит в твоих устах, но это делает тебя еще оригинальнее, а римляне питают страсть ко всем редкостям. Как тебя зовут?

– Миртала.

– И имя это также редкое. Где ты живешь?

– В Транстибериме.

Он поглядел на нее еще с минуту и снова вернулся к своей работе. Через некоторое время он опять взглянул вниз, точно желая убедиться, что она не ушла. Она продолжала стоять на том же самом месте, смотря куда-то вдаль мечтательными глазами, со скрещенными на груди руками. Солнечные лучи, забравшись под карнизы портика, разжигали в ее волосах и ниспадающих с плеч вышивках тысячи искр. В глазах художника выразилось нечто вроде восхищения.

– Что, это твоя работа? – спросил он.

– Моя, – отвечала она и с гордостью широко развернула одну из полос.

– Прелестные узоры! – воскликнул художник. – Откуда ты их берешь?

– Я составляю их сама. Я импровизаторка.

– Арахна! Я должен вблизи присмотреться к тебе и к твоим работам!

Воскликнув это, он соскочил с места и живыми, гибкими движениями, с кистью в руке, стал спускаться с помоста. В эту минуту в портике показалась женщина с величавой осанкой и в богатом наряде, ведущая за руку девятилетнего ребенка в пурпурной короткой тунике, пунцовых сандалиях и с золотой цепочкой на шее. С черных как смоль кос этой женщины газовая вуаль, подобно легкому серебристому облаку, ниспадала на ее белое платье, роскошно вышитое серебром, на плечах застегнутое рубиновыми запонками. За нею на некотором расстоянии шел слуга, несущий различные школьные принадлежности: дощечки, стили. Завидев ее, Артемидор почтительно поклонился. Она уже издали приветствовала его дружеской улыбкой, а ребенок, вырвав свою руку из руки матери, с радостным криком побежал вперед и, обнимая маленькими ручонками художника, доверчиво щебетал с ним. Это был мальчик живой, красивый, с эластическими движениями и глазами, искрящимися живостью и умом. Он рассказывал, что возвращается из школы, куда мать зашла сама, чтобы проводить его домой, и где именно сегодня учитель Квинтилиан рассказывал прелестную историю о Манли, который помогал бедным, защищал угнетенных и погиб такой страшной, лютой смертью.

– Тише, Гельвидий! Дай же мне поздороваться с нашим другом Артемидором.

Величавая и нарядная женщина проговорила эти слова с устремленным на ребенка ласковым взглядом, который озарил ее несколько строгие черты выражением доброй и спокойной веселости.

– К работе твоей, Артемидор, я присматриваюсь уже давно, проходя тут в отсутствие твое. Этот несимпатичный Цестий теперь вдвойне будет гордиться своим портиком, когда его украсит твоя рука. А теперь он сильно нуждается в утешении. Со времени того поражения, которое он испытал, ведя войну в Иудее, он сильно приуныл и не так веселится, как во времена Нерона, любимцем которого он был.

– Весь Рим говорит о его недоразумениях с женой, – ответил Артемидор. – И, право, нельзя не удивляться восхитительной Флавии, что союз с ним не мог ее удовлетворить.

– И что она ищет удовлетворения, как говорят, в каких-то чудовищных азиатских верованиях и суевериях, – презрительно сказала женщина.

Черные брови молодого художника дрогнули.

– Азия захватывает нас повсюду, достойная Фания! – ответил он угрюмо. – И, может быть, близка та пора, когда мы, как азиаты, будем бить челом перед нашими правителями, перед которыми, как перед царями Сартов, стража будет носить огонь, символ их святости. Рабская покорность и суеверие – вот подарки, которые нам подносит завоеванный нами Восток…

– Завоеванный! Какой ценой! – с горечью сказала Фания.

Но Артемидор не мог долго предаваться мрачным мыслям.

– Но Азия, – воскликнул он весело, – присылает нам также порой интересные и грациозные явления! В ту самую минуту, когда ты появилась, достойная Фания, я разговаривал с какой-то девочкой, у которой прелестнейшие волосы и глаза. Вдобавок она…

Взгляд его искал Мирталу, которая с любопытством ловила слова их разговора.

– Ты еще тут! – воскликнул он, – взгляни, госпожа, на нее и на ее работы!

– Девочку эту, – отвечала Фания, – я вижу тут давно и не раз уже покупала у нее вышивки, которые она продает. Я не знала, однако…

– Взгляни, госпожа, взгляни внимательно! – восклицал Артемидор, который развертывал полосу белоснежной шерстяной материи, покрытую листьями и цветами таких красок и форм, какие могли только пригрезиться пылкой и роскошной фантазии. – Арахна, бывшая в ткацком искусстве соперницей Минервы, могла бы позавидовать этим крошечным ручкам… Кто тебя учил рисовать?

– Симеон, муж Сары.

– Следовательно, учителем ее был какой-то иудей, наверно, неученый и, как они все, чуждый нашему искусству! Как я желал бы иметь тебя своей ученицей!

Остолбеневшая от изумления, Миртала стояла, облитая пылающим румянцем, с радостной улыбкой на слегка приоткрытых губах. Вдруг она услышала слова, произнесенные дружеским голосом.

– Приди в мой дом, я покажу тебя моей матери и нашим друзьям, и ты мне должна рассказать свою историю… – сказала Фания.

– Я говорил тебе, Миртала, что римляне в настоящее время питают страсть ко всяким редкостям, а ты редкость!.. – со смехом воскликнул Артемидор.

И, обращаясь к Фании, он прибавил:

– Позволишь ли ты, госпожа, быть сегодня гостем твоим?

– Ты не можешь сомневаться в моей дружбе к тебе, а муж мой, который вскоре вернется из Базилики, и Музоний, который сегодня обещал навестить нас, будут рады видеть тебя.

Фания позвала сына и, обращаясь к Миртале, сказала:

– Ступай за мной…

Миртала внезапно побледнела и даже отступила шага на два. Войти в один из этих домов, на которые она столько раз смотрела с восхищением, о жителях которых ей грезилось всегда столько удивительных вещей, было бы для нее неизмеримой радостью. Притом она услышала, что там будет Музоний… Значит, она увидит этого человека… Но ведь это был дом едомитов! Разве же ей было дозволено переступить через порог тех, кого проклинали ее братья? Что сказал бы на это Менохим? Что бы сказала Сара, старший сын которой погиб недавно на войне с едомитами? Что бы сказал муж Сары, угрюмый Симеон, жесткие щетинистые брови которого с ненавистью хмурились при одном упоминании римлянина? Что сказал бы на это Ионафан, если бы он вернулся и узнал, что его невеста посещает дома тех, с которыми он так беспощадно боролся в стенах осажденного Иерусалима? Она подняла глаза, полные слез и уже готовилась проговорить: «Не пойду за тобой, госпожа!» – когда Артемидор слегка коснулся ее руки и сказал:

– Иди! Не бойся! Мы – люди и доброжелательно относимся ко всем людям, откуда бы они ни были родом.

Она забыла обо всем. Транстиберим, Менохим, Сара, Симеон, Ионафан перестали существовать для нее. Сияющая, с вернувшейся к ней живостью, пошла она за Фанией и Артемидором. Из разговора их она вскоре узнала, что ей предстояло оказаться в доме претора Рима, важного сановника, имя которого часто с ужасом упоминало население предместья за Тибром. Дрожа, входила она в дом, где на полу из серого мрамора блестела составленная из пурпуровых букв гостеприимная надпись: «Добро пожаловать!»

II

Хотя Гельвидий Приск был важным сановником, а Фания происходила из сенаторского знатного рода, дом их не принадлежал к числу богатейших в Риме. Тем не менее перистиль, украшающий заднюю часть дома Гельвидия и Фании, со множеством колонн из желтого нумидийского мрамора, из-за которых просвечивалась зелень сада, с крепким запахом растений, цветущих в белоснежных вазах, был местом изящным и красивым. Это было то место, в котором в свободные часы охотнее всего собиралась семья и в котором принимали самых близких и приятных гостей. Вокруг стола, опирающегося на львиные лапы и поддерживающего серебряную резную чашу, наполненную плодами, сидели гости. Самое почетное место – кресло с ручками, с пурпуровой обивкой, с искусной резьбой и высокой, мягкой подножкой – занимала мать Фании, Ария, женщина уже старая, неразговорчивая, с лицом тонким и белым, как лепесток лилии, смятый во множество морщин. Это была суровая, замкнутая в себе женщина – и не только ее траурное платье, но ее бледные, молчаливые губы и выражение глаз, глубоко впавших под черными еще бровями, неизбежно заставляли думать о каком-то горе. С того дня, когда под Филиппами последние республиканские отряды были покорены гением и удачей преемника первого цезаря, непрерывная вереница заговоров, бунтов, крови и траура тянулась в течение царствования десяти последующих самодержцев. Отец Арии Пето Зесина и муж ее Тразей – первый по повелению цезаря Клавдия, другой по воле Нерона – погибли преждевременной и ужасной смертью. Мать ее, не желая пережить своего супруга, добровольной смертью своей опередила его мученическую кончину.

У ног ее, опершись на ее колени, подняв к ней румяное личико, сидел маленький Гельвидий; он что-то рассказывал бабушке.

Из-за белого платья Фании выглядывала головка молоденькой девушки с огненными кудрями. Ее черные глаза поглядывали на всех с любопытством и вниманием. Миртала, часто приходя в этот дом, где раскупали значительную часть ее товара и где часы пролетали для нее как одна сладостная минута, уже рассказала им о своем прошлом. Во время ее первого посещения Фания спрашивала:

– Не гречанка ли ты немножко, девочка? Может, по отцу или по матери? Имя твое походит на греческое.

С опущенными ресницами Миртала отвечала:

– Галилея, наследие сынов Израиля, была родиной моих отца и матери. Отец мой был рыбак, спокойно закидывающий свои сети в воды голубых озер, но, под управлением римлянина Феликса замешанный в бунт залаторов, был отдан Феликсом в рабство одному греческому вельможе, в дом которого добровольно последовала мать моя Ревекка. Хорошую работницу, умеющую ткать тонкие материи и прелестно вышивать, грек охотно принял в свой дом. В этом доме мне и дали имя Мирталы.

Все более оживляясь, она рассказала, что из неволи маленьким, внезапно осиротевшим ребенком выкупил ее Менохим. Чума убила ее отца. Душа ее матери, давно тоскующая о свободе и о своем родимом голубом озере, тоже вскоре рассталась с телом. Тогда-то Менохим выкупил ее из неволи. И не только ее одну. Менохим посвятил все свое состояние на выкуп иудейских детей из неволи едомской. Он был когда-то богат. Отца его вождь римский, Помпей, первый вторгнувшийся в Иудею, привел в Рим в качестве военнопленного. Тут он остался служить у богатого и щедрого хозяина, который, освободив его, завещал ему значительное состояние. Менохим не употребил его ни на ведение выгодной торговли, ни на пиры, ни на роскошные платья. Он не женился, и своих детей у него не было. В Риме, в Эфезе, Антиохии и Коринфе он отыскивал маленьких детей иудейских, родители которых умерли в неволе. Таким образом он вернул свободу многим девочкам и мальчикам. Теперь все они уже взрослые. Одни ведут торговлю в отдаленных странах, другие занялись земледелием в Иудее, и только двое осталось при Менохиме, потому что он привязался к ним больше всего; это – она и Ионафан…

Произнеся это имя, она вдруг умолкла, она знала хорошо, почему при чужих его не следовало произносить, и, испуганная тем, что сделала, она снова быстро-быстро заговорила о своем приемном отце.

Собравшиеся в перистиле несколько человек с вниманием слушали историю Менохима. Взгляд Фании стал менее величавым и более дружеским; с пунцовых губ Артемидора совершенно исчезла веселая улыбка. Ария даже поднимала пожелтевшие отяжелевшие веки, и под черными бровями суровые глаза ее сверкали блеском безмолвного сочувствия.

Рассказывая о Менохиме, она понимала, что она не должна быть тут, однако ж ее приковывала к этому дому любознательность ее чуткого ума, приковывал звучный голос Артемидора, который, обращаясь к Музонию, спрашивал:

– Учитель, как же это может так быть, что всегда и вечно радость и торжество одних являются скорбью и унижением других? Будучи еще малым ребенком, я слышал Сенеку, когда он говорил: «Человек для человека должен быть святыней». Разве же не люди эти иудеи, у которых отняли и опустошили отчизну? Разве же не человек этот Менохим, душа которого переполнилась горечью от нашей радости?

– Ты сказал правду, Артемидор! – с сожалением ответила Фания. – Этот иудей – человек добродетельный.

Вдруг бледные и всегда молчаливые губы Арии открылись и голос, глубокий, подавленный, проговорил:

– Давно-давно тот же самый гнев и та же самая скорбь в сердцах наших!..

Слова эти, таинственные для чужого уха, однако тут были понятными, и серые глаза Музония засверкали почти юношеским блеском.

– Да, достойнейшая, и та же самая борьба, которую ведут благородные и гордые…

– Падая среди нее на половине своего пути, как подкошенные колосья и срубленные дубы… – докончила Фания.

О ком они говорили, кого внезапно побледневшая жена претора сравнивала с преждевременно подкошенными колосьями и срубленными дубами, Миртала не знала, но очень хорошо понимала, что прошлое этого дома преисполнено тяжких печалей и кровавых утрат; несмотря на богатство, спокойствие и веселость, чувствовалась нависшая в воздухе слеза невыплаканного горя.

Без тени боязни переступала она теперь порог дома претора. Она задрожала и побледнела, когда в первый раз молодой слуга доложил присутствующим о приходе хозяина дома. В то же время из открытой колоннады, с которой для того, чтобы впустить в дом летнюю теплоту и запах цветущих в перистиле растений, сияли цветные покровы, она увидела высокого, молодого еще человека крепкого сложения, с черными, как воронье крыло, волосами, быстрыми шагами проходящего две обширные залы; движения его были живы, черты лица – красивы. Когда он переступил порог перистиля и бросил взгляд на собравшихся, дружеская улыбка смягчила суровость его черт, мужественный громкий голос, в котором чувствовалась привычка повелевать, произнес привет и – о чудо! – рука из-под складок плаща вынула детскую игрушку. Это был мячик искусной работы, состоящий из гибких золотых обручей. Маленький Гельвидий подбежал к отцу, который на минуту высоко приподнял его, а потом, смеясь, с такой силой подбросил золотой мячик, что он, прокатясь через перистиль, исчез в густой зелени лужайки, расстилающейся у подножия колонны.

Мальчуган, крича от радости, погнался за мячиком, а Гельвидий Приск, спустив плащ с плеч, сел за стол, заставленный плодами и вином. На нем не было величавой одежды претора, потому что он пришел не прямо из Базилики, где он исполнял должность верховного судьи, но из бань, куда он заходил обыкновенно перед возвращением домой. Вероятно, выходя оттуда, он в одной из окружающих бани лавок купил игрушку, которой хотел порадовать своего единственного сына. В белой тунике, украшенной пурпурными сенаторскими каймами, он подносил к губам чашу с прохладительным напитком и окидывал взглядом лица тех, кого он любил. Вскоре, однако, он опять нахмурился, когда, отвечая на вопрос Музония, заговорил о знаменитом процессе Гераса. Что же сделал этот человек, стоик, давно держащийся вдали от шума и блеска столицы и двора и голова которого несколько недель тому назад упала под ударом топора на площади, служащей местом казни преступников? Герас – преступник! Нет, это был добродетельнейший из людей, и только философия стоиков, которую он исповедовал, не могла сдержать его запальчивости, а отдаление от света превратило ее в правдивость, не знающую границ. Он забылся в цирке, глядя на Беренику, когда, покрытая драгоценностями, она нежно склоняла голову на плечо Тита; он крикнул сыну императора, что народ римский еще чтит семейные добродетели и что вид его любовных приключений развращает душу. Словам его ответили громкие рукоплескания во многих местах цирка, но вскоре голова Гераса рассталась с телом, а имущество его Веспасиан конфисковал.

– Я сам посоветовал детям Гераса, – говорил Гельвидий, – чтобы они затеяли тяжбу об отцовском наследстве, а, прежде чем стороны предстанут перед сенатом, претор решает дело. Вчера со мной говорили послы Веспасиана, который боится потерять свою добычу. Сегодня в Базилике Марк Регул, этот клеврет Нерона, в течение трех поворотов водяных часов ядовитой слюной своей оплевывал память Нерона, а Плиний Секундий – юноша, достойный своего великого дяди, – защищал его детей.

Гельвидий на минуту умолк и отер капли пота.

– Говори дальше, – прошептала Фания.

– Я признал, что дети Гераса правы, – закончил претор.

– Ты хорошо поступил! – воскликнула Фания, – но, – прибавила она тише, – это еще одна капля, подлитая в чашу оскорблений Веспасиана.

В другой раз, тотчас после прихода претора, в перистиль вбежала женщина, немолодая, нарядная, с фальшивыми рыжими волосами, с нарумяненным лицом, в платье, украшенном искусственными розами. Это была Кая Марция, родственница Фании, одна из тех женщин, каких в Риме встречалось множество и которые, пережив бурную и преисполненную любовных приключений молодость, под старость утешались нарядами, упоениями пиров и зрелищ, а более всего собиранием и разглашением различнейших вестей обо всех и обо всем. С раннего утра до поздних сумерек, находясь на улицах и площадях, в портиках и садах, в храмах и банях, в приемных и столовых, зная всех, начиная с простого ремесленника или невольника, служащего в знатном доме, до высших сановников, и разговаривая со всеми, она узнавала обо всем раньше кого бы то ни было другого, и то, что она узнавала, разносилось по громадному городу. Благоухающая розами, прижимая к груди маленькую собачку, косматая мордочка которой выглядывала из-за роз и пестрых тканей наряда, Кая Марция вбежала в перистиль, крича:

– Приветствую вас, достойные! Здравствуй, претор! Проходя, я видела тебя выходящим из носилок! Значит, ты уже вернулся из Базилики, в которой ты, верно, еще не узнал самой важной нынешней новости! Сегодня ночью Домиция Лонгина исчезла из дома мужа своего, Елия Ламии! Ее похитил и задержал в своем дворце Домициан, младший сын цезаря, которого да соблаговолят боги сделать бессмертным! Что же ты на это ответишь, претор? Бедный Ламия! Однако я не жалею этого слепца. Я предостерегала его, а он мне ответил со смехом: «В каждой женщине, молодой и красивой, ты видишь, Марция, себя самое; но знай то, что моя Домиция вовсе не похожа на тебя!» Его Домиция! Вот она уже принадлежит не ему, а молодому императору! Что он теперь сделает, этот влюбленный слепец? Я бы не советовала ему бороться с Домицианом; капризам этого лысеющего юноши приходится уступать даже старому Веспасиану и красавцу Титу. Теперь, говорят, он добивается, чтобы его послали на войну с алланами. Ведь у нас будет война. Недаром в Сицилии выпал кровавый дождь, а в Вейях родился поросенок с ястребиными когтями! Несчастья висят над Римом. А ты, претор, будь настороже. Я слышала, что ты жестоко оскорбил божество своим приговором, произнесенным по делу детей Гераса. Два дня тому назад за столом Веспасиана кто-то вдруг спросил почему прекрасная Фания никогда не показывается на придворных собраниях? Предсказывают императорский эдикт, который обречет философов на изгнание из Рима. Цестий разводится со своей женой Флавией, которую иудеи научили чтить ослиную или козлиную голову. Слышали ли вы о драгоценном перстне, который Тит приобрел для Береники? Ни у одной римлянки никогда не было таких драгоценностей, какими Тит украшает свою иудейскую возлюбленную.

Говоря все это, она большими глотками осушила чащу вина и покинула дом Гельвидия.

– Клянусь мстительным Юпитером! Не Ламию только оскорбил Домициан, оскверняя очаг одного из римских граждан! Неужели же никто уже не может быть защищен в стенах своего дома от капризов и нападения сына цезаря! Теперь бы цензоры, те древние охранители римской добродетели, не бездействовали бы, если бы… если бы эта должность еще существовала! Но что уцелело еще в Риме из того, что когда-то существовало? Где самостоятельность и гордость сената, который только иногда отваживается быть слабым эхом своего прошлого? Где народные трибуны, разум и красноречие которых, защищая права народа, вместе с тем возвышали его над подлостью, приниженностью и над животным корпением, над интересами брюха, которого уже не хотят прокармливать обленившиеся руки? Все эти гарантии защиты и достоинства Рима сосредоточены в одной руке, возложены на одну главу…

– Несчастный, оскорбленный Ламия.

– Домиция Лонгина до сих пор верно и искренно любила своего супруга.

– Да! – насмешливо воскликнул Гельвидий. – Но какая любовь и какая добродетель могут устоять в Риме против людей с Палатинского холма?

– Фундаментом которых является чернь, развращаемая щедро рассыпаемой ей милостынею, безумием игр – проговорил Музоний.

Потом заговорили о тяжбе, затеянной другом Домициана Метием Гором с целью отнять половину состояния у Поллии Аргентарии, вдовы поэта Лукиана, осужденного на смерть Нероном. Домициан поклялся, что друг его выиграет этот процесс, который вскоре должен был быть решен судом претора.

Старая Ария, неподвижная в своем кресле, медленно шевелила своими увядшими губами и шептала:

– Все одно и то же! Все одно и то же!

Маленький Гельвидий забавлялся с мячиком, который, свертывая в воздухе со звяканьем свои золотые обручи, падал на траву в форме золотого полумесяца.

Миртала, присев у подножия колонны, следила за игрой ребенка.

– Пойдем, – сказал ей однажды маленький Гельвидий, – я покажу тебе, как надо катать обруч по дорожке сада и бросать шары по наклонным плоскостям!

С той поры она принимала участие в играх, к которым она столько дней присматривалась в Авентинском портике с завистью и восхищением. Наперегонки с гибким, шаловливым мальчиком бежала она за медным обручем, с пронзительным звяканьем бубенчиков катящимся по усыпанным песком дорожкам, или посреди лужайки с поднятым лицом протягивала руки к спускающемуся на землю золотому полумесяцу. Свежий, благоухающий воздух сада, так не похожий на тот, которым она дышала в Транстибериме, зажигал румянец на ее белом лице. Губы ее смеялись, глаза блестели счастьем. Гельвидий и Фания, стоя среди колонн перистиля, которые в солнечном зареве и на фоне зелени горели, как огненные столбы, с улыбкой смотрели на шумную забаву их единственного сына с этой чужой грациозной девочкой; глазами художника смотрел на нее Артемидор, и вскоре после этого, держа в своей ладони руку Мирталы, он водил ее по дому претора, показывая ей различные произведения искусства, находящиеся там. Они останавливались перед покрывающей стену большой картиной, среди которой на фоне свежего, как весна, пейзажа, на берегу воды, в зелени рощи, с развевающимися русыми волосами, играла с подругами своими грациозная и поэтическая Невзикая.

Артемидор рассказывал ей историю этой царской дочери.

– Ты похожа на нее, – говорил он. – Знаешь ли ты, кто нарисовал эту картину? Женщина Иая из Кризикоса, знаменитая художница, которой во времена Августа поклонялся, как божеству, весь греческий и римский мир. Ты также могла бы создавать такие произведения.

– Никогда! – ответила она. – Религия отцов моих запрещает кистью или резцом изображать человеческие фигуры!

– Как это? Значит, в ваших домах нет статуй?

Она покачала головой.

– И картин?

– Нет.

– И это вам запрещает религия ваша? Что же это за варварство! Какое бессмысленное и грубое суеверие!

Он смеялся. Грек по происхождению, родившийся и воспитанный в Риме, улицы и площади которого были украшены тысячами скульптур, сделанных из мрамора, бронзы, золота и слоновой кости, храмы, театры, дома которого кишели этим фантастическим населением, вызванным трудом гения двух народов из камня и металла, дитя цивилизации изящной и достигающей уже своих высших вершин, – долго, звучно, презрительно и вместе с тем искренно смеялся над угрюмым народом, считающим преступлением то, что для него было искрой сердца, прелестнейшим украшением и наслаждением жизни.

– Отчего ты так грустна, Миртала?

Они стояли посредине обширной залы, в которую дневной свет изливался через четырехугольное отверстие крыши, опирающейся на несколько колонн, в нем был виден клочок голубого неба. Полоса заходящего солнца, проникая в отверстие в крыше, стояла в воздухе огненным столбом, за которым робко пряталась девушка в полинялом платье, перепоясанном цветным вышитым поясом.

Как из портика, в который она приходила всегда веселая и бойкая, так и из дома претора, который был для нее земным раем, Миртала возвращалась в свое предместье медленно, со вздохами, с головой, отягощенной странными мыслями и мечтами; как в сновидении, перед глазами ее непрерывно проносились лица и образы, которые она оставляла позади себя, не зная, увидит ли она их еще когда-нибудь, как искры, сверкали в сумраке рубины, украшающие черные волосы Фании; уносилось куда-то высоко трагическое лицо Орфея, легкая Невзикая бежала по берегу моря, толпы крылатых амурчиков играли золотыми мячиками, ряды желтых колонн горели на солнце, как огненные столбы среди белизны мраморов, яркие завесы ниспадали мягкими складками; лилии отражались в хрустальной воде.

– Отчего ты так грустна, Миртала?

Этот вопрос следовал за ней, и вместе с ним следовали пунцовые губы, которые проговорили его, и черные, огненные глаза, смотревшие на нее с дружеским сочувствием.

Вдруг она вздрогнула и ускорила шаг. Ее заставил очнуться сильный шум. Она проходила один из узких и грязных рынков у Транстиберима, у которого один из самых больших трактиров предместья гудел криком и смехом мужчин и женщин, соединяющимися с громкими отголосками сумбуки, пискливыми звуками флейты и глухим звяканьем систо, встряхиваемых руками сирийских танцовщиц. Этот трактир был одним из любимых увеселительных мест черни, состоящей из уличных бездельников, спившихся носильщиков, невольников, ускользающих в сумерки из дома своих господ и поспешно стекающихся сюда с той стороны реки. Тут были и акробаты, показывающие гимнастические упражнения, фокусники с учеными собаками, ворожащими курами, перепелками и петухами, тут под звуки сумбуки и флейты танцевали женщины с желтыми лицами, с серебряными кольцами на пальцах босых ног; тут жарилось любимое угощение римской черни – колбасы из свиного мяса, дешевые вина лились из амфор в кубки из красной глины, тут, наконец, иногда совершалось и привлекало к себе толпы удивительное и заманчивое чудо: вытекающий из обломка скалы ручей оливкового масла. Каждый, кто хотел, мог черпать из этого ручья. Толпы стекались к трактиру с амфорами, кувшинами и кубками в руках и были всегда так многочисленны и так смелы, что эдилы, наблюдающие за общественным порядком, и обходящие город отряды ночного караула всегда избегали этого места.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю