Текст книги "Гибель Иудеи"
Автор книги: Элиза Ожешко
Соавторы: Генрих Шумахер,Семен Кончилович,Мария Ратацци
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 36 страниц)
Ревекка была погружена в молитву. Вдруг раздались громкие возгласы, и на пороге молельни появился пророк Иоханан.
– Внешней ограде храма, – воскликнул он громким голосом, – угрожает опасность! Бой может перейти и сюда. Пусть женщины удалятся и возвратятся в дома свои. Они не должны подвергать себя опасности, ибо они должны дать миру мстителей за Божье дело!
Женщины стали расходиться, но далеко не все последовали совету пророка; многие направились к защитникам храма.
Ревекку опасность не только не пугала, а скорее привлекала. Пробужденная из глубокой задумчивости голосом пророка, она поднялась со своего места, и ею овладело непреодолимое желание сделать что-нибудь для общего дела. «Почему же, – говорила она сама себе, – одни только мужчины должны рисковать своей жизнью?» Она скрылась за одну из колонн, откуда пробралась на террасу второго храма.
Был девятый час вечера. Солнце только что скрылось за Гильонскими горами, и город начинал окутываться тьмою. Ревекка могла еще ясно видеть и ворота храма, и цитадель Антония, и стоявших в боевом порядке римских солдат. Тит несколько часов тому назад овладел цитаделью. Она узнала его по окружавшей его блестящей свите. Она увидела также стоявшего недалеко от него Максима Галла, отдававшего какие-то приказания. Римские легионы двинулись вперед. Вся земля задрожала.
По эту сторону внешней ограды стены были заняты жителями города: они ждали атаки, безмолвные, мрачные и неподвижные. Здесь собрались все мужчины, способные еще носить оружие. Дети стояли возле своих отцов, жены – возле своих мужей. Идумеяне, полунагие, облаченные лишь в звериные шкуры, особенно выделялись среди всех. Они сидели на корточках за колоннами, держа свои луки наготове.
Ревекка стала глазами искать Симона и увидела его стоявшим рядом с Иоанном Гишалой. Он, по-видимому, о чем-то совещался с ним. Здесь был и пророк Иоаханан, длинная белая мантия которого отделялась во тьме, точно звезда на темном небосклоне.
Место, где происходил бой, занимало не особенно обширное пространство, и потому Ревекка могла не только разглядеть положение сражающихся, но даже довольно ясно различать знакомых ей воинов. Но мало-помалу совершенно стемнело, и ночь опустилась над городом, окутав густым мраком улицы, дома и войска. С высокой террасы, на которой стояла Ревекка, можно было различить лишь неопределенные, смутные, двигавшиеся фигуры, напоминавшие призраки.
Максим Галл поставил метательные орудия у цитадели Антония, откуда они успешно могли поражать стены храма. Громадная метательная машина стала забрасывать защитников храма. Ревекка ясно могла слышать свист летевших в воздух огромных камней и треск разрушающихся зданий.
На мгновение факелы, зажженные на стенах цитадели Антония, осветили поле боя кровавым мерцающим светом, все пространство между цитаделью и храмом было покрыто трупами. Среди римских легионов опять произошло какое-то движение, раздались слова команды. Римляне подняли щиты, и к храму медленно, направилась темная, немая, страшная масса. Дав неприятелю приблизиться, защитники храма стали скатывать камни на головы римлян, и ступени храма стали покрываться ранеными, окровавленными легионерами. Первый приступ римлян был отбит. Факелы потухли, и все погрузилось в темноту. Глубокая тишина царила над всем полем сражения, нарушаемая только стонами умирающих и раненых.
Луна медленно взошла из-за Масличной горы, освещая тусклыми лучами своими башни цитадели Антония и римские легионы.
Поощряемые словами Тита, обещающего богатую добычу, римляне снова ринулись на приступ.
Максим Галл велел придвинуть осадные машины еще ближе, и часть стены обрушилась под их тяжеловесными ударами. Римляне бросились в открывшуюся брешь, повергая на землю все, что им попадалось на пути, ударами топоров и мечей. Внешняя ограда была занята, и римляне принялись уже ломать первые ворота, как вдруг позади них раздался страшный грохот и громадная балка упала на первые ряды штурмующих и покатилась по мраморной лестнице, увлекая за собой и ломая руки и ноги римским воинам. Потом на римлян обрушились новые балки, тяжелые камни и полился огненный дождь. Вопли ужаса раздались среди римлян. Римские солдаты падали десятками, испуская дикие вопли. Шлемы их были пробиты, и кипящая смола жгла им волосы. Услышав страшный треск, увидев над главным входом огромное полымя, из которого по всем направлениям разлетались мириады искр и валились обломки бревен, увидев огненные языки, вылетавшие из клубов черного густого дыма, многие среди защитников подумали было, что римляне подожгли их святилище. Но затем, когда они увидели, как на римлян полился целый огненный дождь, они вообразили, что к ним на помощь пришли сами невидимые силы небесные. Молва об этом чуде с быстротой молнии распространилась среди всех защитников храма. Пророк Иоханан решил, что ему следует воспользоваться этим, и он воскликнул:
– Сам Всевышний за нас! Он поражает врагов наших огнем небесным! Он вызвал из-под земли тот самый огонь, который сокрушил Содом и Гоморру!
Симон и Иоанн Гишала обращали внимание своих воинов на то, что галерея, с которой ниспадал огненный дождь, была отделена от остальной части храма и что пожар ограничивался только этим пространством. Это придало храбрости всем защитникам храма. Расстроившиеся было ряды их снова сплотились, опущенные было копья снова поднялись, под сводами галереи раздался громкий голос Симона.
– Нужно воспользоваться их замешательством, – кричал он, – нужно выбить их из-за ограды!
Ревекка не могла разглядеть подробности сражения, она могла только слышать грохот метательных снарядов, треск обваливающихся стен, стоны раненых, хрипение умирающих.
Воспользовавшись смятением, произведенным в рядах римлян, защитники храма дружно ринулись на отступавшего в беспорядке неприятеля. Римские солдаты были оттеснены до самой цитадели Антония. Но здесь на помощь к штурмующим подоспели свежие войска. Римляне привели в порядок свои ряды и снова пошли в атаку. Пламя, вырывавшееся из подожженного портика храма, освещало поле сражения. Симон употреблял величайшие усилия на то, чтобы задержать отступление своих воинов, которого он не в состоянии был остановить. Он был впереди рядов идумеян, оспаривая каждую пядь земли у теснивших его римских легионеров.
Ревекка смотрела на Симона и уже не чувствовала более ненависти к этому человеку. Вдруг она вздрогнула и быстро обернулась. Несмотря на темноту, она узнала Бен Адира, стоявшего рядом с ней.
– Ах, это ты, Бен Адир! Как ты напугал меня!..
Ревекка сделала шаг к нему и заметила, что лицо его покрыто кровью.
– Ты ранен? – спросила она, – ты принимал участие в сражении? Она стала осматривать его рану, вытирая рукой струившуюся из нее кровь.
– Не беспокойся обо мне, – проговорил он, – подумай о себе, Ревекка. Храму угрожает серьезная опасность, он скоро может оказаться в руках неприятеля. Пойдем. Я не хочу, чтобы эти варвары пролили и твою кровь.
Бой тем временем продолжался. В воздухе стоял глухой, зловещий гул, к нему примешивались крики отчаяния, хрип и стоны умирающих. Вдруг раздался громкий голос, покрывший все остальные голоса, раздавшийся точно трубный звук страшного судилища.
– Горе Иерусалиму! Горе храму! – кричал этот голос.
– Это Зеведей! – воскликнула Ревекка, – это зловещий пророк!
– Гибель храму! Гибель Иерусалиму! – снова закричал Зеведей.
Начинало светать. Луна медленно скрывалась за Гильонскими горами. Пламя, так долго озарявшее храм, погасло. Лучи восходящего солнца озарили башню цитадели Антония, на которой можно было различить Тита и его свиту. Он стоял и смотрел оттуда на то, что происходило у его ног.
XIV
– Нужно торопиться, – повторил Бен Адир, – иначе тебе угрожает серьезная опасность. Храм может быть уже окружен…
Но она как будто не слышала его. Бен Адир схватил ее за руку. Они быстро сошли по ступенькам, перешли через площадку и вскоре очутились за оградой.
Тут они увидели людей, несших раненого Симона. За ними следовала многочисленная толпа детей и женщин. Бен-Адир понял, что Ревекка хотела бы присоединиться к ним. Это желание ее, в котором он увидел только про явление слабости, снова пробудило его ненависть к Симону и у него появилось одно только желание, одна мысль – передать ей частицу того пламени, которое сжигало его, внушить Ревекке хотя бы частицу тех чувств, которые он сам испытывал.
– Ревекка, – сказал он ей, – я понимаю твою скорбь ты видела, как он сражался, и ты простила его. Я последую за ним. Я вижу Елисавету в числе женщин, стоящих на площади. Останься с ней, а я принесу тебе известия о раненом.
Ревекка пожала ему руку, как бы желая поблагодарить его за этот добрый его порыв; но, как бы извиняясь за свою слабость, она сказала:
– Я не простила, Бен Адир, но я чувствую сострадание к павшим героям В смерти их я вижу лишь горе для священного города и страшный для него удар…
– Быть может, ты желаешь последовать за ним? Но в каком отношении ты могла бы быть полезна для него? Не твоей руке перевязывать его раны.
Слова эти были произнесены совершенно просто, как бы без всякой определенной цели; но тем не менее они вонзились отравленной стрелой в сердце Ревекки и разлили в нем яд. В нем тотчас же вспыхнуло ярким пламенем чувство ревности. В Ревекке проснулась женщина.
Она шла, опираясь на руку Елисаветы, молчаливая, мрачная, с лицом, на котором сказывались утомление и овладевшее всем ее существом волнение. Она еле держалась на ногах.
– Ревекка, – сказала Елисавета, – мы сейчас дойдем до дома твоего отца. Ты еле держишься на ногах от слабости. Нам обоим нужно отдохнуть. Иерусалим еще держится, и нам не следует падать духом. Отчаяние к добру не приведет, а Бог, очевидно, сражается за нас…
Ревекка ничего не ответила Елисавете, позволяя ей вести себя. Но в ту минуту, как из глаз ее должен был скрыться, быть может, навеки, человек, которому принадлежали все ее мысли, все ее существо, как бы желая в последний раз увидеть его, она обернулась и увидела, как несшие его остановились и какая-то женщина, нагнувшись над ним, приподняв красный плащ, смотрела на раненого. До слуха ее донесся крик, и она поняла, что крик этот вырвался из груди той женщины.
– Что это за женщина, Елисавета? – спросила она, останавливаясь.
– Не знаю, – ответила та, поняв, что происходит в сердце Ревекки, и не желая еще более отягощать ее горя.
– Зачем же ты скрываешь от меня истину? – сказала девушка. – Неужели ты считаешь меня способной думать о чем-либо другом, кроме Иерусалима, в эту ужасную минуту? Ведь эта женщина, подошедшая к Симону наклонившаяся над ним, ведь это Эсфирь! Увы! Она имеет право плакать и скорбеть над ним! Она перевяжет его раны. Я знаю это, я знаю также и то, что он обещал любить меня и соединить мою судьбу со своей. Но теперь я уже не чувствую в себе силы ни любить, ни ненавидеть. Идем! Веди меня; как ты счастлива, что сохранила еще силы для ненависти и для мести!
Шум и суета на улицах не прекращались. Елисавете не хотелось попасть в руки неприятелей; кроме того, она боялась за Ревекку. Опасность стерегла их на каждом шагу В то время, как беглянки поворачивали налево, в улицу, которая должна была привести их к стене Манассии, римская когорта, преследуя разбитый отряд Симона, показалась в конце улицы. Впереди неслось несколько всадников, прокладывавших ей путь и топтавших копытами лошадей попадавшихся им навстречу женщин.
Вдруг камень, брошенный из толпы, попал в голову одного из всадников. Тогда римляне окружили женщин и повели их в цитадель Антония.
– Не давать им пощады! – приказал центурион. – Женщины, принимающие участие в бое, – уже не женщины.
После того началось ужасное избиение. Пленниц собрали в одной из крытых галерей цитадели; здесь было до сотни женщин, девушек и детей. Галл и Флавий стояли рядом с Титом, в соседней галерее, откуда они смотрели на затихавший уже бой. Флавий узнал Елисавету, которая кричала ему:
– Иосиф Флавий, в числе женщин, которых избивают, находится и Ревекка, дочь твоего брата…
Ревекка стояла молча, завернувшись в свой черный плащ, с распущенными по плечам волосами. Можно было подумать, что она не понимает того, что происходит вокруг Казалось, что она с радостью ожидала приближения смерти: Иерусалим погибал, Симон был ранен, быть может, даже он уже умер, и, наконец, он принадлежал другой. Что же могло еще привязывать ее к жизни? Она не слышала, как Елисавета звала Флавия, она повернулась, чтобы в последний раз посмотреть на храм, как вдруг увидела перед собой Флавия и Галла.
Галл подошел к центуриону и что-то сказал ему.
– Ревекка, ты можешь уйти! – крикнул центурион.
– Я не уйду отсюда, – твердым голосом сказала Ревекка, – пока не кончится бойня. Другие женщины так же невиновны, как и я. Если же они преступницы, то и я преступница.
Галл распорядился, чтобы пощадили всех, кто еще был жив.
– Отвести всех этих женщин к моей палатке! – приказал он.
XV
Римляне торжественно отпраздновали взятие Иерусалима.
Прежде всего устроено было триумфальное шествие от Капуанских ворот к Капитолию, затем была произведена личная казнь на форуме захваченных в плен предводителей евреев, и, наконец, торжество закончилось празднествами на улицах и во дворцах.
Ревекка упросила Галла, чтобы Симон, которого предполагалось отдать на съедение диким зверям в цирке, был казнен на форуме, рукой Бен-Адира, который стал таким образом орудием ее мести.
После своего прибытия в Рим, куда она приехала вместе с отцом, царем Изейским, помилованным по просьбе Береники, она жила во дворце, который Веспасиан отвел для нее.
В день казни она стояла, облокотившись на мраморные перила галереи, выходившей на форум. Взгляд ее скользнул по дворцу Цезарей, по крыше священного храма Весты, по развалинам Капитолия, недавно истребленного пожаром, по толпе, бушевавшей на площади. Иногда он останавливался на возвышавшемся посреди форума четырехугольном помосте, на котором устроены были зловещие приспособления, и при этом невольная дрожь пробегала по ее телу. Береника стояла рядом.
– Я очень довольна тобой, милая моя Ревекка, – сказала она, – я видела Галла, сообщившего мне приятную весть. Он говорит, что у Веспасиана есть особый план относительно Иерусалима и что он рассчитывает на него и на тебя для его осуществления. Пока же он назначил его правителем Иудеи, а там – посмотрим…
Береника вполне одобряла любовь Ревекки к Иерусалиму, она всегда хотела лишь подчинения Иудеи римлянам, оставаясь в этом отношении верной политике своего семейства, но не желала разрушения Иерусалима и считала вполне возможным его будущее возрождение.
– Любезная Ревекка, – сказала она, – меня давно беспокоит одна мысль, от которой я желала бы отделаться. Я слышала, теперь уже не помню от кого, что любовь к Иерусалиму была не единственною любовью, наполнявшей твое сердце, и…
Ревекка вздрогнула и перебила царевну.
– То, что ты слышала, Береника, отчасти верно, – сказала она, – я любила защитника Иерусалима, но теперь уже не люблю его. Я хотела бы сказать тебе правду. Я почти не вспоминала о Симоне бен Гиоре, в полной уверенности, что он погиб, и решила навсегда соединять память о нем с воспоминанием о той катастрофе, которой он не в состоянии был предотвратить… Но Бен Адир рассказал мне о судьбе защитников Иерусалима. Узнав, что Бен Гиора жив, я почувствовала, как дрожь пробежала по всему моему телу.
Бен Адир рассказал мне о смерти Катласа. Он был окружен, вместе с немногими из друзей своих, двумя римскими когортами, и солдаты, раздраженные их продолжительным сопротивлением, собирались изрубить всех их. В это время мимо того места проходил Галл. Он удивился мужеству наших друзей и хотел спасти их. Он стал советовать им покориться и сказал Катласу:
– Назови Веспасиана господином своим – и жизнь твоя будет сохранена.
– Мы признаем господином своим одного только Бога, – ответил Катлас. – Пользуйся своим правом победителя. Я же не намерен покупать себе жизнь ценой предательства.
Такой же ответ дали и товарищи Катласа. Солдаты собирались ринуться на них, но Галл их остановил.
– Воины, – сказал он, – вы сами люди храбрые, и поэтому вы должны уметь ценить храбрость. Пощадите этих людей ради их храбрости и преданности своей вере. Уже достаточно пролито крови…
Солдаты послушались его; но, когда он ушел, центурион снова подошел к пленникам, приглашая их изъявить покорность Веспасиану. Катлас опять отказался. Возле того места, где все это происходило, была навалена груда бревен. Центурион велел подвести Катласа к этой груде, поджечь бревна и сунуть его ноги в огонь.
– Покорись Веспасиану, – сказал он ему, – или я велю поджарить тебя на медленном огне…
– Я знаю только одного господина, – ответил Катлас, – и господин этот – не Веспасиан.
Рядом с Катласом был его сын. Центурион схватил ребенка и поставил его на горящие бревна, рядом с отцом.
– Посмотрим, – сказал он, – так же ли ты упрям, как и твой отец? И ты отказываешься поклониться Веспасиану?
– Да, отказываюсь, – ответил ребенок.
Бен Адир рассказал, что лишь Симон изъявил покорность…
И тогда что-то оборвалось в моем сердце и исчезла любовь моя к нему, и прежнее мое благоговение перед ним сменилось ненавистью, смертельной ненавистью, которая достаточно объясняет то, почему я присутствую при этом зрелище и почему я отдаю руку свою Галлу…
В это время раздались громкие крики толпы, собравшейся на форуме. Береника и Ревекка посмотрели вниз. На помосте, воздвигнутом на том самом месте, где в обыкновенное время стояла ораторская трибуна, посреди ликторов появился человек в черном плаще, со связанными руками и с обнаженной головой. Один из ликторов взял топор.
Береника отвернулась, а Ревекка, напротив, жадно смотрела вниз.
– Знаешь, – сказала она царевне, – что палач говорит своей жертве? Он говорит ему: «Симон бен Гиора, взгляни на меня: я Бен Адир, слуга Ревекки, дочери Изея, и я здесь для исполнения ее воли… Ревекка поручила мне сказать тебе в последнюю минуту твоей жизни: это я, Симон, я, Ревекка, твоя Мохеронская невеста, наношу тебе удар рукой моего слуги. И не думай, чтобы я наносила тебе этот удар потому, что ты изменил мне. Я, которая могла бы спасти тебя, как я спасла отца моего, – я наношу его тебе за то, что ты изъявил покорность, вместо того чтобы умереть так, как умерли Катлас и другие…»
В это мгновение Бен Адир коротким ударом отсек голову Симона.
Толпа разразилась громкими криками и рукоплесканиями. Ревекка спокойно обернулась к Беренике и сказала, указывая на находящуюся в ее руке вычеканенную по поводу победы над Иудеей медаль:
– То, что вычеканено здесь, изображает состояние моей души: это я сижу под пальмой и оплакиваю Иерусалим. Я тебе говорила, Береника, у меня только одна истинная страсть – любовь к Иерусалиму и к его храму. И тот, и другой разрушены. В сердце моем пустота, и потому, выходя замуж за Галла, я руководствуюсь лишь надеждой на возрождение Иерусалима…
Э. Ожешко
Миртала
Перевод с польского
I
Под безоблачным куполом неба, в сиянии золотого солнечного света, зеленая роща Эгерии расстилала глубокие и неподвижные тени на поля, с которых благоговение к священному месту изгнало человеческие жилища и суету. Священным было для римлян это место, потому что в тенистых его глубинах, под раскидистыми ветвями вековых буков, дубов и платанов возвышалась белоснежная статуя одного из самых привлекательных божеств вечного города и протекал ручей, журчанием своим рассказывающий векам и поколениям о долгих одиноких беседах великого Нумы с его обожаемой и мудрой Нимфой. Когда-то великий царь-законодатель, тревожась об участи народа ребенка, приходил в это уединенное место и возводил к сапфировому небу умоляющий взгляд. Тогда с неба спускалась Эгерия, ослепительная и все же благосклонная, и среди буков, дубов и платанов слышались вздохи любви и таинственный шепот; прекрасная небожительница прикладывала свою руку к царскому сердцу и успокаивала бушующие в нем бури, а из ее бессмертных уст изливались возвышенные слова. Все исчезло: имя Нумы Помпилия время превратило в эхо, все слабее звучащее в устах и сердцах отдаленных поколений; то, что он воздвигал, скрылось в тени новых зданий, и только невежественная чернь сохранила веру в небожительство и бессмертие Эгерии. Но древняя роща, которую сторожили и за которой ухаживали, уцелела, напоминая людям о чудной женщине, изливающей на царя благотворные вдохновения, и о царе, заботившемся о благе подчиненного ему народа.
Громадный Рим шумел совсем рядом, но все же в глубине рощи царила торжественная тишина. Редко нарушали ее шаги набожных странников, приходящих сюда, чтобы поклониться алтарю богини или почерпнуть воды из священного источника. Часто проходили дни, а нога человеческая не ступала на густую, украшенную цветами траву священной рощи, ни один молящийся голос не сливался с журчанием ручья, извивающегося серебряной лентой у подножия белоснежной статуи богини. Только на краю рощи, там, где сходились к ней красивые, усаженные буками и устланные базальтом дорожки, с раннего утра сидел человек и ждал, пока набожный странник не вложит в его ладонь мелкой монеты. Это было податью, уплачиваемой теми, кто посетил священную рощу; человек же был сборщиком этой скромной подати.
Сборщик этот не походил на римлянина, и достаточно было бросить лишь один взгляд на него, чтобы узнать в нем пришельца с Востока. Его сухощавая, сгорбленная фигура была облачена в широкую, коричневого цвета одежду из грубой ткани, перетянутую в талии истрепанным поясом. На голове у него была тяжелая, желтоватого цвета чалма, которая оттеняла его пятидесятилетнее увядшее, исхудалое лицо, с длинным, горбатым носом и пепельной, вьющейся жесткими прядями бородой. Из-под чалмы ниспадали длинные кудри пепельных волос, а по обеим сторонам горбатого носа под черными еще щетинистыми бровями горели жгучим огнем большие, черные, как самая непроглядная ночь, глаза. Они глядели в пространство с вечной пронизывающей грустью. Страстной скорби этих глаз отвечало выражение тонких бледно-розовых губ, которые в зарослях седеющей бороды непрерывно извивались задумчивой или горькой улыбкой или же неслышным шепотом обращались к пустому полю, к небу, к неподвижным букам и дубам, к шумной, присылающей сюда отзвук своего шума столице. Сидя на перилах золоченой балюстрады, укрытый от зноя тенью рощи, с болтающимися на воздухе босыми ногами в сандалиях, худыми, почерневшими пальцами перебирающий концы своего пояса, с пламенным взглядом своим и сгорбленной спиной, человек этот, казалось, был олицетворением жителя Иудеи.
Рим кишел чужестранцами, а среди них было много и таких, как иудей Монобаз, у которого римская молодежь брала ссуды; многие патрицианки отдавали взамен горсти сестерций свои драгоценности. Даже сам император Веспасиан, собирающий и тщательно оберегающий общественные деньги, попусту растрачиваемые столько лет в безумных оргиях Нерона и междоусобных войнах, даже он, старый солдат, с грубой речью, с сердцем, заботящимся об общественном благе, не колебался брать их из самых сомнительных рук. Не внушали ему также отвращения и деньги Монобаза. Его белые, украшенные драгоценными перстнями руки не могли получать из рук странников подати, надлежащей роще Эгерии. Их заменяли исхудалые, почерневшие руки Менохима. Почему Менохим посвящал себя этому занятию и даже усердно хлопотал о нем у Монобаза? Кто знает? Быть может, другим способом заработать куска хлеба не дозволяли ему эти безграничные раздумья, которые выражались в его глазах. Быть может, непрестанным размышлениям его благоприятствовало это место, безлюдное и тихое. Быть может, зелень рощи давала спокойствие его глазам, а щебет птиц и серебряное журчание ручья прерывали иногда угрюмые песни его души сладостным мотивом утешенной надежды.
Сгорбленный, не касаясь ногами земли, сидел он долгими часами на золоченой балюстраде и смотрел на громадный город, незапятнанная чистота мраморов которого, золотые купола храмов, грациозные арки триумфальных ворот были залиты солнечным светом, и, казалось, не мог насмотреться.
Взгляд Менохима изменял направление и наталкивался на Аппиеву дорогу, которая, выбегая из-под величавых арок капуанских ворот, широкая, прямая, исчезающая в не досягаемой глазу дали, казалось, была рукой великана, протянутой для того, чтобы схватить пол мира. А целыми днями там царила шумная толкотня людей и животных. Менохим видел движущиеся по дороге нагруженные товарами возы, которые тянули мулы и ослы, и красивые, легкие колесницы. Между возами он видел мелькающие фигуры всадников или же блестящие дорогими украшениями носилки, которые несли на плечах невольники и откуда выглядывала то завитая женская головка, то развевался пурпур, украшающий легатскую тогу. Иногда по дороге проходил отряд пехоты или конницы, и тогда металлические щиты, панцири, шлемы горели на солнце ослепительным заревом, топот ног раздавался по базальтовым плитам протяжным грохотом, в воздухе рассыпались сотни коротких металлических звуков и тысячи голосов распевали строфы воинственной песни. Там все было движением, суматохой, блеском, пением и смехом. Менохим судорожно возводил к небу свои сжатые руки, а из груди его вырывался крик, хриплый и короткий:
– А Иерусалим лежит в развалинах!
Порой на его плечо падала тяжелая рука, и грубый голос кричал весело и насмешливо:
– Чего ты так вперил в небо свои бараньи глаза, иудей? Разве ты не видишь, что мы хотим войти в священную рощу?
Менохим пробуждался от раздумий и замечал двоих или троих людей, закутанных в грубые коричневые тоги, с лицами, защищенными тенью шляп с широкими полями. По одежде, по их обращению можно было узнать ремесленников, а может быть, людей, живущих на подачки вельмож или государства. Возвращаясь из рощи, они поддразнивали его.
– Может быть, ты голоден? У нас есть кусок жареной свинины, и мы охотно поделимся с тобой…
Менохим молчал, смотря в землю.
Один из посетителей рощи, походя на шута, которыми были переполнены дома богатых римлян, приставал к нему.
– Милейший, не мог ли бы ты отвести меня в свою молельню и показать ту ослиную голову, которой вы молитесь? Я был бы очень рад ее увидеть и рассказать то, что я видел, достойному Криспину, потому что он несколько дней в дурном расположении духа, и, если я чем-нибудь не позабавлю его, он удалит меня от своего стола.
Он не шутил, просил искренно и даже трогательно.
Другие бывали сердитые.
– Оглянуться не успеешь, – говорили они, – как вы начнете шить себе туфли из шкуры, содранной с наших хребтов.
Менохим отвечал глухим голосом:
– Не мои это деньги, которые я с вас беру. Я слуга Монобаза и отдаю ему все, что вы тут мне даете.
– Да поглотят подземные божества господина твоего Монобаза, который из моего бедного племянника Минуция высосал уже последнюю каплю крови и купил себе перстень с рубинами! На первых же играх мы будем просить в цирке цезаря, чтобы он повелел изгнать вас всех из Рима.
Однажды изящная женская фигура в сопровождении двух служанок промелькнула по дорожке и, молча сунув монету в ладонь Менохима, исчезла в глубинах рощи. Потом, тихо ступая по густой траве, она возвращалась назад, ее печальные глаза, тоскующие о чем-то, что-то оплакивающие, с любопытством остановились на смуглом, морщинистом лице иудея. Она остановилась перед ним и, откинув с лица вуаль, заговорила тихо:
– Ты беден, я обогащу тебя, если ты откроешь мне, в чем я могу найти утешение и спокойствие, которого ни боги наши, ни богатства дома моего дать мне не могут. Вы, азиаты, знаете много тайн, и у вас есть какой-то Бог, который в самых жестоких скорбях ниспосылает вам утешение.
– Чего же ты хочешь? – спросил Менохим.
Красавица римлянка печально ответила.
– Мне опротивели богатство и наслаждения. Я не люблю своего мужа и никого из римских юношей полюбить уже не в состоянии, я жажду совершенства, добродетели, которая бы пламенем разожгла мое пустое сердце; того неведомого Бога, которому греки воздвигают алтари и который должен отличаться от богов наших, в которых я уже не верю.
– Если ты не веришь в богов своих, зачем же ты навещала рощу Эгерии?
– Я жажду тишины и тени. Я умираю среди шума и блеска. Я люблю тут размышлять о небесной любви и великих человеческих сердцах. Теперь любовь низка и пошла, а сердца тех, которые меня окружают – из железа или грязи!
Менохим долго-долго шептал ей о чем-то, что-то обещал, что-то открывал. Потом римлянка удалилась, а старый иудей, сложив руки на коленях, сидел, гордо распрямившись, и таинственная улыбка мелькала на его морщинистом лице.
Некоторое время спустя он слышал, как двое невольников, направлявшихся в рощу, рассуждали о странном событии, случившемся в доме их хозяина. Их госпожа Флавия уверовала в какого-то чужеземного бога, облеклась в грубые одежды, перестала участвовать в пирах, стала посещать этот отвратительный, вонючий квартал города, в котором живут азиаты. Невольники говорили об этом насмешливо, как обыкновенно прислуга говорит о странных капризах своих господ; морщины на лице Менохима дрогнули, когда он услышал слова.
– Муж Флавии сердится, потому что насмешки унижают его. Над Флавией смеются все ее подруги, знакомые и, вероятно, сам цезарь, да продлится его жизнь.
Дальнейших слов Менохим не расслышал, но с торжествующей улыбкой на морщинистом лице он прошептал:
– Таинственны пути твои. Вот и жалкий червяк, растоптанный в пыли, впустил каплю яда в гордое княжеское сердце…
Он взял большую книгу, которую прятал в высокой траве, и стал медленно водить глазами по ее строкам. Однако недолго предавался он чтению: его мистическая натура не способна была долго сливаться с чужой мыслью, он с набожным почтением положил книгу на прежнее место, и вынул из-под платья деревянные дощечки, и, достав стило, начал писать на тонком слое воска. Он писал быстро, лихорадочно, так же, как и читал. Щеки его покрывались румянцем, капли пота стекали из-под чалмы.
Однажды, когда он так же быстро что-то писал на табличках, на дорожке между буками появился человек, окутанный плащом, капюшон которого защищал голову от солнечного зноя. Человек этот, видимо, не направлялся в священную рощу, потому что шагах в двух остановился и стал смотреть на пишущего сборщика. Прождав напрасно некоторое время, он подошел ближе и вполголоса окликнул:
– Менохим!
Из пальцев пишущего выпало стило. Он воровато стал прятать свою дощечку за пазуху и поднял на подошедшего испуганные глаза.
– Не узнаешь меня, Менохим? – сказал пришедший. – Я Юст, секретарь Агриппы. Я был частым гостем в твоем доме, когда там проживал еще приемный сын твой Ионафан.