412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элиза Ожешко » Хам » Текст книги (страница 2)
Хам
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:01

Текст книги "Хам"


Автор книги: Элиза Ожешко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)

Мальчикам ведь всегда лучше на свете; но она переносила настоящий ад из-за отца, из-за холода и голода и тех глупцов, которые, когда ей было только двенадцать лет, давали ей пряники и орехи, лишь бы она позволила им поцеловать себя. Говорили, что она красивая, и это ей нравилось, но они сами ей тогда совсем не нравились. Она очень боялась их и, отказываясь даже от орехов и пирожных, пряталась от них; но это не всегда удавалось, так как она часто бывала на улице, то играя с детьми, то выпрашивая у добрых людей кусок хлеба или несколько полен на топливо.

Оба дома отец давно продал, а деньги истратил еще вместе с матерью. Мать пробыла несколько лет у своих родных и возвратилась к мужу. Это было в то время, как умер дядя Ключкевич, а его дети разбрелись по свету (один из его сыновей теперь адвокат в большом городе, богатый, богатый!..), матери стало негде жить, она и возвратилась к мужу. Но отец тогда уже лишился должности в канцелярии, совсем спился, вскоре сошел с ума от пьянства и через полгода умер от белой горячки в больнице. Мать, бледная, иссохшая, жила еще года три. Она занималась рукоделием и носила свои работы по домам, иногда брала шить белье. Она уже совсем перестала думать о кавалерах, по целым ночам кашляла и плакала. Франку она держала при себе, учила шить и читать, а перед самой смертью выхлопотала для нее место у одной пани, привела ее к этой пани, ползала у ее ног и просила позаботиться о ее дочери.

– Вот несчастная! – заметил Павел.

– Ага! – с упрямством и страстной ненавистью в голосе крикнула Франка. – А деньги, которые они взяли за дома, они вместе с отцом истратили на наряды и волокитство, нас троих она бросила, как щенков, а сама убежала к своей родне ради своих выгод и удовольствий. Что с того, что она потом опомнилась и перед смертью тряслась надо мной, как курица над цыпленком? Я ей уже никогда не могла простить того, что она прежде делала на мою погибель. Велика важность, что она опомнилась тогда, когда у нее остались только коло да кости и никто и смотреть не хотел в ее сторону. Да и тогда, если бы кто-нибудь поманил ее пальцем, она побежала бы и опять забыла бы обо мне… ой-ой, еще как бы побежала! Уж я ее знаю, знаю!.. Только потому она и привязалась ко мне, что ее оставили и бог и люди… а прежде что? Чтоб таких матерей на свете не было!

– Гэто прауда! Каб гэтаких матак на свеце ня было! – убежденно проворчал Павел.

Хозяйка, к которой она поступила в первый раз на службу, была добрая, обращалась с ней ласково, научила ее вязать крючком и стирать кружева; но пан приставал к ней, и хотя она сначала избегала его из боязни и стыда, это не спасло ее. Он ей очень понравился: это был первый мужчина, в которого она была влюблена до безумия. Это был ее первый любовник; другие давали ей пряники и орехи только за поцелуи. Когда пани узнала обо всем и рассчитала ее, он дал ей пятьдесят рублей, которые она прожила в городе в один месяц, ничего не делая, только оплакивая его и для утешения проводя время в веселых компаниях.

Потом она нашла себе службу в другом доме и – пошло! Сколько бы она ни считала, она не сможет припомнить и сосчитать хозяев, у которых она побывала с того времени; самое большее – она прослужит где-нибудь год, да и это случилось с ней только два раза. Обычно она при первом же замечании бросает службу; если у нее слишком много обязанностей или мало остается времени на развлечения, она тоже бросает службу; если ей надоест смотреть каждый день на одни и те же лица – бросает службу. Часто рассчитывали ее и сами господа, рассчитывали за кавалеров и за злость. У некоторых такая строгость, что не любят даже, чтоб горничная была с кем-нибудь в хороших отношениях, и как только заметят что-нибудь такое, сейчас же рассчитают. Другие не переносят вспыльчивого характера, а она вспыльчива и не позволит оскорбить себя, – на одно слово скажет десять, а иногда так ответит, что господа прямо-таки онемеют от удивления и стыда. Несколько раз, однако, за такие ответы ее тянули в суд. В первый раз она очень боялась суда, но во второй чувствовала себя там, как дома, и, хоть заплатила штраф, зато так отделала своих обвинителей, что уж, наверное, до самой смерти ни на одну прислугу не подадут в суд.

А было еще хуже: она просидела три дня в участке, и без всякой вины. У ее хозяйки пропало дорогое кольцо, и та, даже не поискавши его хорошенько, сейчас же к ней: ты его украла! Ты, да и только. Как она тогда клялась, как плакала! Ничто не помогло, – позвали полицию и взяли ее под арест. И что же? Перстень нашелся: пани сама уронила его за комод. Сколько Франка тогда плакала, сколько плакала! Потом эта пани давала ей деньги за напрасное обвинение, но она вырвала из ее руки ассигнацию, рвала ее, рвала, рвала и топтала ногами, затем выругала хозяйку и ушла.

Никто еще так не оскорблял ее, как эта пани. Что правда, то правда, а что неправда, то неправда. Иногда, но только очень редко, случалось, что она надевала на себя какую-нибудь вещь своей хозяйки, но всегда возвращала ее и не только не присваивала, но даже ни разу не испортила. Что бы там ни было, но она никогда не пьет, не крадет и не лжет. Такая уж у нее натура, что ей не хочется этого делать. Если б ей очень хотелось, она, наверное, это делала бы, но она не чувствует к этому никакой склонности. Водки она не переносит, а красивые платья ей хоть и нравятся, но не настолько, чтобы ради них ставить себя в неловкое положение; а лгать она прямо-таки не сумела бы, потому что если уж она начнет говорить, то должна высказать все, что только на ум взбредет, и если бы даже хотела остановиться, то не смогла бы, но она и не старается сдерживаться, – зачем ей это! Она ни на кого и ни на что не обращает внимания.

И теперь тоже она говорила и говорила. Она рассказала, что у нее было много любовников и один из них хотел на ней жениться, но она отказала, потому что он был простофиля и скоро ей надоел. За двоих других она вышла бы охотно, потому что она их любила до безумия; это были люди вежливые и хорошего происхождения; но они сами не думали жениться на ней и бросали ее именно тогда, когда она к ним чувствовала наибольшую привязанность. Сначала, после всякой, не ею самой порванной связи, она горевала, рвала на себе волосы, заливалась слезами. Но со временем она привыкла к тому, что в людях нельзя найти ни постоянства, ни честности, и теперь она никем и ничем не дорожит. Не будет этого, так будет другой, – говорит она себе и никогда не ошибается. Она еще не видела, чтобы мужчины так льнули к какой-нибудь женщине, как к ней. Говорят, что она хорошо танцует, и она в самом деле ужасно любит танцовать и никогда не пропускает случая побывать в такой компании, где можно было бы погулять и потанцевать, хотя случается, что на другой день после веселой пирушки ее гонят со службы. Но она столько же думает о службе, сколько собака о пятой ноге. Она хорошо знает, что сейчас же найдет другое место, а ей решительно все равно, где и у кого служить. Везде чужие стены и чужие люди, всюду она сирота, которую никто не полюбит и не приласкает.

Тут она стала плакать и говорить, что она одинока на свете. Ни одна человеческая душа не заботится и не думает о ней. Единственный раз в жизни, когда она заболела, ей пришлось лечь в больницу. И она умрет в больнице, так же как и ее отец, или, еще хуже, – смерть настигнет ее под каким-нибудь забором. А когда она умрет, то даже собака не завоет по ней, потому что никому она не нужна и никто ее искренне не любит! Она рассказывала обо всех обидах, которые терпела от людей, о тяжелом труде и капризах, которые она переносила.

– У всякого есть кто-нибудь, к кому он в горе может обратиться и кто в беде ободрит и поможет: мать, сестра, брат или муж… А у меня никого нет. Бог создал меня сиротой и велел мне скитаться по свету и за каждую каплю радости выпивать целый жбан яду….

Слезы текли по ее лицу, и она вытирала их концом шелкового платка, который съехал ей на плечи; по временам она начинала громко рыдать, но говорить не переставала, и казалось, что никогда не перестанет. Во всем, что она говорила, выражался не цинизм, но почти полное отсутствие совести и вместе с тем страстная, грубая и гордая откровенность. В ее словах чувствовалась также полная разнузданность инстинктов, бушевавших в ней много лет, и горькая злоба на людей и на весь мир. К ее рыданьям примешивались истерические всхлипывания и стоны. Вдруг она схватилась за голову и закричала, что у нее ужасно заболели виски. То ли на нее повлиял одуряющий запах гвоздики, то ли это было проявлением тайной болезни, которая начинала овладевать ее мозгом. Она жаловалась, что уже несколько лет ее преследуют головные боли и что это случается все чаще и чаще, главным образом тогда, когда она огорчится или рассердится, или после какого-нибудь очень уж веселого развлечения.

Тут, наконец, она умолкла и, немного согнувшись, опершись руками о колени и обхватив ими голову, стала смотреть на постепенно темневшую и безостановочно бежавшую мимо воду, а ее нежная, изящная, нервная фигурка при этом медленно раскачивалась из стороны в сторону.

Что думал и чувствовал, слушая ее длинный рассказ, этот степенный и спокойный человек, самым большим путешествием которого были поездки в ближайший городишко, где он продавал пойманную рыбу, – человек, душа и тело которого сжились с вольным простором реки и неба, с безукоризненной чистотой воздуха, с глубокой тишиной одиноких дней и ночей, глаза которого, несмотря на его годы, сохранили детскую невинность и ясность? Быть может, по-мужицки плюнувши в сторону, он грубо толкнет ее к челноку и брезгливо, с презрительным молчанием отвезет ее туда, откуда взял? Или, узнав об ее похождениях, он захочет сделаться одним из тех, о которых она говорила, и к покрывающим ее грязным пятнам прибавит еще одно? А может быть, он суеверно сочтет ее бесноватой и проклятой и, перекрестясь большим крестом, поскорее убежит от этого дьявола в образе женщины?

Когда она говорила, в его глазах по временам можно было прочесть ужас, а по временам он стыдливо отворачивался и теребил пальцами густую гвоздику. Иногда он с удивлением и трепетом всматривался в постепенно темневшую воду. Вероятно, он видел тогда вместо воды черную пропасть, а в ней огненный дождь горящей смолы.

Когда она замолчала, он думал с минуту, а потом заговорил:

– Бедная ты! Ох, какая бедная! Кажется, самая бедная из всех людей на свете! Я слышал, что где-то там, в городах, люди живут так, но я не верил. Теперь вижу, что это правда. Скитальческая жизнь – сиротская жизнь, и такая скверная, такая грешная, что не дай бог! Оставь все это, опомнись и исправься… потому что и на этом свете добра тебе не будет и душу свою погубишь.

В этом голосе, звучавшем среди мрака над ее головой, не было ничего, ничего, кроме глубокой жалости. Ее удивило и тронуло это отсутствие презрения и пренебрежения к ней. Обыкновенно такие признания вызывали в мужчинах ревнивый и грубый гнев или встречали презрительный смех и толкали на вольное обращение. Но когда он заговорил об исправлении, она удивилась еще больше.

– Глупости! – сказала она. – От чего же это мне нужно исправляться?

Она и на этот раз была искренней: она вовсе не понимала, о чем он толковал, и не чувствовала за собой никакой вины.

Погруженный в свои думы, он не обратил внимания на ее слова. – И в этом мире не будет тебе добра, и душу свою погубишь… – повторил он. – Почему бы тебе не стать честной? Честным быть хорошо. Когда человек не чувствует никакого греха на душе, то он становится легким, как птица, что под самоё небо взлетает. Тогда и смерть не страшна. Хоть бы и сегодня умереть – все равно, когда душа чиста…

– Что там душа! – проворчала она. – Глупости! Когда человек умрет, то в земле съедят его черви, и конец.

– Неправда! – ответил он, – есть и небо, и ад, и вечное спасение, и вечная погибель. Но даже если бы ничего не было на том свете, то все-таки в человеке есть что-то такое, что не хочет купаться в грехе так же, например, как тело не хочет купаться в луже. Если бы тебе приказали влезть в лужу по уши и сидеть там, приятно бы тебе было? А? А ведь душа твоя сидит в луже. Ох, жаль мне тебя, жаль мне твоей души и на этом и на том свете… Знаешь что? Брось ты свою бродяжническую жизнь… Что тебе за охота слоняться по чужим углам? Ах, просто удивительно! Мне кажется, человеку лучше всего, когда он долго сидит на одном месте. Сиди и ты на месте; лучше уж все переноси, терпи, а сиди на одном месте. Привыкнешь и полюбишь, и к тебе привыкнут и полюбят. И плюнь ты на тех, кто тебя в грех вводит! Видно, между ними нет добрых людей, потому что если бы кто-нибудь из них был порядочным, так наверное женился бы на девушке, которая ради него забыла о честности. Жалости в них нет, что ли? Плюнь ты на них! И на те веселые компании, которые доводят тебя до этого! Остепенись, исправься: и душу спасешь и лучше тебе будет жить на свете…

Он умолк, а она в свою очередь прошептала:

– Первый раз в жизни вижу такого человека. Может быть, вы какой-нибудь переодетый ксендз или пустынник? Вот чудеса!

Она засмеялась и с ловкостью кошки вскочила на ноги.

– Ну, довольно этих разговоров! – сказала она. – Хорошо мне с вами, но пора домой. Уже вечер… Господа скоро вернутся из города, и, если я до тех пор не накрою на стол к ужину и не поставлю самовар, наслушаюсь я карканья и воркотни. Едем!

Они отчалили от забелевшего за ними, как брошенная на воду снежная груда, острова, с которого несся сильный запах гвоздики, и долго плыли в молчании под звездным небом по темной воде, отражавшей в себе мириады звезд. Даже Франка, против обыкновения, долго молчала. Она до того согнулась и так неподвижно сидела на дне челнока у самых нор сидевшего на узкой скамейке Павла, что можно было принять ее за спящую; но ее блестящие глаза с упорной неподвижностью смотрели ему в лицо, которое еле виднелось в темноте. Низко опустив голову, он молча, медленно загребал веслом воду, в которой отражения звезд, разбиваемые веслом, окружали плывший челнок рядами змеек и искр. Кругом слышался постоянный ропот, серебристый и ласковый, он казался песней темных волн, которая настраивала измученные тела и усталые души на спокойный сон и чистые грезы.

Когда на высокой прибрежной горе показались стройные неподвижные деревья дачи, голова Франки неожиданно упала на колени Павла. Из ее волос посыпалась белая гвоздика, а из уст полились тихие слова:

– О, какой ты добрый и какой ты милый… милый… милый… Отроду не видала я такого доброго и милого человека! Такой красивый, добрый и милый! Если бы ты сделался мне другом, я больше ничего не хотела бы, я не оставила бы тебя никогда, хотя бы между нами одна за другой ударяли молнии! Хотя бы целый мир вдруг вырос между мной и тобой, я прибежала бы к тебе через горы и леса. Хотя бы великое море легло между нами, я переплыла бы море! Ты такой добрый и жалеешь меня… Никто никогда не жалел меня, все презирали, хотя иногда и любили, и больше всего презирали те, кто будто бы любил меня. А ты не презираешь и ничего от меня не требуешь… Как отец, ты заговорил со мной, как самый лучший друг! О, награди тебя, боже, за все, мой миленький, золотой, бриллиантовый!

Она схватила его руку и прижалась к ней губами. Ему показалось, что на руку ему упал горячий уголь. Он нагнулся, взял ее голову в свои широкие ладони и прижал свои губы к ее густым волосам. Она замерла под этим поцелуем, как птичка, а потом начала дрожать всем телом. Но он сейчас же отстранился от нее и зашептал:

– Успокойся, дитя! Ох, бедное ты дитя! Успокойся, утешься… Посмотри, как хорошо светят на небе звезды. Послушай, как поет вода. Я всю жизнь смотрю на эти звезды и слушаю эту песню. Посмотри, послушай! И тебе, быть может, станет легче. Может быть, и твоей душе станет милым это высокое небо и эти чистые воды. Утихни, успокойся! Тише, тише, тише…

Он не выпускал ее голову из своих рук, а так как Франка, не переставая дрожать, вздыхала и все сильнее прижималась к его коленям, он повторил еще несколько раз:

– Тише, тише, дитя! Утихни, успокойся; тише…

Потом он взял весло и направил челн к берегу. Когда челнок ударился о берег, Франка вскочила на ноги.

– А когда мы увидимся, миленький мой? – зашептала она.

Она вытирала мокрое от слез лицо платком, который уже совсем сняла с головы, а ее белые зубы блеснули из-за кокетливо улыбающихся губ. Он немного подумал и потом сказал:

– Вот хотя бы завтра я приеду сюда в это же время. Приди на берег, мы поговорим… Мне с тобой нужно обо многом поговорить, потому что мне жаль тебя, страшно жаль!

Он приезжал в сумерки раза три, но ненадолго. В первый раз ей самой было некогда – на даче принимали гостей, и она была занята больше обыкновенного. Она с проклятьями рассказала об этом Павлу, а тот сурово упрекнул ее за то, что она проклинает людей, у которых ест хлеб; он заставил ее как можно скорее возвратиться домой и уехал, не обращая внимания ни на ее просьбы, ни на гневное топанье ног.

В следующий вечер у нее было больше свободного времени, и они дольше разговаривали, но во время этого разговора он испытывал, такую тревогу, как никогда прежде; он ежеминутно ворочался в челноке, несколько раз вздыхал, как будто у него что-то болело, и, наконец, пробормотав что-то и даже не простившись с ней, очутился на середине реки, прежде чем она успела опомниться.

В третий раз, когда соскучившаяся по нем девушка бросилась ему на шею и прижалась к его лицу горячими, как уголь, губами, прикосновение которых он уже чувствовал раз на своей руке, он оттолкнул ее так сильно, что она зашаталась и, чтобы не упасть, ухватилась за нос челнока.

– Слушай, Франка… – начал он угрюмее и суровее обыкновенного, – ты не вешайся так мне на шею, потому что, если это будет продолжаться, я никогда не приеду, и глаза твои больше меня не увидят. Я хочу привести тебя к добру, а не ко злу… Я хочу спасти твою душу, а не погубить ее. С того времени, как ты на острове рассказала мне все, я день и ночь думаю о том, что тебе посоветовать, как помочь тебе и что сделать, чтобы ты оставила свою проклятую жизнь… А ты еще и меня склоняешь к греху! Фу, какая ты скверная! Настоящая пьяница… хоть и не пьешь водки.

Он плюнул в воду и сказал онемевшей от удивления девушке: – Я приеду завтра и, если ты будешь хорошая, то долго буду говорить с тобой, а если будешь такой, как сегодня, то до свидания, – гибни и пропадай! Видно, для тебя, как для последнего пьяницы, нет ни помощи, ни спасения.

Но на другой день он не поехал к тому месту, где он познакомился и встречался с ней. После рыбной ловли, продолжавшейся целый день, он на минуту зашел к себе в избу, а затем пошел из деревни к реке, как вдруг заметил Франку, направлявшуюся к селу. Несмотря на сгущавшиеся сумерки, он узнал ее по светлому платью и по походке. Еще издали можно было заметить, что эта привыкшая к гладким городским тротуарам девушка задыхалась, взбираясь на высокую и крутую гору. Удивленный, он сделал несколько больших шагов и очутился возле нее.

– Ты зачем сюда пришла? – спросил он ее сурово и даже резко, но в его голосе слышалась сдерживаемая радость.

Она схватила его за руку и быстро заговорила:

– Ох, миленький! На меня обрушилась беда, такая беда, что и не знаю, перенесу ли ее… Как только я узнала об этом своем несчастии, я сразу бросилась к тебе; я побежала к берегу и спросила у одного человека: где то село и та изба, в которой живет Павел Кобицкий? Никто, кроме тебя, не спасет меня, никто, кроме тебя, не поможет мне… Но, если и ты не поможешь, то, ей – богу, пропаду!.. Пусть я провалюсь сквозь землю, если не пропаду.

Она говорила тихим, прерывавшимся от плача голосом.

– А-а! – удивился Павел. – Что ж это за беда? Говори же.

Он оглянулся. У подножия горы виднелось несколько женщин с ведрами и кувшинами. Он взял ее за руку и повел по крутой тропинке к темневшим за селом соснам.

– По той дороге ходят за водой… увидят тебя и бог знает что начнут говорить.

Как только они вошли под сосны, Франка вздрогнула и бросилась назад.

– Ай, ай, кладбище! – крикнула она.

Это был небольшой сосновый бор, в котором действительно виднелись большие и маленькие надгробные кресты.

– Так что же, что кладбище? – улыбнулся Павел, – чего бояться? Бойся греха, а не кладбища; живых бойся, а не мертвых. Ну, говори теперь, какая с тобой случилась беда?

Франка остановилась на краю бора, под высоким крестом, над которым свисали ветви двух высоких сосен. Вечер был пасмурный и немного ветреный, и потому между соснами в густых сумерках раздавался тихий, подобный ропоту и вздохам, шелест. На темном фоне земли стальной полосой сверкал у подножья горы Неман, да в селе там и сям по избам зажигались желтые огоньки.

Франка изо всех сил ухватилась за руку своего спутника и, дрожа от страха и рыданий, быстро стала рассказывать, что отец ее хозяйки заболел в городе; и потому господа оставляют дачу не через месяц, как думали прежде, а через три дня. Когда она узнала об этом, такая тоска сжала ее сердце, что она чуть не упала. Она теперь ни за что, ни за что не хочет уезжать отсюда! Пропадет, а не поедет! Как собака ляжет на берегу реки и издохнет от голода, но не поедет! Пусть себе они едут хоть в самый ад, она поможет им запрячь лошадей, для нее только теперь здесь открылись небеса и явилось счастье, будто во сне, и она его не бросит… не бросит!..

– Не расстанусь я с тобой, мой голубчик, друг ты мой милый, отец родной! Не расстанусь я с тобой. Отталкивай ты меня от себя, бей, убивай, я не расстанусь… не пойду!

Она покрывала его руки поцелуями, обливала их слезами и прижимала свою голову к его груди. Он сначала слушал ее молча, опустив голову; видно было, что и его опечалило это известие.

Потом он и сам стал вторить ее страстным жалобам:

– Ох беда, беда! Я и сам не ожидал этого несчастья и никогда о нем не думал.

А затем он вдруг заговорил так угрюмо и грубо, как никогда еще не говорил:

– Не хочу, не пущу!.. Дали бог, не пущу! Опять пойдешь на позор и несчастье! Не пущу! Не отдам на погибель ни твоего тела, ни твоей души!

Услышав эти слова, она с диким криком радости повисла у него на шее и обвила его крепкий стан всем своим слабым и гибким, как у змеи, телом. Тогда он поднял ее на руки, как ребенка, с восторгом осыпая ее лицо поцелуями. Вскоре, однако, он пришел в себя и, слегка отстранив ее от себя, тихо сказал:

– Так обвенчаемся, что ли? Другом твоим буду до самой смерти и никогда не обижу тебя. Будет у тебя своя изба, кусок хлеба, будешь вести честную жизнь. Ну, Франка, что же?

Заметно было, что он со страхом говорил это. Может быть, он боялся отказа? Или, быть может, его пугали собственные слова?

Сначала девушка онемела, замерла, и только через минуту, всплеснув руками, со счастливым смехом бросилась к нему. О собственном доме и верном куске хлеба она вряд ли думала хоть минуту, но постоянная честная и открытая жизнь с этим человеком казалась ей в это мгновение раем. Он крепко; но уже спокойно обнял ее и заговорил:

– Видишь ли, иного выхода, иного спасения нет ни для тебя, ни для меня. Видно, уж так хотел господь бог, чтобы мы встретились, чтобы я спас тебя от окончательной погибели; и у меня тоже немного было радостей на этом свете. Но ни к какой женщине меня так не тянуло, как к тебе. Жена у меня была хорошая, но никакой любви между нами не было, да и прожила она недолго. А потом, сколько меня ни сватали, сколько женщин мне ни показывали, ни к одной не было охоты… Каждая казалась мне не такой… а какой она должна быть, я и сам бы не сказал… Ты первая… как заря, как утренний рассвет! Видно, так хотел господь бог, такова уж судьба наша. Да к тому же мне так жаль, так жаль тебя… Там, на острове, мне сразу пришла в голову мысль спасти тебя; а как же я тебя спасу, если ты уедешь и опять начнешь свою несчастную, грешную жизнь? Что ж, пусть так и будет: обвенчаемся и будем жить, как господь бог приказал.

Она опять хотела обнять и поцеловать его, но он удержал ее и слегка отстранил от себя.

– Слушай, Франка, – начал он, – а опомнишься ты? Будешь честной? Будешь жить, как господь приказал?

– Буду, буду! – быстро шептала она.

– Клянись! Сделай крестное знамение и поклянись перед этим крестом, что перестанешь грешить, будешь честной и не позволишь дьяволу подступить к себе.

Говоря это, он торжественно выпрямился в темноте во весь свой высокий рост; голос его звучал строго и степенно.

Франка обратила лицо к кресту, очертания которого выделялись на темном фоне ночного неба, подняла руку для крестного знамения и под неясный ропот сосен начала говорить отрывисто и быстро, как всегда:

– Да поможет мне господь бог, чтоб я после смерти увидела лицо господа, чтоб дьявол не покушался на мою душу! Буду любить и уважать тебя до самой смерти, мой голубчик, миленький, золотой, драгоценный!

Павел выслушал эту клятву и совершенно успокоился. В искренность ее слов он верил безусловно; он никогда не предполагал, чтобы кто-нибудь мог поклясться ложно. Да и Франка поклялась искренно; это слышалось в ее голосе, видно было по всему ее облику. Ему казалось, что с этого мгновения он уже как бы обвенчался с этой женщиной и не должен покидать ее; ему тяжело было бы оставить ее хоть на минуту. С колебанием в голосе он спросил ее:

– А как же будет… где ты пробудешь до нашей свадьбы?

– Как где? – спросила она. – Побегу сейчас, поблагодарю хозяев, возьму вещи и через минуту прибегу назад.

– Но где же ты остановишься?

– Да у тебя, в твоей избе!

– Ох ты, дитя, бедное дитя! Ничего ты не понимаешь! Я вижу, ты многого, очень многого не знаешь. Как будто бы в лесу родилась, как будто не жила с людьми! Как же ты можешь жить в моем доме, когда перед людьми мы еще не муж и жена? В этом же самом селе люди плюнули бы тебе в глаза, и справедливо, потому что так поступать нельзя.

Подумав несколько минут, он сказал ей, что, когда уедут ее господа, он отведет ее к своей сестре и там она пробудет две-три недели, пока не пройдет срок церковного оглашения об их намерении вступить в брак.

Франка еще и прежде знала, что у него есть замужняя сестра. Она стала просить его отвести ее туда сегодня же. Завтра она побежит поблагодарить господ и возьмет вещи, а сегодня переночует в селе близко от него. Но он не согласился. Перед отъездом прислуга еще нужнее господам, чем обычно. Он ведь хорошо знает господские обычаи, потому что еще в молодости прожил с отцом-ткачом несколько лет в господском доме, да и теперь ему часто случается продавать рыбу в господских домах. Он знает, что, когда господа собираются в дорогу, у них много хлопот и беготни, и она обязана исполнить то, что обещала своим господам; но уж, конечно, раз она выходит замуж, они сами поймут, что она должна взять расчет.

– Ну, иди же, иди! Сделай все как следует, а в четверг утром я приеду на лодке за тобой и твоими вещами.

Пришлось Франке послушаться, хотя вся она дрожала от нетерпения и досады; но она выпросила у него согласие на то, что они непременно увидятся до четверга, – завтра, непременно завтра.

– Как же я проживу без тебя эти три дня?

Ей не пришлось долго просить: он и сам желал увидеть ее как можно скорее.

На другой день под вечер он приехал на прежнее место и остановился с челноком у самого берега. Франки еще не было на берегу. Вскоре она прибежала, вся раскрасневшаяся и обозленная.

– Чтоб ей на свете добра не было! Чтоб на нее напали болезни! Чтоб ее черти побрали!

Так проклинала она свою хозяйку за то, что та гоняла ее при упаковке в дорогу вещей, как лошадь, как вола, и ни на минуту не отпускала. Теперь пани приказала ей складывать в ящики книги пана, но тут уж она не послушалась и, думая, что Павел наверно ждет ее, бросила все и убежала.

Павел, как всегда, с неудовольствием слушал ее жалобы и проклятия, однако на этот раз не сделал ей замечаний и только махнул рукой.

– Ну, это последняя твоя служба; больше никому служить не будешь, тогда и злости у тебя не будет. Известно, когда дует ветер, то вода поднимается и шумит, а перестает дуть ветер, так и вода стихает. Притихнешь и ты в собственной избе, сидя на одном месте… А ты сказала господам, что выходишь замуж?

– Да, сказала, и слышала потом, как госпожа, смеясь, говорила пану, что Франка делает мезальянс.

– А что это значит? – спросил Павел.

Франка объяснила ему, что господа всегда так говорят, когда человек высшего происхождения женится на особе низшего и наоборот. Пани говорила пану: «Франка глупо делает. Дура она, что идет замуж. Такая изнеженная девушка, привыкшая к городу и к удобствам…» А пан приподнял от книжки нос и ответил: «Это правда, жаль ее; она недурна собой».

Она рассказывала это Павлу с торжествующим смехом и кокетливыми взглядами, а потом почему-то вдруг нахмурилась, надула губы и прибавила:

– И мне то же самое приходило в голову. Я никогда не знала мужиков и не жила с ними. Когда узнают об этом мои родные, то они отрекутся от меня, а если бы мать из могилы увидела, какая судьба постигла меня, то она перевернулась бы в гробу… да, перевернулась бы!

Павел, не вполне соображая, слушал все это с удивлением, но немного спустя он снова махнул рукой и засмеялся:

– Глупости! Господа говорят глупости, а ты их повторяешь. В чем твое превосходство, и в чем моя низость? С мужиками ты не жила, а с кем же ты жила? С мерзавцами! Разве лучше жить с мерзавцами, чем с мужиками? Ребенок ты, при иной жизни у тебя и ум другой будет. Увидишь!

Он стал ей рассказывать, что уже обо всем уведомил зятя и сестру, и они с удовольствием примут ее на это короткое время к себе в избу, что нужно будет поехать в город за бумагами, потому что ксендз не обвенчает без бумаг, что сегодня он не ездил на рыбную ловлю и весь день белил и мыл свою избу. Франка, слушая его, быстро забыла свою досаду, а когда он собрался уезжать, она повисла у него на шее с такой же страстью и радостью, как и вчера, благодарила его за то, что он женится на ней, и называла его дорогим, красавцем, золотым, бриллиантовым. Павел весь просиял и помолодел, но все-таки остался тихим и серьезным, как всегда, и уехал.

Еще накануне вечером сестра и зять сразу заметили, что Павел вошел к ним в избу помолодевший и сияющий. Изба их не была особенно богата, но не была и бедна, и содержалась в образцовом порядке. Она стояла на самом краю деревни и была отделена от бора и кладбища песчаной дорогой, а двором своим прилегала к саду Павла. Потому, быть может, что они были соседями, высокий и красивый черноволосый Филипп Козлюк поспешно подхватил сестру Павла, когда ей только минуло шестнадцать лет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю