Текст книги "Хам"
Автор книги: Элиза Ожешко
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
– Наешься ты теперь, будешь сыт, так будешь сыт, что никогда больше есть не захочешь… Поблагодаришь меня… Узнаешь при смерти, что значит поднимать руку на такую, как я!
И после этих торжествующих и злобных фраз она начала угрюмо причитать:
– Наказание господне! Наказание господне! Наказание мне господне за то, что я сама не умела вести себя с достоинством и затесалась к хамам! Вот до чего я дошла! Вот что мне приходится теперь делать! Наказание господне!
Блеск огня, падавший на ее лицо, освещал ее глаза, полные бездонной, мрачной, застывшей печали.
Когда похлебка была готова, она подошла к своему сундуку, стоявшему в углу, открыла его, вытащила из него разорванную грязную юбку и стала искать в ней карман. А найдя, она опустила в него руку и вынула что-то, завернутое в бумагу. Потом она небрежно бросила юбку на пол и, не закрывая сундука, возвратилась к печке с бумажкой в руках и высыпала в горшок то, что в ней было. Все это она проделала в совершенном молчании, – ее движения стали спокойнее, чем прежде. Она всыпала белый порошок в кашу, приправленную молоком, и стала помешивать деревянной ложкой в горшке. Она мешала медленно, старательно; ее синие губы были плотно сжаты, глаза горели и на щеках пылал яркий румянец…
Она, без сомнения, делала все это с полным сознанием своей цели, и разве только очень опытный психиатр мог бы сказать, была ли она в этот момент вполне в здравом уме. Но верно то, что в эту минуту она жила только настоящим, не помня прошлого и не думая о будущем. Она не чувствовала ни тревог совести, ни борьбы. Первых она никогда в жизни не испытывала: во всю ее жизнь та часть человеческого существа, которая возбуждает совесть и нравственную борьбу, отсутствовала в ней. Теперь, под влиянием страсти и дошедшей до крайнего напряжения болезненной сосредоточенности на одной только мысли, совесть могла проявиться в ней менее, чем когда бы то ни было. Во всем теле она чувствовала боль от тумаков людей, которые защищали Авдотью, и от побоев Павла. Она считала себя опозоренной и обиженной, она ненавидела и хотела во что бы то ни стало жестоко отомстить кому-нибудь. Без сомнения, безумие не вполне оставило ее, и эта ненормальная, полупомешанная, исстрадавшаяся и словно опьяневшая женщина вот-вот могла перейти ту узкую черту, которая отделяет сознание от полного помешательства.
Закрыв дверь и окно своей избы и надвинув шапку на глаза, Павел широкими шагами направился к той хате, в которой жила Авдотья. А та развешивала на заборе стиранное белье. Не входя во двор, он остановился перед Авдотьей и, не снимая шапки, заговорил глухим голосом:
– Простите, кума, что вы терпели такую неприятность из-за меня… Побил…
Заплаканная Авдотья, выпрямившись, пряча свои руки под передник и моргая глазами, зашептала:
– Ей кулаки не помогут! На нее это напущено, и пока не отведешь этого, ничто не поможет. Уж я сегодня узнала, что это не божья воля, а людское дело. Сегодня вечером я наварю копытнику и принесу ей выпить… копытник от сглазу лучше всего, а если он не поможет… то что-нибудь другое поможет, потому что это напущено…
Павел долго молчал и, наконец, ответил, пожимая плечами:
– Разве я знаю? Может быть, и твоя правда… может быть, и напущено… Ни ругань, ни ласка не помогали, ни святые молитвы, ни работа не помогали, и побои не помогают… Какая тут божья воля? Это уже чортова воля и сила… или… или же впрямь кто-нибудь напустил это на нее?
Он колебался, он не хотел верить, но, угнетенный несчастьем, пораженный постигшими его разочарованиями, которые постепенно уничтожали его до сих пор непоколебимую веру, он и сам начал думать, что на Франку действовали сверхъестественные силы. Авдотья шептала:
– Вечером я подойду к саду и позову тебя. Ты придешь, и я дам тебе горшочек с копытником, а ты вели ей выпить его… хоть бы не знаю как не хотела, вели… злой дух кричать в ней будет, но ты не обращай на это внимания и прикажи выпить… При этом читай «Отче наш» и крестись, все крестись и ее крести… Вечером я тебе расскажу, как все это сделать…
– Хорошо… – ответил Павел. – Принесите, научите, помогите, и пусть вас господь бог наградит за то, что вы меня не оставляете в несчастье.
Он повернулся и пошел к реке. Однако сегодня он не в состоянии был приняться за работу. У него был такой вид, как будто его самого жестоко избили; страдание иссушило его щеки и изрезало его лоб глубокими морщинами. Часа за два до захода солнца он, сняв плетенку с окна своей избы, открыл дверь и вошел в дом.
Печка была задвинута деревянной заслонкой. Франка сидела на кровати, сжимая голову руками. Как только в избе стало светло, она вскочила, схватила лежавший на скамейке кусок полотна с воткнутой в него иглой и, возвратившись на прежнее место, стала шить. Взглянув на печку и заслонку, за которой хозяйки обыкновенно ставят сваренную пищу, Павел вспомнил, что со вчерашнего вечера он ничего не ел.
– Нет ли чего поесть? – спросил он, и голос его звучал гораздо спокойнее и ласковее, чем несколько часов тому назад; это был голос человека, который после вспышки гнева начинает чувствовать сострадание, после бури и ссоры желает тишины и примирения.
– Нет ли чего поесть, Франка? – спросил он еще раз.
Не поднимая ни головы, ни глаз, она проворчала:
– Есть…
– Налей в миску и дай.
– Возьми сам… – ответила она.
Павел поднял заслонку, выдвинул из печи горшок, отрезал кусок хлеба и стал есть, стоя перед печкой, которая заменяла ему стол. Ел он очень медленно. За минуту перед тем он чувствовал голод, но теперь пища с трудом шла ему в горло. Он чувствовал в ней какой-то горьковатый вкус, но думал, что это печаль залила ему горечью рот. Скорее печаль, чем эта горьковатая пища заглушила его голод. Съел он немного, потом выпустил из рук ложку, оставив ее в похлебке, снял сермягу, положил ее себе под голову и, громко вздыхая, растянулся на скамейке, как человек очень уставший. Франка, склонив голову, шила. Когда Павел ел, она не отрывала глаз от полотна, теперь же стала бросать на мужа пытливые и быстрые взгляды. Когда она увидела, что он закрыл глаза и заснул, она отбросила полотно, облокотилась на колени и закрыла лицо руками.
В избе царила тишина, нарушаемая только дыханием спящего человека. Со двора доносился шум детских игр, в которых принимал участие и Октавиан. Вероятно, Ульяна накормила его сегодня, что, впрочем, случалось довольно часто; он резвился с ее детьми на солнышке и не шел в избу. Стало уже темнеть, наступал вечер. Павел беспокойно зашевелился и тихо застонал сквозь сон. При этом рот его искривился, как будто от боли. Однако он не проснулся. Франка подняла голову, посмотрела на тихо стонавшего человека, вскочила с кровати и выбежала из избы. Обойдя избу, она быстро зашагала вдоль крутого склона горы позади амбаров, стоявших один возле другого. Заметно было по ней, что она и сама не знала, куда и зачем идет. Трудно сказать, как бы далеко она зашла, если бы она не заметила на краю горы, за амбарами, двигавшуюся ей навстречу тяжелую, квадратную фигуру женщины в лохмотьях, опиравшуюся на палку.
– Марцелла! – крикнула она таким голосом, как будто после долгого пребывания среди мучивших ее врагов она приветствовала единственное в мире милое для нее существо. Она давно уже не видела старой нищей, потому что Марцелла как прежде в сношениях с лакеем Каролем, так и теперь в происшествии с Данилкой чувствовала себя виноватой, боялась, как огня, Павла и Козлюков и, проживая теперь в отдаленной избе на краю деревни, предпочитала не попадаться им на глаза. Ей любопытно, даже очень любопытно было узнать, что делается с Павлом и с Франкой после сегодняшнего происшествия, о котором она уже слыхала. Поэтому она за амбарами пробиралась к их избе, надеясь тайком что-нибудь увидеть и услыхать или встретить где-нибудь Франку и расспросить ее. Теперь она прибавила шагу. Франка не шла к ней, а бежала. Очутившись возле нищенки, Франка протянула руки, обняла ее, прильнула к ней своим гибким телом и зарыдала. Казалось, радость, которую она испытала, увидев друга, смягчила ее затвердевшее, каменное сердце и растаяла слезами.
Марцелла зашептала:
– Бьет? А, что? Все бьет да бьет? Такой, казалось, добрый был, а теперь стал такой злой! Бедная ты, рыбка моя бедная! Не для того тебя бог создал, не для того ты на свет родилась… Царствовать бы тебе да властвовать на этом свете, а не терпеть такой позор… ах, боже мой, боже! А я боялась притти к тебе… он бы и меня побил… Золотая ты моя, может быть, ты мне вечерком кусочка два сахару принесешь… я здесь тебя ждать буду… живот что-то болит; становнику себе наварила, да слишком он горький, подсластить нужно…
Франка вдруг перестала плакать.
– Не будет он больше бить меня, нет, – прошептала она.
– Почему? – спросила нищая.
– Уж я так сделала… что не будет…
– Миленькая ты моя, что же ты ему сделала?
Франка отрывисто прошептала:
– Отравила!
– Во имя отца, и сына!.. С ума ты, что ли, сошла, что такие вещи говоришь? – вскрикнула Марцелла.
– Может быть, я и сошла с ума, но он уже больше не будет жить на этом свете…
Стоявшую перед ней старуху охватила дрожь. – Господи Иисусе!.. Франка, да ты не лжешь? Она ударила себя кулаком в грудь.
– Ей-богу! – ответила Франка.
– Спасите! Иисусе, Мария! Иосиф святой! Отче наш, иже еси на небесех… Святой Антоний, пресвятая богородица… Во имя отца, и сына, и святого духа… – заплетающимся языком, дрожа, крестясь и отступая назад, лепетала Марцелла, а ее узкие, как щели, серые глаза с опухшими красными веками расширились от ужаса. – Ах, мерзавка ты! Дьявол тебя толкнул на это! Несчастная моя головушка! Зачем же я пришла! Зачем ты мне это сказала… еще и на меня беда свалится… ах, мерзавка ты! Разве в тебе нет души человеческой?..
Вдруг со стороны избы Павла раздался крик:
– Ульяна! Ульяна! Ульяна!
Это был призыв на помощь, призыв громкий и сильный, но очень странный, проникнутый страданьем. Франка обернулась на этот зов и помчалась, как стрела, к дому. Спрятавшись за боковую стену избы, она стала смотреть из-за угла во двор. Павел стоял перед дверьми с лицом, обращенным к двору Козлюков, и все слабее и чаще звал Ульяну. Дети играли тут же за воротами и не обращали никакого внимания на этот зов. Наконец Ульяна откликнулась откуда-то из глубины чуланчика:
– Чего?
– Хадзи, Ульяна! – позвал Павел. – Коли в бога веруешь, идзи хучей… ратуй! Шатаясь, прижимая руки к груди, он вошел в избу; Ульяна, испуганная его словами и его голосом, выбежала из хлева и подбежала к нему. Филипп выглянул из избы и закричал жене:
– Куда ты бежишь, Ульяна?
– Хадзи хутко! – откликнулась она и вбежала в избу брата. Уже более часа в этой избе раздавались глухие стоны больного, плач и вопли женщин, и царила суматоха. Все суетились вокруг больного. Павел, без обуви и без сермяги, в холщевой одежде лежал на постели, время от времени стонал и метался от боли и слабости, иногда успокаивался на минуту и слабым голосом беспрестанно просил воды. Вместо воды ему давали зелье, которое Авдотья варила в печке, переливала и студила. Она всхлипывала, хваталась за голову, когда страдания и стоны Павла усиливались; когда же он чувствовал облегчение и умолкал, она энергично размахивала руками и говорила:
– Вот что бывает от горя! Все это от горя! Замучила эта шельма бедненького, в могилу его свела!.. Но, может быть, господь бог поможет, и я отхожу его. Может быть, зелье поможет!..
Она выгребала из печи горячий пепел, ссыпала его в мешки и учила Ульяну, как обкладывать ими брата. По красным щекам Ульяны текли частые слезы, она старательно исполняла все приказания лекарки и только время от времени выбегала из избы, чтобы посмотреть на детей.
Филипп неподвижно и грустно сидел на скамейке, ему нечего было делать. Только раз, когда Авдотья подбежала к больному, который сильно застонал, и пронзительно закричала: «Умирает! Он уже умирает! Громницу, ради бога, скорее громницу давайте!» – он вскочил и принес из своей хаты огарок толстой восковой свечи. Женщины зажгли ее и дали в руки больному.
С этих пор громницу беспрестанно тушили и зажигали, то подавая больному, то отбирая у него свечу. Как только страдания его увеличивались, ее зажигали и подавали ему, но стоило этим страданиям уменьшиться, как ее вынимали у него из рук и тушили.
В это время в избу вошла Франка. Тихо, как призрак, подошла она к стене и села в углу на пол. Никто не обратил на нее никакого внимания. Только раз, когда Ульяне нужно было зачерпнуть из ведра воды, потому что Авдотья собиралась варить какие-то новые травы, она порывисто оттолкнула с дороги женщину, сидевшую около ведра.
Франка забилась еще дальше в угол и, облокотившись на колени, спрятала лицо в ладони. Она не поднимала головы даже тогда, когда Павел начинал громче стонать, а женщины, суетясь и рыдая, подавали ему зажженную свечу; не подняла она ее и тогда, когда Данилка вошел в избу, вполголоса что-то спросил, что-то сказал и вышел смущенный, повесив голову.
Уже два часа смятение царило в избе Павла. По прошествии двух часов больной стал реже стонать, – он успокаивался; его тяжелое тело, вытянувшееся на постели, становилось неподвижным, а сведенное судорогами страдания лицо его, слабо освещенное горевшей на столе лампой и казавшееся раньше синеватой маской, принимало опять свой обычный вид.
– Легче тебе? – наклонясь к нему, спросила Авдотья.
– Легче… – слабым голосом ответил он.
Тогда Ульяна опять вспомнила о детях.
– Филипп! – обратилась она к мужу, – пойди посмотри, в избе ли дети… потуши огонь, а то еще беды наделают… если Лука плачет, так принеси его сюда.
Филипп встал и вышел из избы; был уже вечер, прохладный, ясный и звездный. Филипп, направляясь к воротам, заметил в сумраке, слабо освещенном сиянием звезд, стоявшую за воротами толстую, почти квадратную женщину, и до ушей его донесся хриплый шопот:
– Господи Иисусе, помилуй нас! Иисусе милосердный, помилуй нас! Господи Иисусе, спаситель наш, помилуй нас!
Это не был обыкновенный шопот нищей; в нем слышались испуг, ужас и призыв бога на помощь. Однако Филипп не обратил на это никакого внимания, тем более что при его приближении тяжелая бормочущая фигура женщины отступила. Но как только Филипп, направляясь в свой дворик, повернулся к ней спиной, она вернулась и сделала несколько поспешных шагов по направлению к мужику. Таким образом она ходила уже около трех часов, то уходя, то возвращаясь, то топчась на одном месте, то садясь на землю, когда ее старые ноги отказывались служить. Потом она вставала и опять шла, возвращалась и останавливалась… Она усердно молилась и не знала, на что решиться. И сказать о том, что она знала, она боялась, и молчание приводило ее в ужас. В первом случае она боялась подозрений, которые могли бы пасть на нее, хлопот и суда, в другом – ее пугал страшный суд божий. Она чувствовала состраданье к этому человеку, стоны которого были слышны даже во дворе и доходили до ее ушей, и испытывала отвращение к этой женщине, у которой, верно, не было души человеческой, раз она такое сделала…
– Филипп! – позвала она наконец, – а, Филипп!
Филиппу показалось, что он слышит за спиной скрип пилы. Он хотел было войти в свою избу, но оглянулся.
– Чего? – спросил он.
Из стоявшей перед ним кучи лохмотьев выглянуло сморщенное, искаженное ужасом лицо Марцеллы.
– Ведаешь, Филипп, – начала она, – ведаешь? Он… Павел… твой дзевер… атруты!
– Что? – вскрикнул Филипп.
– Ей-богу! – прошептала опять нищая. – Не говори только никому, мой миленький, не говори, что это я сказала тебе, а то еще и мне беда будет… она подсыпала яду в кушанье… не говори только никому, что ты от меня узнал, если бога боишься, не говори!..
Филиппу все вдруг стало ясно. Он давно ожидал чего-нибудь подобного, – она ведь способна на все. Конечно! Откуда взялась эта внезапная болезнь Павла? Его охватили одновременно ужас и своего рода восторг: ужас возбуждало в нем совершенное преступление, восторг он чувствовал при мысли, что Павел убедится, наконец, сам, какую беду и какое несчастье он накликал на себя и на них. В голове его, как молния, мелькнуло: тюрьма, суд, Сибирь! В тюрьму ее посадят, сошлют в Сибирь и всех их избавят от нее навсегда. Он вскочил с места, оттолкнул Марцеллу и кратчайшей дорогой через заборы и огород побежал к избе Павла и с криком влетел в избу, в которой воцарилось минутное молчанье:
– Вот что! Вот как! Ведаешь, Паулюк?! Ты атруты… женка тебе яду дала! Слышишь ли ты?
Он так хорошо услыхал, что поднялся на постели, точно подброшенный пружиной, сел и, выпрямившись, издал только один звук:
– Га?
– Отравила… – повторил Филипп, – в кушанье яду насыпала…
Авдотья и Ульяна заломили руки, а потом схватились за головы. Первая подскочила к больному:
– Ел ты что-нибудь сегодня?
Теперь Павел опустился на постель.
– Ел… – тихо ответил он.
– А что же ты ел?
– Похлебку… – прошептал он.
– А где эта похлебка? – засуетилась по избе Авдотья.
Ульяна, тяжело дыша, с выражением ужаса на лице, подняла с земли горшок с наполовину потонувшей в нем ложкой.
– Вот, я тут поставила, а то он мешал мне разводить огонь…
Ее каштановые волосы, выбившись двумя прядями из-под платка, казалось, дыбом встали у нее на голове. Филипп с взъерошенными волосами и с блуждающими глазами стоял в открытых дверях; в темных сенях виднелось побледневшее лицо Данилки, а за ним четверо маленьких детей, тесно прижавшихся друг к другу, удивленных криками и необычным движением… Авдотья поднесла горшок почти к лицу больному:
– Эту похлебку ты ел?
Но Павел уже не отвечал; блуждающим, страшным взглядом водил он по избе. Взглянув на открытый сундучок Франки, стоявший в углу, и на лежавшую подле него юбку, он увидел небольшую измятую бумажку, валявшуюся посреди избы; он что-то вспомнил и закрыл глаза. Грудь его вздымалась высоко, тяжело, но из сомкнутых уст его не вышел ни один звук. Напрасно Авдотья и Ульяна выкрикивали ему в самое ухо свои вопросы, напрасно дергали они его за рубаху и за руки; со вспотевшим лбом, сжав губы, плотно закрыв глаза, он лежал точно мертвый, казалось, ничего не чувствовал и не слышал. Только ускоренное и тяжелое дыхание доказывало, что он жив. Но женщинам опять показалось, что он уже кончается, а так как теперь они знали, что он умирает не от обыкновенной болезни, а от отравы, то они выпрямились, объятые ужасом, перекрестились и стали тихо читать молитву. В этой тишине, нарушаемой только шопотом испуганных женщин и треском огня, с противоположного берега реки послышался басовый протяжный окрик:
– Па-ро-о-ом! Па-а-а-ром! Па-а-а-ром!
Филипп, быть может, в первый раз не обращал никакого внимания на этот окрик, но Данилка немедленно выскочил из сеней, а минуту спустя он возвратился и, заглядывая в избу, громким шопотом сказал:
– Филипп! Иди скорее! Урядник!
Он издали узнал хорошо знакомых ему лошадей урядника и голос его ямщика. Филиппа будто что-то подбросило, он вскочил и мгновенно выбежал из избы, а потом, схватив шест, стоявший у стены избы, во весь дух помчался с горы, без шапки, весь наклонившись вперед.
– Вот слава богу! – кричал он. – Вот господь бог милосердный послал его сюда! Вот во время приехал!
В приезде урядника не было ничего удивительного, так как он очень часто переезжал в этом месте через Неман. Но Филипп видел в этом приезде перст божий. Высоко подняв над головой шест, бежал он к реке; Данилка мчался за ним с таким же самым орудием. Вскоре на серой реке, в сумраке, прозрачном от света звезд, черный паром с двумя наклонявшимися и выпрямлявшимися черными человеческими фигурами стал тихо и скоро подвигаться, точно видение, выделяясь на поверхности воды двумя сухими черными косыми линиями.
Изба Павла на короткое время опустела. Ульяна побежала в свою избу, чтоб уложить спать старших детей, а на младших хоть взглянуть да заодно потушить огонь. Авдотья отправилась в противоположную сторону так поспешно, как только могла: она пошла за зельем от «сделанного». У ней было одно средство, такое превосходное и испытанное, что помогало во всех случаях. Если б она раньше знала, чем болен Паулюк, она уже давно сварила бы это зелье; теперь она побежала за ним.
Когда в избе стало пусто и тихо, Павел открыл глаза.
– Франка! – проговорил он слабым голосом.
В углу между ведром с водой и рыбачьими снастями послышался легкий шорох. В избе показалась Франка. Голова у нее была обвязана мокрой тряпкой; тихая, сгорбленная, она выглядела точно мрачное привидение. Она сделала несколько шагов вперед и, судорожно дергая рубаху на груди, опустив глаза и уставившись в землю, остановилась перед Павлом.
– Франка! – слабо и медленно заговорил Павел. – Правда ли это?
Она молчала.
– Франка, – заговорил он опять, – ты никогда не лгала… Скажи и теперь: правда ли это?
– Правда… – ответила она.
Павел закрыл опять глаза. Он не застонал и не сказал ни слова, только пот обильнее выступил на его лбу и губы сжались еще сильнее. Франка стояла на одном и том же месте, неподвижно глядя в огонь. В глазах ее не было ни сожаления, ни страха. Они лишены были в данную минуту какого-то определенного выражения. В них было лишь бессмысленное остолбенение, иногда сменявшееся насмешливым блеском.
Вдруг в сенях послышались поспешные шаги.
Филипп без шапки, запыхавшийся, с растрепанными волосами и торжественным выражением лица подошел к больному.
– Не сердись, дзевер… – заговорил он решительным голосом, – сейчас придет урядник забрать эту мерзавку…
Слова эти точно пробудили Франку от тяжелого сна; она задрожала всем телом, крикнула и бросилась к дверям. Но ей загородила дорогу Ульяна, возвращавшаяся с ребенком на руках; вслед за ней в избу вошел тот самый человек в одежде с блестящими пуговицами, который два года тому назад, сидя на повозке, разговаривал с Павлом об исчезнувшей Франке.
Несколько минут в избе слышались шум голосов и движение. Филипп, Ульяна, Авдотья, вернувшаяся со своим зельем, наперебой говорили, рассказывали, свидетельствовали, показывали горшок с похлебкой, не пускали, отталкивая в глубь избы, Франку, которая, дрожа всем телом, несколько раз бросалась к дверям. Полицейский слушал, удивлялся, возмущался, потом подошел к Павлу и стал задавать ему вопросы. Но Павел лежал неподвижно, плотно закрыв глаза, сжав губы, вытянувшись во всю длину своего большого тела. Он молчал, как могила, и только тогда поднял глаза, когда урядник повелительным тоном обратился к Франке:
– Ну, одевайся, да скоро… поедем на гулянье…
Потом он говорил еще Филиппу, что уже слишком поздно везти ее в город, так что эта милая птичка переночует у него. Ему оставалось не больше четырех верст до дому, а у него было сегодня столько работы, что он хочет хоть на несколько часов заснуть спокойно. Зато уже завтра раненько он повезет ее дальше.
– Только заберите ее отсюда! Ради бога, заберите!
Павел без единого, движения слушал их разговор и водил глазами за Франкой. Дрожа всем телом, она покорно исполняла приказания урядника и одевалась. Делала она все это сознательно, даже с некоторой старательностью. Не обращая никакого внимания на присутствие нескольких мужчин в избе, она переменила толстую домашнего изделия юбку на ту городскую с грязными оборками, которую подняла с полу, надела чулки, новые сапожки, кафтан, кофточку, подбитую ватой, и, сбросив с головы полотняную тряпку, накинула на себя шерстяной платок. Тогда урядник взял ее за руку и повел к дверям.
Когда они проходили через избу, Павел мог видеть выражение ее глаз. Она шла тихо и очень послушно, дрожа всем телом, а ее расширенные и неподвижные глаза выражали смертельный ужас. Филипп сопровождал урядника до самой повозки, а женщины приблизились к больному.
– Лучше тебе, Павлюк? – спрашивали они.
– Уже и совсем хорошо… – ответил он.
Он лгал. Он проглотил слишком мало яду для того, чтобы умереть, но слишком много для того, чтобы так быстро выздороветь. Самые мучительные страдания уже миновали: его крепкий и здоровый организм успешно боролся с ядом, и ему помогли немного лекарства Авдотьи. Но он еще чувствовал боль, которую, однако, мог уже скрыть.
– Выпей зелья! – попросила Авдотья.
– Давай! – ответил он и выпил из поданного горшка столько, сколько она приказала.
– Хорошо? – спросила старая знахарка.
– Хорошо, только спать очень хочется.
– Ну и слава богу, что спать хочешь… значит, будешь здоров… – решили женщины, а он заговорил:
– Спасибо вам, милые, и за помощь, и за спасенье, и за доброе сердце. Теперь идите спать, отдохните… вы уж и так много потрудились около меня.
Авдотья сказала, что она будет ночевать возле него.
– Не нужно мне тебя, кума… – ответил он, – никого мне не нужно… Потушите огонь и идите спать… сон меня разбирает…
Вполне успокоившись за него, они потушили огонь в печи, лампочку на столе и ушли. Когда их шаги и звуки разговора замолкли вдали, Павел с громким стоном поднялся с постели, спустил ноги, сел и, низко опустив голову, будто застыл на кровати.
Почему он так упорно выпроваживал всех из избы? Почему он хотел остаться один? Чтобы в уединении и тишине подумать о том, что пришло ему в голову в то мгновение, когда Франка, которую урядник тащил за собой к дверям, дрожащая, покорная, с выражением смертельного ужаса в глазах проходила мимо его постели. Ему пришла тогда в голову мысль: «Вот она погибла навеки! Она попадет в Сибирь, и не будет для нее никакого спасения ни на этом, ни на том свете». А потом, точно издалека доносящееся эхо, послышались ему слова, которые он когда-то произнес в костеле перед алтарем: «И не оставлю я тебя до смерти». Долго в темноте, наполнявшей избу, царило гробовое молчание; прошел час, и, наконец, послышались произнесенные вполголоса слова:
– Не оставлю я тебя до смерти!
И вот слабо блеснуло пламя зажженной спички. Павел, шатаясь, сделал несколько шагов и зажег лампочку. В окнах Козлюков было уже совершенно темно: там все спали. Павел стал на колени перед кроватью и, наклонившись к полу, стал вытягивать из-под кровати какой-то тяжелый предмет. Он делал это с трудом, несколько раз со стоном выпрямлялся и отдыхал. Он еще страдал и чувствовал слабость, но с ним происходило то же самое, что случилось несколько часов тому назад с Франкой; все его существо сосредоточилось на одном чувстве, одной мысли, и это возбуждало его нервы, заглушало боль, придавая ему сил. Через несколько минут он выдвинул из-под кровати довольно большой сундучок, окованный железом и на замке. Ключом, который он нашел в кармане своей сермяги, он отворил этот сундучок и сначала стал выбрасывать из него различную летнюю одежду. Движения его делались все нетерпеливее и быстрее. У него не было лишнего времени. В эту ночь, скорее, а то будет поздно!..
Он поспешно надел сапоги и сермягу… Ночи были, правда, в то время довольно длинны, но до рассвета ему предстояло пройти четыре версты… Может быть, поехать? Вывести потихоньку из сарая коня Филиппа и запрячь его? Он мог бы это сделать, так как конюшню, никогда не запиравшуюся, сторожил Курта, а Козлюки не проснулись бы и не услышали бы ничего. Однако что-то удерживало его от этого; он не отдавал себе отчета, что именно, но ему не хотелось пользоваться в этом случае лошадью Козлюков. «Как собаки, они на нее набросились… – думал он. – Правда, что и есть за что, но кого она более всех обидела? Меня! – Значит, я могу простить свою обиду… И что же со мной случилось? Не умру же я!» Он чувствовал, что не умрет. Несмотря на страдания, он знал, что не таковы были бы они, если бы ему предстояло умереть. Ему не хотелось брать лошадь у Козлюков. В челне он скорее проедет это короткое расстояние, а от берега реки до жилья урядника не больше четверти версты. Он надел шапку и потушил лампочку. В сенях он ощупью нашел весло, прислоненное к стене, запер избу и спустился к реке.
Прошло несколько часов, поздний осенний рассвет загасил уже звезды в небе, а над землей и над водой разостлал холодный и влажный туман, когда челнок с двумя сидевшими в нем людьми пристал к берегу около деревни. У Павла, вероятно, нехватало сил, потому что он греб очень слабо.
Он возвращался не один; медленно, широким шагом подымался он в гору, низко опустив бледное, исхудавшее лицо. За ним, на значительном расстоянии, шагала исхудалая, сгорбленная женщина в кофточке, подбитой ватой, с лицом, почти совсем закрытым платком. Когда он отворил дверь избы и вошел в сени, она остановилась и осталась за порогом. Он повернулся к ней и сказал:
– Иди сюда!
Она переступила порог, перешла вслед за ним сени, вошла в избу и опять остановилась у дверей, так неподвижно, как будто она ослепла или не знала, что делать и куда итти.
Павел, тяжело опускаясь на скамейку, сказал опять:
– Раздевайся.
Она медленным движением сняла платок с головы, открывая черные растрепанные волосы и желтое, как воск, лицо, с посиневшими губами и опущенными веками. Руки ее бессильно опустились вдоль тела. Она походила на преступника перед судом, – вся была подавлена страшной тяжестью стыда. Минуту спустя ресницы ее дрогнули, а глаза, встретившись с глазами Павла, стали наполняться слезами. Не говоря ни слова, она сделала несколько шагов и, остановившись перед Павлом, быстро наклонилась всем телом, так низко, что волосы ее коснулись земли. Так благодарят за благодеяние, так просят крестьяне и крестьянки. Она видела это не раз, и теперь, поклонившись так Павлу, она быстро повернулась к дверям и вышла в сени. Он провел рукой по влажным глазам и неподвижно просидел еще несколько минут. Франка не возвращалась из сеней. Он встал, отворил дверь и увидел ее, стоявшую в темном углу, прижавшись к стене.
– Иди сюда, – сказал он опять.
Она послушно вошла и остановилась перед печью, повернувшись лицом к избе. Павел, присев на скамейке, заговорил слабым голосом: – Еще и этот раз я спас тебя, хотя ты совершила тяжкий грех, но если бы ты осталась там, ты уже навеки погибла бы, а тут, может быть, ты опомнишься… может быть, хоть теперь ты испугаешься своей злобы и покаешься в грехах… Пожалел я тебя, и как еще пожалел! Ведь я поклялся, что не оставлю тебя до смерти. Клятва – не шутка! Раз я поклялся, что не оставлю, так и не оставил… и до смерти, как поклялся… не оставлю.
Ему трудно было говорить; однако, видя, что она стоит неподвижно, будто окаменев, он прибавил:
– Ну, чего так стоишь?.. Разведи огонь, а то в избе холодно, и чаю завари для себя самой и для меня… Делай, что хочешь… и что нужно. Ты здесь такая же хозяйка, какой была прежде.
Видно, удивительная сила таилась в последних словах, потому что они поразили эту женщину в самое сердце. Она зашаталась, ноги у нее подогнулись, и она, вспыхнув ярким румянцем, обливаясь слезами, упала на землю. Она не кричала, не стонала, не рыдала; но, прильнув лбом к полу, несколько минут лежала безмолвно, как мертвая, и только по ее подергивавшимся плечам было видно, что она еще жива. Она плакала, но так тихо, что не было слышно ни звука.







