355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элиза Ожешко » Хам » Текст книги (страница 4)
Хам
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:01

Текст книги "Хам"


Автор книги: Элиза Ожешко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)

И, нагнувшись к самому ее уху, она с гадкой улыбкой о чем-то спросила ее.

Франка засмеялась и опустила глаза.

– Ой, ой! – шепнула она, – ой, ой, да ему, кажется, двадцати лет нету.

В свою очередь, шепча что-то на ухо старухе, она тихо смеялась, поблескивая белыми зубами.

В тот же вечер возвратившийся из местечка Павел вынул из кармана несколько завернутых в бумагу почти растаявших конфет. Они пролежали, вероятно, уже целый год на прилавке у еврейки и стоили не больше гривенника. Но Франка, не обращая внимания на то, какого качества это лакомство, вырвала пакетик из рук мужа и со страстной жадностью принялась громко грызть конфеты.

Съев их достаточно, она отнесла оставшиеся в избу Козлюков, где силой всунула одну из них в рот Данилке, а остаток отдала детям.

Козлюки относились к ней равнодушно: она не раз удивляла их, но не возбуждала в них ни вражды, ни особенной дружбы. Она не приносила никакого вреда и никакой пользы, а у Филиппа и Ульяны было так много работы, – у первого в поле и на пароме, у второй по хозяйству и с детьми, – что им даже и в голову не приходило следить за ней, допрашивать ее или думать о ней.

Брат захотел жениться на ней: что ж, если она окажется хорошей женщиной – его счастье, если плохой – его горе! Им-то какое дело? Однако они старались иногда быть любезными с ней, заводили с ней разговор и приглашали в свою избу. В начале осени Филипп вынес из амбара Павла ткацкий стан, оставшийся после первой жены Павла, и поставил его в избе, но так как этот стан был стар и испорчен, то Филипп битый час чинил его.

Ульяна поехала в воскресенье в местечко, на деньги брата купила льну и крашеных ниток и на другой же день приладила кудель к прялке и натянула нити на кроены. Она покатывалась со смеху и вытирала рукавом выступавшие на глазах слезы, глядя на неуклюжие, неумелые движения, с которыми Франка принималась за прядение и тканье. Ей в первый раз в жизни случилось видеть женщину, не умевшую прясть и ткать; ей даже никогда не приходило в голову, чтобы подобная женщина могла существовать на свете. Покатываясь со смеху, она все-таки не переставала учить Франку всем этим работам, за которые последняя принялась сначала с большим пылом, очень скоро выучившись прясть; но когда дело дошло до тканья, Франка начала обнаруживать недовольство и стала пасмурна.

– Тяжело! – ворчала она.

– Привыкнешь! – убеждала ее Ульяна.

Но эта работа действительно утомляла ее. Спустя четверть часа на лбу ее выступали капли пота. Конечно, со временем она втянулась бы, как предсказывала Ульяна, и утомлялась бы значительно меньше, но она вовсе не хотела привыкать к тому, что доставляло ей столько неприятных ощущений. Если работа понравилась ей – хорошо, если нет – то чорт с ней! После некоторых попыток, когда Ульяна уже не смеялась, а вяло и со скукой смотрела на нее, Франка выскочила из-за стана и, размахивая руками, вскричала:

– Не хочу, не буду! Руки болят и ноги затекли. На кой чорт мне это тканье! Довольно уж я трудилась по необходимости, а теперь, когда и надобности нет, пусть сам чорт надрывается над этим ткацким станом. Я не буду работать!

– Как хочешь… – равнодушно сказала Ульяна и, кивнув ей на прощанье головой, вышла из хаты.

В этот же день под вечер, идя за водой, Ульяна встретила брата на склоне горы и, остановившись возле него с ведрами на плечах, заговорила:

– А Франка не хочет ткать.

– Ну пусть и не ткет… – равнодушно ответил Павел.

Но Авдотья, которая, несмотря на свои шестьдесят лет, выручая невестку, спустилась за водой, с таким любопытством прислушивалась к их разговору, что даже наклонила голову на бок, а потом поставила ведра и позвала Павла. Когда он обернулся, та с таинственным видом поманила его рукой к себе. Она была очень довольна тем, что может вмешаться в чужое дело, и ее черные глаза радостно блеснули.

– Павел! – начала она, прикладывая палец к увядшим губам. – Павел! Что-то ты уже слишком позволяешь своей жене быть барыней. Смотри, как бы из этого не вышло чего дурного.

Она уже и прежде слышала от Марцеллы кой-что о жизни Франки и была очень возмущена тем, что та подолгу спит, ест конфеты и пьет чай.

Павел серьезно ответил:

– Не беспокойтесь, кума. Я сам знаю, что делаю. Я спас ее от мук и не хочу, чтобы она мучилась над работой, хочу, чтобы ей хорошо жилось на свете. Если человеку плохо на этом свете, то он сам становится дурным, а если ему хорошо, то он становится хорошим. А отчего же не быть хорошим, если нет повода ни для гнева, ни для греха? Вот как!

Он так был уверен в истине своих слов, как в том, что солнце светит и вода течет, но Авдотья совершенно не поняла его философии; зато у нее была своя.

– Эй, Павел! – зашептала она, – смотри, как бы из этого барства не вышло какой беды! Откуда ты взял ее? Разве ты взял ее от родителей из родной избы? Какой была она прежде? Не думай, я ведь все знаю, я только взглянула на нее и сразу узнала, какой она была. Может быть, кто и не узнал бы, а я узнала.

Глядя на него отчасти с торжеством, отчасти с жалостью, она подмаргивала ему своими умными глазами и, поднявшись на цыпочки, таинственно зашептала у самого уха Павла:

– Смотри, чтобы из этого барства, в котором ты даешь ей жить, не вышло для нее какой беды.

Это предостережение, смысл которого Павел прекрасно понимал, не произвело на него никакого впечатления. Он улыбнулся, махнул рукой и совершенно спокойно ответил:

– Нет, этого уж наверно не будет. Ведь она поклялась!

Видно было, что ничто не могло поколебать полного, неограниченного доверия, с которым он относился к ее клятве. По его мнению, всякий поклявшийся должен был поступить так, как клялся, и ему никогда не приходило в голову, что может быть иначе. Авдотья пожала плечами, подняла ведро и с некоторым трудом, но довольно бодро стала спускаться дальше с горы. Отойдя шагов двадцать, она оглянулась на Павла, быстро взбиравшегося на гору, и покачала головой.

– Дурень, ой какой дурень! – шепнула она.

У Козлюков чаще прежнего стали говорить о Франке, впрочем, без всякой вражды, но просто так, как говорят обыкновенно обо всем необычайном.

Разбитной Данилко, у которого осенью и зимой было мало работы, подсматривал и подслушивал все, что творилось в селе, и со смехом рассказывал, как Павел, имея жену, сам разводит огонь в печи, готовит обед и доит коров, а она или валяется на постели, или полдня целуется и обнимается с ним на скамье, а не то затевает всякие штуки и шутки. Филипп покатывался со смеху, но Ульяне было не совсем приятно слушать эти рассказы.

– Не будет ему добра от этого… – сказала она однажды мужу.

– Кому? – спросил он.

– А Павлу!

И, выйдя во двор, она стала скликать кур в избу; в это время Франка стояла около забора, разделявшего сад на две половины, и ела груши. Они росли на дереве, стоявшем у самой избы Павла. Прежде Павел продавал их в местечке или отдавал сестре, теперь он оставил их дома, потому что они понравились Франке. Должно быть, вид груш, которые в прежние времена составляли лакомство для детей Ульяны, усилил ее раздражение. Она остановилась в нескольких шагах от забора и обратилась к невестке:

– Не стыдно ли тебе, что твой муж сам коров доит? Ведь это не мужицкая, а бабья работа!

Хотя она говорила это сдержанным тоном и скорее шутя, чем с гневом, но на лице Франки вспыхнул ее быстро исчезавший яркий румянец.

– А тебе какое дело? – крикнула она. – Не суйся с носом, куда не просят. Я ваших хамских работ никогда не делала и делать не буду. Адьё!

Она отскочила от забора, но и Ульяна вспыхнула и послала ей вдогонку несколько слов.

– А ты хамами не ругай! Какое ты имеешь право попрекать людей хамством, когда ты сама была хуже всякой хамки.

На мысли, вызвавшие последние слова, навели Ульяну догадки Авдотьи и долгие рассказы Марцеллы, которые та нашептывала ей на ухо после каждого визита к Франке.

Это было первое недоразумение между двумя женщинами, которое скоро сгладилось, потому что Ульяна не хотела ссориться с братом; она любила его, да и он постоянно оказывал ей всевозможные мелкие услуги; если и не рассчитывать на что-нибудь большее, то все-таки он еще привозил из города бублики для детей, позволил засеять в своем огороде одну грядку коноплей или картошкой, одалживал им деньги на уплату податей или на другое не терпящее отлагательства дело. Ее муж помнил не только об этих мелких услугах, но, и о горшке, закопанном под печкой в избе Павла, а потому, узнав о ссоре жены с невесткой, он так раскричался на жену, как не кричал еще никогда, и приказал ей помириться с Франкой. Сделать это удалось Ульяне легче, чем она думала, потому что Франка весело ответила на первый же ее вопрос, а вечером, вбежав в избу Козлюков и застав там нескольких соседей и соседок, наговорила им столько, что они от удивления вытаращили глаза и до самой полуночи слушали ее болтовню, словно чудесную сказку.

Так же точно Франка развлекала потом общество, довольно часто собиравшееся зимой у Козлюков. Это было очень интересное зрелище.

Мужчины в сермягах или тулупах и женщины в темно-синих суконных кафтанах наполняли избу, освещенную пылавшим в огромной печке огнем и горевшей на столе керосиновой лампочкой. Мужчины вязали сети, тесали колья для плетней или зубья для борон, чинили бочки или, ничего не делая, курили трубки и папиросы. Женщины пряли на прялках, кормили грудью детей или качали их на руках. Все сидели на скамейках и табуретках у стен или перед огнем.

Франке неудобно было сидеть на твердой и узкой скамейке, поэтому она, вытянув на ней ноги, спиной прислонялась к печке и сидела так в позе великосветской дамы, небрежно вытянувшейся на шезлонге. Она не всегда надевала чулки, а потому из-под ее домотканной юбки виднелись голые ноги, обутые в деревенские башмаки; на ней, так же как и на других, был надет темно-синий кафтан, а на голове, так же как и у других, был повязан ситцевый цветной платок. Однако эта одежда казалась на ней маскарадным костюмом. Можно было подумать, что она собирается итти в нем на какой-нибудь костюмированный вечер. Ее черные вьющиеся волосы со всех сторон выбивались из-под платка, падая на шею, лоб и грудь, украшенную такими бусами, каких не носил никто в деревне; в ушах блестели сережки; маленькие и несравненно более белые, чем у всех остальных, и всегда праздные руки непрерывно делали нервные жесты, а ее увядшее худое лицо было или изжелта-бледно, или пылало огненным румянцем, какой ее слушатели видели только у лежавших в горячке.

Ее рассказы также казались окружающим лихорадочным сном, но все-таки были для них так интересны, что совершенно заменили песни и сказки, развлекавшие раньше крестьян, собиравшихся на вечер в доме Козлюков. И в самом деле: что значили сказки, по большей части известные всем с детства, по сравнению с рассказами о театральных представлениях, которые видела Франка с галерки, сидя среди толкотни, духоты и потоков света, или о маскарадах с разными костюмами и смешными или уродливыми масками, в которые она и сама не раз наряжалась; или о великолепных танцовальных вечерах, которых она много перевидала в доме своих прежних господ, о шумных гуляньях в загородных садах с качелями и каруселями, о разных страшных преступлениях, самоубийствах, романах, ссорах, о смелых или потрясающих случаях, происшедших где-то и когда-то и известных ей в огромном количестве, так как она с малых лет любила, как и все люди, раздражающие и возбуждающие впечатления.

Среди ее слушателей, в особенности слушательниц, были такие, которые не видали ничего другого, кроме родного села и нескольких других деревень, ничем не отличавшихся от него; некоторые ездили довольно часто в город, из которого она приехала, но, кроме рынков и костелов, ничего не знали в нем. Были и такие, как, например, красивый и смелый Алексей Микула. Его сермяга своим покроем несколько походила на сюртук, и Микула имел некоторые притязания на знакомство с миром; он отвечал на рассказы Франки беспрестанным поддакиваньем, но в действительности он, как и все остальные, интересовался ее рассказами и слушал их с восхищением.

В низкой и душной избе слышались возгласы удивления, негодования и испуга, вырывавшиеся из тесно сплоченных грудей и из полуоткрытых в глуповатом удивлении или презрительно или задумчиво улыбающихся уст.

– Боже ж мой, боже! Всякого богатства на свете столько, сколько сору в избе, если ее не мести целую неделю. Вот где люди сумасбродствуют, веселятся и грешат. Неужели они никогда ничего не делают, раз им все это приходит в голову? Неужто они не боятся господа бога и нет у них стыда, если могут делать такие вещи. Живи ты хоть сто лет, но если живешь в трудах и беде, то тебе и в голову не придет, что на свете есть такие богатства, чудеса, красота и грехи!

Ой, грехи! Они повергали их в изумление и мутили им головы. Конечно, нельзя сказать, чтобы им никогда не случилось согрешить перед господом, в особенности подвыпивши. Но такое расточение даров божьих, разврат, ссоры, убийства, самоубийства – все это просто ад, кромешный ад!

Иногда руки женщин, державшие веретена, и руки мужчин, работавшие топорами и рубанками, опускались; громкому и крикливому голосу рассказывавшей Франки вторили густые вздохи. Авдотья, вытаращив свои умные глаза, освещавшие лицо, похожее на печеное яблоко, поднимала ко лбу свою морщинистую, но еще сильную руку и шептала в смятении мыслей и чувств:

– Во имя отца, и сына, и святого духа… – И ее громкий, свистящий шопот казался шелестом сухих листьев, падавших на глиняный пол избы.

Одна только нищая Марцелла, сидя на земле около скамейки, на которой вытянулась Франка, не возмущалась и не удивлялась и вообще чувствовала себя отлично. Она сидела в красноватой полосе падавшего на нее из печи света, и ее тяжелая квадратная фигура казалась кучей лохмотьев, из которой выглядывала голова, обернутая тряпкой, и виднелся беззубый, в улыбке, рот. В ее умных, выцветших глазах по временам вспыхивал мерцающий огонек, опухшие веки значительно моргали, а хриплый голос, похожий на скрежет пилы, время от времени произносил: «Ну, да, это правда, все правда!»

Только она одна видела, слышала и переживала сама все то, о чем рассказывала Франка. Обе они были существами другой породы, попавшими в среду этих грубых, косных людей, в этот ни о чем не ведающий наивный мир! Только эта уже одряхлевшая и нуждавшаяся в людском покровительстве старуха из лени или просто из боязни не смела щеголять своими знаниями, тогда как молодая, постоянно горевшая жаждой жизни, делала это с сознанием превосходства над окружающими. Если бы она умела, она назвала бы это чувство чувством умственного превосходства. Хотя она и не знала такого выражения, но все-таки питала чувства, вполне соответствующие ему. Это очень льстило ей и увеличивало презрение к этим людям. И ей было очень весело. Возвратившись с вечеринки, она хохотала на всю избу:

– Вот глупые мужики! Вот так скоты! Я говорю им о таких обыкновенных вещах, а они от удивления таращат глаза, точно я им господа бога показываю или же самого чорта! Я среди них точно королева среди пастухов. Но это ничего. Весело! Иногда мне кажется, что я в театре или сама играю на сцене. Ну и темный народ! Ну и скоты же! Куда им до наших городских! Свиней им пасти, да и только.

Павел слушал в мрачном молчании и ее рассказы в избе сестры и веселые насмешки над мужицкой глупостью. Понаслышке он знал, что где-то на свете существуют большие богатства и роскошь, но он совершенно не думал о них – вещах недоступных и нежелательных. Он не жил в нищете, но никогда не жил и в роскоши, а потому вовсе не чувствовал скудости своего питания и не мечтал о сладких лакомствах. Он просто никогда не думал о них, а теперь, когда жена рассказывала ему о пышных квартирах, вкусных обедах, дорогих костюмах и слепящем свете люстр, воображение его не работало, и душа оставалась совершенно чуждой всему этому. Он отмахивался рукой и повторял:

– Вот именно! Бог играет людьми: одного возносит, другого унижает.

Совершенно иначе обстояло дело, когда речь заходила о пирушках, романах, ссорах, преступлениях, – словом, обо всем том, что он называл одним словом: грех. Его так огорчали рассказы обо всем этом Франки, что он или ерзал по скамейке, вздыхая точно от боли, или, опершись локтями о колени, закрывал лицо руками и, покачиваясь из стороны в сторону в глубокой задумчивости, ворчал сквозь зубы:

– Поганая жизнь, проклятая жизнь! Чтоб такой жизни люди не знали! Чтоб она сквозь землю провалилась!

Иногда, думая так, он видел странные призраки разыгравшегося воображения. Слушая о том, как веселятся люди на загородных каруселях, качелях, танцевальных вечерах и какие во время этих развлечений бывают выпивки, драки, болезни и романы, он вдруг видел перед собою сквозь сомкнутые веки голубую, чистую, тихую воду Немана, какой она бывает в хорошую погоду, а над ней розовую полосу зари или облака, похожие на стадо овец, или стаи ласточек, летающих над белыми кувшинками. По временам ему чудилось воркованье голубей или слышалась песня волн, несся однообразный ласковый шум реки. Тогда он поднимал огорченное лицо, и, когда Франка, вернувшись вместе с ним домой, смеялась до упаду над мужицкой глупостью, он не спорил и не упрекал ее, а старался только склонить к молчанию.

– Тише же, тише! – говорил он. – Я хотел бы, чтобы ты забыла о том, что жила на свете до того, как вошла в эту избу. Вот! Уму никто не научил, а глупостям так повыучивали, что и забыть их не можешь… Но, даст бог, когда-нибудь забудешь…

И он поступал с хохотавшей до упаду Франкой так, как будто она плакала. Он сажал ее возле себя, обнимал и говорил ей ласково, по-отечески:

– Успокойся же, тише, тише! Годзи, дитятко, годзи!

Он не возмущался, не сердился и ни в чем не упрекал ее, но не мог переносить частых вечерниц, на которых она играла самую видную роль, тем более что ему казалось, будто она старалась понравиться Алексею Микуле. Это был самый красивый и умный мужчина во всем селе, и хотя он был женат уже два года, но иногда, ради шутки, любил поиграть с девушками и молодыми замужними женщинами. К Франке он не приставал, наоборот, он насмехался над ней, говоря ей в глаза, что она уже стара и что она может не хвастаться перед ним своей городской премудростью, потому что он еще больше знает, чем она. Но ей он казался как-то более всех похожим на ее прежних знакомых и друзей; при этом, как всегда, высказывая все, что ей взбредет в голову, она говорила громко и не стесняясь, что ей очень нравятся и его высокая фигура и его голубые глаза.

Как-то раз, когда он начал ее дразнить, она бросила ему в лицо горсть сухих вишен, а другой раз, сорвавшись со своего места, села возле него и, сверкая белыми зубами, заглянула ему в лицо. В этот вечер Павел, возвращаясь от Козлюков, так сильно схватил ее за руку, что Франка вскрикнула от боли и стала просить, чтобы он пустил ее. Но он еще крепче сжал ей руку и, не обращая внимания ни на ее жалобы, ни на попытки вырваться, отвел ее в избу, затворил двери, зажег лампу и, снова сжав ей руку, спросил:

– Ты поклялась?

Она никогда не предполагала, чтобы его глаза могли так пламенно гореть и тихий голос мог звучать так грозно.

Несмотря на боль в руке, она загляделась на него, как на радугу.

– Ты поклялась? – спросил он снова.

– Ну так что же? – попробовала она ответить дерзко.

– Ответь! Хучей, слышишь, хучей ответь: ты клялась?

Теперь две синие жилы выступили на его обыкновенно спокойном лбу, а глаза сделались черными и грозно смотрели из-под бровей. Но вместо страха она почувствовала сразу, что в ней воскресает начавшее было угасать влечение к нему. Он опять нравился ей, очень нравился в этом совершенно ином, необыкновенном виде. Это было для нее нечто новое и интересное: это была какая-то сила, которая овладела ею, и страсть, похожая на ту, что огнем горела в ее жилах. Она упала к нему на грудь с криком любви, с бессвязными словами нежности и прильнула губами к его губам. А он так же, как тогда, перед могильным крестом, схватил ее в объятья и прильнул к ней, как пьяница к краю бокала. Потом он спросил ее:

– А о грехе не думала? Алексея не полюбила? Что?

– Чтоб его чорт побрал, этого хама! Он так нужен мне, как прошлогодний снег. Тебя я люблю, Павлюк! Ты мой миленький, дорогой, золотой, серебряный, бриллиантовый!

Он совершенно успокоился, он знал, что она никогда не врала и даже не была в состоянии скрыть того, что чувствовала и думала. И в самом деле, она на этот раз не солгала. К красивому и более обходительному мужчине и к другим она приставала по привычке, из желания покорять и под влиянием зарождавшейся симпатии, которая угасла при новой вспышке страсти к Павлу. Она перестала было ходить на вечерницы и несколько раз сама подмела избу и приготовила обед. Только она ни за что не хотела ходить за водой и доить коров. Павел не заставлял ее делать это и на ее отказ снисходительно отвечал:

– Ну-ну, глупости! Пусть будет по-твоему, лишь бы тебе было хорошо и ты сама была бы хорошей.

Однажды он обратился к ней с одной странной просьбой. Это было в воскресенье, после возвращения Франки из костела, находившегося в ближайшем местечке. Она ездила туда всякий раз, как это было возможно, то с мужем, то с Филиппом или Ульяной, то с каким-нибудь соседом, у которого нежно и вежливо выпрашивала позволение сесть на воз. Все-таки это был город, хоть и маленький, и он привлекал ее к себе. Во время службы она могла рассматривать разных людей, собравшихся в костеле, а потом поглядеть на лавки с товарами, посмеяться над чем-нибудь, услышать что-нибудь забавное, интересное. Отправляясь туда, она наряжалась в свое городское платье и брала в руки молитвенник, раздувшийся от вложенных в него картинок и карточек с поздравлениями, которые она получала иногда на свои именины.

Городским костюмом никто из деревенских не восхищался, но на молитвенник многие посматривали с удивлением и любопытством. Заметив этот молитвенник, Ульяна стала более вежлива к своей невестке, сидевшей возле нее на возу; взоры Филиппа тоже иногда останавливались на черном переплете и на позолоченных краях книги и становились задумчивыми и серьезными. Авдотья, в первый раз увидав молитвенник, захлопала в ладоши и вскричала:

– Вот счастливая! Бог милостив к тебе: ты по книжке можешь молиться ему!

И даже Алексей, когда однажды вез Франку вместе со своей женой в костел, увидав книжку, немного присмирел. Он перестал подтрунивать над Франкой и в знак уважения сгреб под нее немного больше сена. Но все-таки никто не относился к молитвеннику с таким любопытством и вниманием, как Павел. Всякий раз, как он брал его в руки, он прежде всего, нагнув голову, дул на него с обеих сторон, потом концами пальцев вытирал оставшуюся на нем пыль и, наконец, усевшись на скамейке, открывал его, водил глазами по печатным страницам, раскрывал в разных местах и блаженно улыбался или с молчаливым сожалением кивал головой.

Много времени проводил он в таком созерцании; оно обычно заканчивалось глубоким вздохом и почтительным возложением молитвенника на самое лучшее место в избе, то есть на ольховый черный шкаф, между лампой и самоваром из блестящей жести.

Как-то раз, когда Франка вернулась из костела, она, по обыкновению, небрежно бросила свой молитвенник на стол и, болтая и смеясь, стала вертеться по избе. Павел, не отрывая от книжки взгляда, проговорил:

– Франка! Знаешь что, Франка? Я давно уже хотел просить тебя об одном…

Она была в превосходном расположении духа, потому что сегодня в местечке, когда она была на рынке, какой-то господин в красивой шубе, – должно быть, писарь из соседнего имения, – кивнув на нее другому, сказал: «Вот красивая шельма!» А другой постарше, должно быть, управляющий, кивнул головой и ответил: «Да, ничего себе!» Этот короткий разговор, который она услыхала, доставил ей огромное удовольствие. Кроме того, за двенадцать копеек, которые у нее остались после покупки крупы и соли, она купила себе в лавочке карамели и теперь совсем по-беличьи грызла ее, свернувшись на скамейке, как кошка. Услыхав слова мужа, она нежно и приветливо ответила:

– Для тебя, Павлюк, я готова сделать все на свете.

– Ну, если уж ты такая добрая, сделай милость: научи меня читать.

Сначала она остолбенела от удивления, но потом почувствовала прилив гордости. Вот что значит происходить из хорошей семьи! Если бы она происходила из плохой, то не умела бы читать. Ладно. Почему же не научить Павла читать? Разве это трудное дело! У своих прежних хозяев она видывала иногда таких гувернанток, у которых было меньше ума в голове, чем у нее в мизинце, и однако же они учили. Только для этого нужен учебник.

Учебник Павел решил попросить у одного своего знакомого, а теперь он, весь раскрасневшись, настаивал, чтобы тем временем Франка показала ему буквы на молитвеннике.

– Покажи, Франка! Пока хоть на молитвеннике покажи… Я так долго ждал этого счастья!

Она опять изумилась. Что это еще за счастье: уметь читать? Но Павел начал ей объяснять, что он завидует только тем, кто умеет в костеле по молитвеннику славить господа бога, а дома, если есть время, читает разные интересные истории. Он никогда не любил скитаться по свету и потому не знает, что там делается, за горами и за лесами, а хотел бы знать. В книгах обо всем этом написано, он это знает, потому что, когда еще с покойным отцом бывал в разных домах, то много видел книг и слышал людей, которые их читали. Он помнит, что эконом громко читал иногда своей жене, а экономка, когда бывала в хорошем расположении духа, в воскресенье или в какой-нибудь праздник, звала отца его к себе в комнату и читала ему разные книжки. Он слышал также, как читали барышни, он влезал под крыльцо, на котором они сидели, и слушал их. Он часто думал о том, как бы научиться читать. Но не было возможности. Есть в этом селе два человека, которые умеют читать, но научить кого-нибудь у них нет ни охоты, ни времени. Но теперь пришло в его избу вместе с женой и это счастье. Она научит его лучше молиться богу, выйти из темноты на свет и, может быть, сделаться лучше, чем он был до сих пор; ведь он слышал, что в книгах даются такие советы, благодаря которым человеческая душа может сделаться чистой, как голубь.

– Ерунда, и душа и голубь! – вскакивая со скамейки, вскричала Франка. – Но что в книгах описывают интересные вещи – это верно.

Она сама любила иногда почитать, а у некоторых из ее господ было много книг, поэтому она брала их и читала по ночам, лежа в постели, а не то в праздничные дни с кем-нибудь из своих гостей – в гардеробной или в кухне. Одну из прочитанных историй она принялась рассказывать Павлу. Она читала ее с лакеем, в которого была тогда влюблена, и помнит все, точно это вчера было. Это был какой-то роман, полный удивительных и ужасных приключений и происшествий. В нем фигурировали убийцы, отравители, погибшие женщины, подкидыши, очень нравственные княжны и в высшей степени честные графы. Франка рассказывала его точно, с порывистой жестикуляцией и мимикой, подолгу и с большим наслаждением останавливаясь на любовных отношениях и злодействах, а глаза у нее горели, и мускулы лица вздрагивали. Вот как она воспользовалась своим уменьем читать!

Хотя Павел не совсем понял эту прекрасную историю, как называла ее Франка, и был даже немного напуган ею, но вовсе не охладел к своим планам. Зима была холодная, на реке, покрытой толстым слоем льда, почти совсем нельзя было работать, и поэтому Павел, располагая свободным временем, ежедневно то днем, то вечером требовал, чтобы Франка учила его читать. Сначала она охотно исполняла эту просьбу. За сосновым столом, старательно вытертым Павлом, у маленького окна, за которым в саду возвышались горы снега и стояла покрытая инеем груша, в суровом ничем не смягченном свете белой зимы сидели они оба над открытой книгой или учебником.

В такие минуты этот высокий, сильный, сорока с лишком лет человек, казалось, становился послушным, пугливым, как ребенок. Он наклонялся над столом так, что казался переломленным надвое, и с таким напряженным вниманием всматривался в буквы, которые показывала ему концом пальца Франка, что, казалось, глаза его выскочат из-под широко раскрытых век. В его лице, почти прикасавшемся к бумаге, происходили удивительные перемены: брови высоко поднимались, на лбу образовывались две большие морщины, а щеки и губы надувались. Когда он научился различать первые буквы алфавита и монотонно и медленно выговаривать а, б, в, – отрывистые звуки его голоса были похожи на стоны, с трудом вырывавшиеся из груди. Трудно ему было различать эти маленькие черные линии, незнакомые до сих пор его взору: медленно начинал его мозг эту прежде совершенно чуждую ему работу.

– Г, д, е, – стонал и вздыхал Павел, не чувствуя и не сознавая того, что так сильно ломает при этом свои руки, сложенные под столом на коленях, что на всю избу пальцы трещат в суставах, – ж, з…

Над следующей буквой он сидел долго и молчал, с каплями пота на нахмуренном лбу, и наклонялся все ниже и ниже. Трудно ему было отличить ее от одной из следующих. Наконец он тихо и боязливо произнес: «л».

Франка, которая при каждой ошибке Павла нетерпеливо вертелась на табурете, теперь вскочила с криком:

– Вот дурак! Л… л… какое же это л, когда сверху стоит точка! Вот хамская голова! Не книги читать тебе, сиволапому, а лапти плесть.

– Ну Франка, не сердись, тише же, тише! Я уже вспомнил, что это i… с точкой наверху… ну, сядь и поучи еще немного, тише!.. Тише.

Он притянул ее за руку к столу и тихо успокаивал:

– Видишь, Франка, я к этому еще не привык… но ты немного подожди… подожди… моя миленькая… пусть немного привыкну.

Она уселась опять, но уже нахмуренная и недовольная, и за каждую ошибку бранила его все сильнее. Он терпеливо переносил это.

– Подожди, миленькая, – повторял он, – подожди немного… пусть я привыкну.

Он в самом деле привыкал довольно быстро; прекрасно знал уже всю азбуку и как-то раз вечером, при свете керосиновой лампы уже довольно бегло бормотал: – в, а, ва, в, е, ве: – как вдруг Франка, будто ужаленная, вскочила с табурета и закричала:

– Не хочу, не хочу! Довольно этого! Чорт бы побрал это чтение! Разве я к тебе в гувернантки нанялась? Мне скучно, я готова завыть, как собака.

Она упала на постель и стала зевать, глядя в потолок и вытянув руки над головой. Это громкое и протяжное позевывание в самом деле было похоже на вой. Павел поднял свое огорченное лицо, молча посмотрел на нее, качнул головой и сделал рукой пренебрежительный жест.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю