412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элиза Ожешко » Хам » Текст книги (страница 5)
Хам
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:01

Текст книги "Хам"


Автор книги: Элиза Ожешко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)

– Вот, леший к тебе пристает. Должно быть, ты хочешь спать, если так зеваешь. Ну хорошо, – спать, так спать…

Он потушил лампу и через несколько минут уже крепко спал.

Но ей совсем не хотелось спать. В долгие зимние ночи на нее нападал страх иногда от гробовой тишины, иногда от изредка пробуждавшихся звуков. Хотя бы стук колес, хотя бы свисток ночного сторожа, хотя бы человеческие шаги по замерзшему тротуару улицы, хотя бы тусклый отблеск уличного фонаря, хотя бы самый тихий отзвук музыки, доносящийся с какого-нибудь ночного гулянья.

Но нет! Здесь не было ничего такого, что прежде успокаивало и развлекало ее, когда она, взволнованная или больная, не могла заснуть. Здесь в спокойные морозные ночи царила такая беспредельная тишина, соединенная иногда с такой бездонной тьмой, что Франке казалось, будто она лежит глубоко под землею. Иногда эту тишину нарушал сильный стук, словно выстрел из пистолета или удар камнем о стену избы. Франка, выпрямившись, с напряженным вниманием садилась на постели, а когда стук повторялся, начинала дергать спящего мужа за руку. Она испуганно шептала с трудом просыпавшемуся Павлу, что в избу ломятся разбойники. Он не верил этому, потому что с тех пор, как живет на свете, в селе не было никаких разбойников; однако он вслушивался в тишину и, когда стук повторился еще раз, со смехом говорил жене, что это трещат от мороза стены избы. Со временем она убедилась, что это правда, но никогда не могла привыкнуть к этим ночным звукам.

Мороз, как ледяной великан, с гневной тоской блуждал по селу. Он ударял то в одну стену избы, то в другую, отходил и приближался, стуком и тихим треском давал о себе знать у маленьких окон, ступал прямо по оградам сада и слонялся вокруг избы Козлюка. Эти блуждания ледяного великана по селу среди черных ночей случались редко. Но и оттепели не были немыми, мороз стучал, трещал, хлопал, а они вздыхали, шептали и всхлипывали. Ветер вздыхал на крыше избы; таявшие ледяные сосульки плакали, слышался тихий плеск; старая груша у стены шелестела над тающим снегом, по сухим стеблям в саду проносился еле слышный шопот. Франке казалось тогда, что она слышит кругом избы тихий говор притаившихся преступников или вздохи блуждающих и терзающихся духов. Она вспоминала о близком кладбище, и ей приходили в голову бесчисленные истории о духах и привидениях. И в темной избе раздавался громкий испуганный шопот:

– Во имя отца, и сына, и святого духа!.. Иисусе, Мария и все святые! Спасите!

При дневном свете, в веселом расположении духа, она всегда готова была сказать со смехом: «ерунда бог! ерунда душа!» Но в ночной темноте она верила в возвращающиеся с того света души и призывала на помощь не только бога, но и святых, имена которых она узнала из молитв в своем молитвеннике.

Но хуже всего бывало, когда над заснувшей деревней гуляли сильные зимние вихри. Из широких полей, из глубокой котловины Немана, из-под неба, погруженного в темноту, они прилетали, поднимаясь и опускаясь, и совершали свои бешеные оргии над рядом низких крыш, спавших под снеговым покровом, и вокруг темных стен, окруженных снеговыми валами. Воздух наполнялся тогда как будто шумом и криком собравшихся со всего света голосов. Казалось, огромные шары или клубки с разбега бешено ударялись друг о друга, и слышались раскаты грома или грохот пушечной пальбы; казалось, это молнии с неумолкающим треском стремились с одного конца земли на другой; казалось, это были завывания избитой стаи псов, крики измученных, плач скорбящих, протяжные причитания, тонущие в грозном шуме, трепет множества крыльев, соединенный с треском рушащихся зданий.

Все это адским шумом и беснованием наполняло темные пространства. Но ничто не пробуждало людей, заснувших под низким рядом крыш, окутанных в снежные покровы. Под всеми этими крышами спали спокойно и беспечно в суровых, но давно знакомых объятиях природы. Только одно человеческое существо сидело на постели, выпрямившись, устремя взор в темноту, напрягая слух, с замирающим в груди дыханием, с каплями пота на лбу. Франка была уверена, что вот сейчас, сейчас настежь распахнутся скрипящие и стучащие двери и окна избы и через них влетит целая толпа бешеных дьяволов или же вдруг эти свирепствующие вихри разнесут избу и крышу и повалят стены. Она опять дергала мужа за плечо:

– Изба развалится! Павел! Павел! Убежим куда-нибудь, изба развалится.

Сонным и удивленным голосом он спрашивал:

– Почему?

– Слушай! – отвечала она.

Он прислушивался одну минуту, а потом говорил, поворачиваясь на другой бок:

– Пустяки! Не развалится, разве это первый раз?

– Павлюк, – просила она тогда, – зажги лампу… мой дорогой, мой миленький, золотой, сокровище мое, зажги!

Но ей недолго приходилось упрашивать. Он вставал, зажигал лампу и спрашивал:

– Почему же ты сама не зажгла?

– Я и дышать боялась, не только что!..

– Пустяки! – повторял он, – перекрестись и спи.

После этого он опять засыпал, а она, немного успокоенная зажженным светом, все-таки не ложилась. Сидя на постели с растрепанными волосами и необсохшим еще потом на лбу, она начинала присматриваться к спящему человеку. Павел засыпал быстро и крепко.

Лежа неподвижно с закрытыми глазами, он казался значительно старше, чем тогда, когда двигался и смотрел. Гибкость движений и ясные голубые глаза придавали ему иногда почти юношеский вид. Теперь морщины, изрезывавшие его лоб, становились заметнее, а серьезный склад его губ придавал всему лицу суровое выражение. Франка, пристально глядя на него, говорила сквозь сжатые зубы:

– Болван! Он опять заснул!

Какой он теперь некрасивый! Он был совсем другой, когда она в первый раз увидела его на Немане в челноке. Тогда он показался ей таким стройным, а как он смотрел на нее. Ну, а теперь!.. Опять сквозь сжатые зубы она бормотала:

– Старый он уже.

Вокруг избы ветер гулял, свистел, гремел, завывал и стучал. Злым блеском сверкали черные глаза женщины с растрепанными волосами, которая сидела на постели, присматриваясь к спящему около нее мужчине.

Однако, когда он просыпался на рассвете и привлекал к себе ее, только еще начинавшую засыпать, она бросалась в его объятия как избалованная кошка; она целовала его, опьяняла своим любовным шопотом и через несколько часов после этого, смеясь и щебеча, соскакивала с постели и охотно суетилась у разведенного огня, приготовляя пищу.

Но случалось все чаще и чаще, что Павел, не разбудив ее, выходил из избы, чтобы заглянуть в прорубь, в которую он опустил вчера сеть, или, когда лед начинал ломаться, посмотреть на плывущие льдины и по ним определить место и направление для ближайшего улова.

Чувственность не была его коренным свойством. Она охватила его быстро, – тем быстрее, что случилось это поздно и в первый раз, – но теперь она уже слабела, уступая наклонности и привычке к долгим размышлениям и созерцанию.

После того как лед тронулся, он пришел в первый раз на берег реки и простоял неподвижно не менее часа, подперев голову рукой и вглядываясь в простиравшуюся перед ним картину. Синева неба была уже теплая от наступающей весны, и на нем поднималось из-за леса одинокое, бледноватое, но уже теплое солнце.

За рекой груды тающего снега белели среди зелени сосен, по вершинам которых с отрывистым и радостным карканьем прыгали и летали вороны.

Река была подобна полосе струящегося серебра, покрытой плавающими по ней пластинками, горками и домиками из хрусталя. Кое-где слышно было кипение и журчание воды, еще скрытой под толстым слоем льда; но по середине реки, сгрудившись или в одиночку, то стремительно, то медленно и важно, плыли эти хрустальные сооружения, блестящие и прозрачные, позолоченные лучами солнца или сияющие всеми цветами радуги. Их было так много, что они могли показаться каким-то фантастическим, бесчисленным народом, поспешно и молча убегающим откуда-то из неведомых стран. Не успевали проплыть одни, как приплывали другие; и когда те у видного с берега конца реки, казалось, собирались в целый город с сияющими крышами и башнями, у другого конца такой же точно город разбивался на кусочки, усеивавшие полосу струящегося серебра. В воздухе было тихо, и холод едва заметно сменялся теплом. Аромат оттаявшей, освобождающейся от снега и начинающей свободно дышать земли носился в воздухе.

Каждый год любовался Павел этой картиной, и каждый год встречал он ее дружеской улыбкой и радостным блеском глаз. Это был не восторг, пробуждающийся при виде красоты природы, а удовольствие при встрече с чем-то, что приближается, давно и хорошо знакомое.

Можно было думать, что к природе он чувствовал ту огромную привязанность, с какой дитя, еще не умеющее выговаривать имени матери, хватается своими ручками и губками за ее грудь, – ту привязанность, какую, быть может, чувствует улитка к своему известковому домику или червяк к родному комку земли. Однако, кроме этой привязанности к природе, он, должно быть, испытывал удивление и восторг при виде ее явлений. Ведь спускаясь с горы, в первый раз в эту весну, и увидев плывущие льдины, он остановился, как вкопанный, и с его уст слетел такой радостный крик, точно он увидел это первый раз в жизни. Потом он целый час смотрел на льдины с берега так пристально и внимательно, как будто считал их.

За теми, которые имели какую-нибудь причудливую форму, он следил взглядом дольше, чем за другими; при виде одной льдины, которая похожа была на часовню с крышей, сияющей всеми цветами радуги, он покачал головой и щелкнул языком:

– Вот красивая!

Пробужденный от созерцания стуком топора, он оглянулся и увидел Филиппа, который исправлял и налаживал свой паром, чтобы спустить его на реку. Видно, ему встретилось какое-то затруднение в работе, потому что он закричал Павлу:

– Помоги, дзевер, смилуйся, помоги!

Павел поднял с земли другой топор, приготовленный для Данилки, и принялся медленно и старательно вколачивать в толстые доски огромные гвозди. И так оба они прилежно стучали топорами в тихом утреннем воздухе. Наконец и Ульяна с двумя ведрами спустилась за водой, и другие женщины с ведрами и кувшинами показались на берегу. Несколько мужчин стали спускать с горы лодки и челноки, которые скоро могли понадобиться. Одни сколачивали топорами расшатавшиеся доски лодок, другие заливали пазы смолой.

Берег закипел жизнью: работа, размашистые движения рук, громкие разговоры. Перед началом работы все хоть минутку смотрели на плывущие льдины, качали головами, указывали друг другу пальцами на самые большие и самые необыкновенные. Женщины с громким криком погружали в еще студеную воду свои босые ноги и поспешно наполняли ведра и кувшины.

Несколько парней, под предводительством проказливого Данилки, перебравшись на льдину, плывшую у самого берега, пробовали скользить по двигавшейся полосе льда и кричали то радостно, то испуганно, Филипп, оторвавшись от работы, громко бранил младшего брата за шалости и леность, а Павел, тоже прервав свою работу, предсказывал всем, что весна в том году будет ранняя и теплая; он узнает это по запаху земли и по времени ледохода. Этому шуму, поднявшемуся на одном берегу, вторил на другом неистовый крик ворон, которые раскаркались и черными стаями летали над, лесом; а на вершине горы, от одного конца деревни до другого, раздавались мычание коров и блеяние овец, заглушённые стенами хлевов. Там же пели петухи и лаяли собаки, соперничая со стучавшими внизу топорами и пробуждая в далекой глубине леса протяжное эхо.

В это время Франка, проснувшаяся от скрипа отворяющейся двери, подняла свою растрепанную голову и увидела сначала суковатую палку, со стуком опустившуюся на пол, а потом какую-то кучу лохмотьев, присевшую на полу у самого порога.

– Хвала богу!.. – послышался голос, похожий на скрип пилы по дереву.

Франка лениво потянулась на постели и сказала:

– Ради бога, Марцелька, разведи огонь, я хочу еще немного полежать.

За миску кушанья, иногда за стакан чаю или кусок сала и горсть муки Франка сделала себе из этой нищей прислугу. Она же была наперсницей Франки и единственной женщиной во всей деревне, общество которой та любила и которую никогда не называла хамкой. Они поверяли друг другу свои тайны. Сидя на полу возле порога или попивая на скамейке мутный чай из зеленоватого стакана, Марцелла давно уже рассказала Франке всю свою жизнь.

Случай среди деревенских женщин совершенно исключительный: она никогда не была замужем.

Всю свою молодость она скиталась по господским дворам, когда бедствуя, а когда гуляя да живя припеваючи, все как придется, как судьба захочет. Было время, когда и она жила барыней и была счастлива, ходила в прекрасных платьях, работала лишь сколько захочет. Пан был молодой и любил ее, как свою душу. Он не женился на ней, потому что она была мужичка, но он любил ее и, пожалуй, никогда бы не перестал любить, да, чего доброго, и женился бы когда-нибудь на ней, если бы не промотал состояния и не уехал в далекие страны, в большой город. Где уж там ему было брать ее с собой в большой город, когда он и сам был беден. Он уехал и забыл ее. Она тоже забыла о нем. И счастье и несчастье испытала она потом в своей жизни; но теперь, когда она совсем постарела и стала нищей, она все чаще вспоминает это былое счастье, вспоминает, какой она была тогда и каким был он, и что она тогда, в эти давние-давние годы видела и испытывала. Всякие чудеса и дива и роскошь видела она тогда. То вздыхая, то хохоча, то жалобно кивая головой, то нашептывая что-то на ухо слушательнице, она рассказывала Франке про забавы, про панские лакомства и веселую музыку. Франка, раскрыв рот, с блестящими от любопытства и сочувствия глазами, жадно слушала эти дружеские рассказы, которые пробуждали в ее памяти рой воспоминаний. И она в свою очередь живо и горячо рассказывала Марцелле о летах своей первой молодости и любовных приключениях того времени. Печально и горько задумывались они обе.

Потом Франка начинала громко роптать:

– Ах, почему вся жизнь моя не прошла так, как проходила тогда! Почему я теперь такая несчастная, что и надеяться даже не могу, чтобы все это когда-нибудь вернулось!

А старая нищая, которая давно уже забыла слово «надежда», вздыхала, скрестив руки на палке и глядя в землю:

– Ах, хотела бы я по крайней мере знать: ходит ли еще он, голубчик мой миленький, ножками своими по свету? Спокойна ли головка его, счастлив ли он? Может быть, черви источили его под землей.

Иногда, когда она таким образом вздыхала и причитала, слезы показывались из-под ее опухших век и мутными каплями текли по ее пожелтевшим и морщинистым щекам.

Раз в минуту умиления она рассказала Франке, что было у нее двое детей: сын, который умер взрослым, и дочь, которая жива, но глуповата, ни к чему не способна: служба у нее всегда самая скверная, и она ни в чем не может ей помочь. Она сказала это без колебания, без стыда, как вещь самую обыкновенную, которая в данную минуту пришла ей на память. Вслед за этим она вспомнила, сколько горя, трудов и хлопот доставили ей эти дети, как ей приходилось трудиться и служить у людей, чтоб их прокормить и приодеть, и как за все это на старость ей не осталось ничего, кроме нищенства. Она нахмурила свои седые брови, и глаза ее из-за опухших и красных век сурово горели.

– Каб им добра не было ни на этом, ни на том свете! Каб их параличом разбило! Каб им кости покрутило!

Она по-мужицки проклинала все эти кровли, под которыми она любила, веселилась, трудилась, страдала, из-под которых в конце концов ничего не вынесла, кроме одинокой, нищенской, жалкой старости. Франка тоже чувствовала горькую обиду и гнев. Вскакивая со скамейки и жестикулируя худыми руками, она вторила проклятьям и жалобам нищей:

– А что же я приобрела у них! Что оставалось мне всякий раз после такой любви и после такой службы! Когда я любила сильнее всего, меня переставали любить. Когда я болела, меня бросали в больницу. Когда я выходила замуж, у меня были всего-навсего три дырявых рубахи. Ах, этот свет, эти люди! Пусть молнии небесные сожгут этот свет! Чтоб такие люди сквозь землю провалились!

Они посылали страстные проклятия на тот круг людей, в котором они провели свою молодость и откуда они вынесли нагие тела и опустошенную душу, но через четверть часа, через час или самое позднее на другой день они опять с восторгом, тоской и сожалением вспоминали о прелестях прежней жизни, об испытанных тогда удовольствиях, о волнениях и радостях.

Однажды, в сумерках, Марцелла, съев свой кусок хлеба и сыра, сидела на полу у порога избы и долго молчала. Она только что сказала Франке, что пойдет завтра в город, чтобы во время наступающей пасхальной недели собрать себе у добрых людей немного денег, так как в это время люди охотнее всего жертвуют нищим. Франка вся затрепетала, услыхав от Марцеллы, что она собирается в город. Она тоже помчалась бы туда, на крыльях полетела бы, чтобы увидеть дома, улицы, подруг и друзей, чтобы хоть один разок повеселиться и погулять по-прежнему. Но где ей теперь думать о таком счастье! Все кончено, теперь уже поздно, она сама себя уложила в гроб. Теперь ей остается только сидеть в этой избе, слушать вой ветра да смотреть на хамов. Вот что она с собой сделала!..

Франка долго говорила об этом, но Марцелла не отвечала; тогда она, согнувшись, уселась на скамейке и угрюмо замолчала. Тишина и сумрак наполняли избу. Из деревни доносился однообразный шум, На противоположном берегу реки громкий мужской голос протяжно выкрикивал: «Паром! Па-ром!..» Вслед за этим раздались шаги Филиппа и Данилки, бежавших с горы. На дворе весна торжествовала над холодом, пахло освежающими иглами сосен, зеленела молодая травка. Игравшие на дворе возле забора дети Козлюков то разражались слезами, то смеялись. Две женщины сидели в разных углах темной избы и молчали; и только после продолжительного молчания из темневшей в углу у двери кучи лохмотьев послышалось что-то вроде пения:

 
Повий, ветре, повий, ветре, з зялёного гаю,
Повярныся, наш паночек, з далёкого краю!
Як я маю повяваци, коли гай высоки,
Як я маю повярнуцца, коли край далеки!
 

Странное это было пенье: хриплое, дрожащее и отрывистое, но полное жалобы и печали. Пропев первую строфу, Марцелла начала так громко вздыхать, что эти вздохи так же, как прежде песня, наполнили всю избу, которая становилась все мрачнее.

– Ох-ох-ох! Ох-ох-ох!

Потом вздохи сменил свистящий шопот:

– Во имя отца, и сына, и святого духа. Аминь. Отче наш, иже еси на небесех…

В шопоте этом слышно было раскаяние, смирение и искреннее обращение сиротской, измученной души к отцу небесному. Она прочла всю молитву, перекрестилась и после этого заговорила уже совсем другим тоном:

– А-а! Я и забыла сказать тебе новость!

Громко и протяжно зевая, Франка спросила:

– А что это за новость?

– Уже какие-то господа из города наняли замок на лето.

Франка знала, что крестьяне называют замком ту дачу, в которой она провела несколько месяцев прошлым летом и откуда взял ее Павел.

Она вскочила со скамейки и захлопала в ладоши.

– Уже наняли! Ах ты, моя миленькая, что же ты мне раньше этого не сказала? Вот любопытно знать, кто они такие, эти господа? Может быть, знакомые? Может быть, привезут с собой кого-нибудь знакомого? Как только они приедут, полечу узнать и посмотреть! Не знаешь ли, Марцелла, богатые ли они, молодые ли, много ли у них прислуги?

Глава III

Осенний день подходил к концу. Холодный и неподвижный воздух наполнялся преждевременным синеватым сумраком, который лился из тяжелых, нависших клочьями туч. Клочья эти, как будто налитые расплавленным свинцом, медленно двигались на фоне более светлых облаков; на западной стороне горизонта они образовали сплошную толстую, высокую стену, по мутной, синевато-серой поверхности которой плыли тучки грязно-синего и почти черного цвета.

В этом преждевременном, печальном, синеватом сумраке, в воздухе холодном, неподвижном, как будто угасшем и лишенном звуков, запаха, даже дуновения ветра, ряд низких домов, вытянувшихся на вершине приречной горы, стоял тихо и неподвижно, как будто сонный. Где-то там на широких полях, устланных гниющим жнивьем и испещренных высохшими стеблями растений, последние – за этот год в этот день – пахари еще погружали плуги в потемневшую от дождя землю, протяжными криками заставляя измученных животных волочить плуг по последней, еще не вспаханной борозде. Но в деревне, на улице и на дворах не видно было людей. Все работы вне изб были окончены, огороды стояли пустые, ни одна ветка не шевелилась на деревьях, лишенных листвы, и деревья эти казались темными кружевными узорами на синевато-черном фоне неба. Там и сям у самой земли золотистыми или красноватыми огоньками загорались окна, а повыше из труб струился дым, но вместо того, чтобы лентами виться кверху, он печально и тяжело опускался на землю такими же клочьями, как те, которые висели в небе.

Среди этого сумрака и оцепенелой неподвижности природы и людей Павел стоял у двери своей избы, как столб, вкопанный в землю. В руке он держал короткую трубку и иногда бессознательно подносил ее к губам, но каждый раз рука его тяжело падала вниз, а из трубки не показывалось ни малейшего дымка, – она уже давно потухла. Из-под козырька его шапки, низко надвинутой на лоб, нельзя было рассмотреть выражения его лица и направления его взгляда, но по его губам и щекам беспрестанно пробегали короткие судороги как бы от внутренних рыданий. Иногда эти судороги искривляли его рот так, как это бывает у детей, которые стараются удержаться от слез или тихо вскрикивают в безграничном удивлении. Остолбеневший и неподвижный, будто в землю вкопанный, Павел по временам стонал:

– А-а-а-а!

И он опять молча смотрел из-под козырька шапки куда-то вдаль, на поля, лежавшие за последними заборами деревни, или на извивавшуюся среди них и терявшуюся вдали дорогу.

За Неманом раздался и понесся протяжно и угрюмо среди глубокой тишины крик:

– Паро-ом! Паро-ом!

Дверь козлюковой избы со стуком отворилась, двое людей перебежали узкий дворик, и две пары мужицких ног застучали по склону горы. За Неманом послышалось еще раз:

– Паро-ом!

Потом все затихло, потому что помост, укрепленный на двух лодках, уже мчался к песчаному берегу, на котором смутно вырисовывались очертания пароконной повозки. Под темными, низкими тучами, на темной воде, текущей медленно и тяжело, паром и правившие им люди казались призраками. В такт, тихо, без малейшего плеска и шелеста, Филипп и Данилка, оба высокие, откидывались назад и опять выпрямлялись. Сумрак скрадывал их черты и одежду, так что оба казались черными линиями, сросшимися с черным паромом, а длинные шесты шли черными тонкими и косыми линиями от их рук к воде. Когда паром переплыл через реку, на противоположном берегу послышался неясный говор, заглушённый расстоянием.

В это время Павел, стоя перед дверьми своей избы, протяжно и тихо произнес: – Господи Иисусе! Господи Иисусе!

Неизвестно, слыхал ли он крики и вообще мог ли какой-нибудь звук в эту минуту проникнуть в его сознание и вернуть к действительности его душу, погруженную в какую-то глубокую пучину. Медленным движением руки он поднял шапку, открывая лоб, и только тогда можно было увидеть, что он смотрел на дорогу, извивавшуюся по полю и скрывавшуюся под далеким темным сводом туч.

От реки медленно взбиралась в гору пароконная бричка, глухо поскрипывая колесами по отсыревшей земле. В эту самую минуту из-за угла козлюковой избы вышел Филипп. Повидимому, он спешил, потому что не обошел заборчика, разделявшего огород, а переступил через него и, несколько раз широко шагнув, миновал пустое поле и остановился перед Павлом.

– Дзевер! – заговорил он, – не сердись на меня, будь ласков, мы сейчас перевозили урядника через реку и все ему рассказали.

С трудом выжимая из себя слова, Павел спросил:

– А что ж вы ему сказали?

Филипп чуть опустил голову и поднес руку к волосам.

– А что Франка куда-то пропала, и уже неделя, как ее нет дома… – тихо сказал он.

Павел поднял голову, и из-под козырька шапки его глаза сверкнули внезапно вспыхнувшей злобой.

– Чорт вас за язык тянул! – тяжело дыша, заговорил он.

– Я-то, может быть, и не говорил бы… какое мне дело? – оправдывался Филипп, – да Данилка начал: так и так, господин урядник, так и так, говорит… убежала!

Теперь пароконная бричка выехала из-за козлюковой избы и остановилась перед закрытыми воротами дворика. В бричке сидел человек в плаще с блестящими пуговицами, он злобно и насмешливо закричал:

– А что, Кобыцкий, жена твоя, слышу я, исчезла… Удрала, что ли? А может, разбойники убили ее где-нибудь? Или утонула? А? Почему же ты полицию не уведомил? Может быть, если хорошенько поискать, так и нашли бы. Разве тебе не жаль ее? Такая красивая женщина исчезла, а он ничего. Как тебе не стыдно… ха, ха, ха!

Отсмеялся, а трое родных, стоявших перед избой, с нескрываемым любопытством ждали ответа Павла. Они, может быть, надеялись, что он разразится проклятиями против этой женщины или станет умолять полицейского чиновника, чтоб ее разыскали, чтоб ее хоть из-под земли достали, а привели бы к нему для наказания и мести. Но Павел, стоя около брички, молчал до тех пор, пока урядник не перестал смеяться; потом он серьезно и спокойно заговорил:

– Она не убежала, не утонула, и никакие разбойники не убили ее. Она пошла к своей семье…

– Эге! – тонким и недоверчивым голосом заговорил в воротах Данилка. – К семье ушла… неизвестно только, когда она вернется!

Филипп шикнул на брата, чтобы он молчал, а Павел продолжал, поглядывая на полицейского:

– Полицию я не уведомил и уведомлять не буду, потому что тут никакой полиции не нужно… я для нее полиция…

Он поднял голову, и в голосе его зазвучал гнев.

– Вот какой гордый, ого! – насмешливо прошипел урядник и сердито спросил:

– Так ты ей, значит, дал разрешение, а?

– Дал! – ни минуты не колеблясь, ответил Павел.

Данилка засмеялся в кулак.

– Ну, если так, то мне тут нечего делать. Но! Трогай!

Бричка покатилась и глухо застучала по улице деревни. Павел обратился к родным, стоявшим позади него; глаза его горели, как свечи.

– А вы держите крепче язык за зубами! – с порывистым движением руки закричал он, – а то я хоть и смирный, а гнев свой показать сумею… Какое вам дело до того, что она ушла, и что вас так интересует, когда она вернется – скоро или не скоро? Если она сделала кому-нибудь зло, то мне, а не вам. Вот что! Но она никакого зла не сделала… Она к семье своей пошла, с моего позволения пошла! Вот вам новость!.. Замолчите, и чтоб я больше никогда вашей болтовни про нее не слыхал.

– Ой, Павлюк, – жалобно застонала Ульяна, – ты уже нас совсем не любишь, если так нами пренебрегаешь… – и она прибавила еще тише: – из-за этой мерзавки, негодяйки…

Жалобный голос сестры, которую он вырастил на своих руках и как отец снабдил ее всем нужным, когда она уходила из родного дома, смягчил немного его гнев.

– Не пренебрегаю я вами, – спокойно ответил он, – я только прошу и приказываю, чтоб вы не делали того, что мне неприятно… Я вам этого никогда не делал, не делайте же и вы мне… А она к своей семье пошла, с моего позволения пошла, и возвратится ли скоро или не скоро, – это я сам прекрасно знаю. Вот вам новость… помните же!

Он отошел, но, пройдя всего несколько шагов, переступил низенький забор и опять остановился у своей избы; плечами он уперся в стену и дышал часто и тяжело, как будто был очень утомлен. Шапку он поднял до половины лба и смотрел на дорогу, еле заметной белеющей полосой пересекавшую темные поля. Козлюки ушли в свою избу, два маленькие окна которой были освещены.

Изба Павла стояла за его плечами, темная, запертая и молчаливая. Мгла густела, молчание опять воцарилось от неба до земли; его прерывал только ветерок, который перед самым наступлением ночной темноты сорвался неизвестно откуда, зашелестел сухими стеблями в огороде и полетел в сосновый лесок, к могилам и крестам. Сосны зашевелили ветвями и протяжно зашумели; мелкий дождевой туман опустился с туч, которые, все более темнея, сливались в одно черное, повисшее низко над землей покрывало. Для жителей деревни началась осенняя ночь, темная, длинная, не скрашенная еще вечерницами, которые начинались позже, ближе к зиме. Поэтому, кроме собак, которые пробегали иногда у стен и заборов, ни одна живая душа не показывалась на улицу из освещенных изб, откуда слышались звуки мирных разговоров. В леске над могилами закричала сова. Ворота дворика тихо скрипнули, и в густом мраке чья-то небольшая темная фигура, прошмыгнув через дворик, остановилась перед Павлом.

– Павлюк… – прошептал кто-то.

– Что? Кто это такой? – дрогнувшим голосом спросил Павел.

Но женщина не ответила на его вопрос. Она была низкого роста, и, чтобы заглянуть ему в глаза, ей приходилось высоко поднимать голову. Подняв голову, она прошептала опять:

– Павлюк, зачем ты торчишь перед избой как сторож? Будто столб какой, стоишь и таращишь ночью глаза на поле. Ведь уже ночь… Иди в избу! Чуешь? Ну, иди же, а то люди подумают, что ты с ума сошел или злой дух в тебя вселился.

Неизвестно почему, она говорила все это шопотом, – ведь слова ее не заключали в себе ничего таинственного, и вокруг не было никого, кто бы мог услышать ее. Но это был такой шопот, каким обыкновенно говорят люди, ухаживающие за опасно больными или умирающими: в нем чувствовалась забота и тревога, какие вызываются таинственным и грозным появлением болезни или смерти.

– Чуешь, Павлюк? – все более настойчивым шопотом повторяла она. – Иди в избу! Что ты тут выстоишь? Вот уж и дождь пошел. Ну, иди же! Иди, иди!

Обеими руками, наваливаясь всем своим худощавым телом, она стала толкать его к дверям избы. Но эта настойчивость возмутила его.

– Чего ты от меня хочешь, Авдотья? Чего ты ко мне привязалась, как смола? – сердито прошептал он. – Ну, отстань! Если захочу, так и всю ночь простою, тебе-то какое дело?

– А вот и не простоишь! Не дам я тебе даром погибнуть! Что ж это? Разве я мало больных видела и от смерти спасала? И тебя спасу!

Повидимому, состояние, в котором находился Павел, она тоже считала болезнью. Еще утром, встретившись с ним на берегу реки и уставившись на него своими живыми глазами, она покачала головой и тихо промолвила:

– Что-то ты, Павлюк, плох стал, как будто тебе неделя только осталась до смерти.

И, проворно поднимаясь в гору с ведром, полным воды, она решила, что вечером пойдет к нему наведаться… Теперь она опять шептала:

– Иди в избу, я тебе что-то про Франку скажу. Максим сегодня приехал из города, он видел ее в городе. Если пойдешь в избу, так я скажу, а не пойдешь, так и оставайся, как немая тварь, не имеющая никакого понятия… или как глупое дитя, не понимающее своего спасения…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю