355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элиза Ожешко » Хам » Текст книги (страница 10)
Хам
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:01

Текст книги "Хам"


Автор книги: Элиза Ожешко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)

Она проклинала, роптала, иногда стонала, как дитя, а иногда она вскакивала, как сумасшедшая, и стучала кулаком по столу и, бросившись на постель, рвала на себе волосы.

– Довольно, я уже отблагодарила его за доброту, уже заплатила за все своей спиной и своим позором. Помнила я об его доброте, и такой стыд охватил меня, что, кажется, живой в землю бы себя зарыла, лишь бы только не видеть его больше, не смотреть ему в глаза! Но теперь я уже ничего не стыжусь! Ничего! Ничего! Если он имеет право бить меня, так я имею право делать все, что хочу. Если бы мне не жаль было Данилки, я бы опять ушла. Может быть, я и уйду. Вот возьму, да и уйду!

– А Октавиан? – откликнулся из кучи лохмотьев грубый, хриплый голос.

– Чорт его возьми! Чорт возьми все! – кричала лежавшая на кровати женщина. Однако внезапно она умолкла и через минуту проговорила неуверенным голосом:

– Так что? Оставлю…

Но около своих босых ног она чувствовала теплое тело спящего ребенка и заколебалась.

– Что тут делать? – прошептала она. – Тут ли мне его оставить… или взять с собой. Да притом и Данилку жаль!.. Ах, если бы ты знала, Марцелла, как я его люблю… какой он милый! А ты не видела его, когда шла сюда? А?

– Как же, – видела. Я нарочно зашла к ним, чтобы посмотреть, что с ним, с бедненьким, творится, что он теперь, несчастный, поделывает?

– А что, что? – прошептала Франка. – Может быть, он говорил что-нибудь? Может быть, он велел что-нибудь мне сказать?

– Ничего он не говорил и ничего передать не велел… – ответила Марцелла. – Известно – ребенок! Брат побил, так он сидит и плачет! Что же ему делать?

Франка глубоко вздохнула.

– Вот, – заметила она, – тоже хам, а не такой, как все хамы… молоденький, стройный и не выучился еще грубости…

– А ты и про Павла то же самое говорила… что он хоть и хам, но не такой, как все…

– Пусть его бог накажет за то, что он меня соблазнил и обманул. Он представлялся мне добрым и вежливым, но теперь показал, кто он такой. Вот если бы я не сошла с ума и не вышла бы за него, так теперь бы я вышла за Данилку…

Марцелла издала протяжный возглас удивления.

– Ах ты, миленькая моя, что ты говоришь? Ведь он же дитя в сравнении с тобою, ты же могла бы быть его матерью! А, чтоб тебя! Вот выдумала! Ах, боже милосердный! В сорок лет выйти за такого мальчугана!

Неудержимый смех овладел бабой; она, закрывая рот руками, старалась заглушить его, боясь обидеть Франку. Последняя заговорила немного обиженным тоном:

– Так что же, что я старше его? Одна моя хозяйка была старше меня, а муж у нее был молоденький и плясал под ее дудку и делал все, что она велит. Аи, аи! Чего не бывает на свете! А может быть, ты думаешь, он не захотел бы жениться на мне? А я говорю, захотел бы и еще как захотел бы!

– Говорил он, что хотел бы? – спросила Марцелла.

– Говорить-то он не говорил, но я знаю… – ответила Франка.

Сидя возле кровати, старуха вся тряслась от сдерживаемого смеха, но через минуту она заговорила заискивающим тоном:

– А верно, захотел бы, отчего бы нет? Не было еще на свете такого мужчины, которой не захотел бы такой красотки. Ты такая нежная, такая красивая, и веселенькая, и проворная, как белая козочка на лугу, или как королева в замке…

– Вот видишь! – заговорила опять Франка. – Мне этот мужик, грубиян, медведь, разбойник, кровопийца руки и ноги связал!

Она снова села на кровать и схватилась руками за волосы. Когда она начала говорить, ее пылкая, страстная речь раздавалась во всех углах темной избы.

– Не любила я его уже и прежде… такой вол, медведь, скучный, старый… но теперь, когда он осмелился поднять на меня руку, я во сто раз больше не люблю его… Ненавижу, ненавижу!.. Так ненавижу, что, кажется, убила бы его, задушила…

– Тише! – испуганно зашептала Марцелла, – еще придет и услышит!

– Не придет и не услышит! Черти будут его всю ночь носить по реке! Уж я его привычки знаю! А если бы и услыхал? Я ему сама скажу это! Пусть знает, как обижать женщину из хорошей семьи.

Она истерически зарыдала и попросила Марцеллу, чтобы та смочила тряпку в холодной воде и подала ей, потому что у нее так сильно заболела голова и до того стало шуметь в ушах, словно ей вот сейчас умереть.

После этого у Франки часто бывала голова обвязана мокрым платком, и видно было по ней, что страдания, против которых она употребляла это средство, были в самом деле мучительны. Она стала похожа на сухую и желтую щепку, а на ее желтых, как воск, бескровных щеках часто пылал яркий румянец. Вставая с постели, она дрожала, как в лихорадке, и шаталась на ногах, а в припадке гнева обнаруживала удивительную энергию и силу. Болезнь ее зародилась в ней еще в детстве благодаря неправильному образу жизни, развилась в продолжение скитальческой и бурной молодости и особенно усилилась во время последних скитаний благодаря нищете, презрению людей, позору, тюрьмам и страху за свое будущее. Теперь болезнь эта быстро овладела ею.

Это была одна из тех странных, тайных болезней, семена которых с самого рождения заложены в некоторых человеческих организмах. В спокойной и чистой атмосфере они могут исчезнуть, но среди трагических бурь, в болотных испарениях жизни они дают плоды, отравляющие разум и волю человека. Франка действовала сознательно, хладнокровно, со страстной энергией, но ее разум и ее воля работали исключительно в одном направлении. Она думала, что страшно и жестоко обижена и опозорена; она хотела надоедать, вредить, мстить, горло перегрызть за эту обиду и унижение. Но еще сильнее, чем мести, она желала совершенной, неограниченной, дикой свободы. Принуждение и зависимость всегда раздражали ее, но она терпела их по необходимости, сердясь и ворча; теперь же она совсем не могла этого переносить. Прежнее нетерпение, проявлявшееся лишь время от времени, превратилось теперь в беспрестанное беспокойство, воркотня перешла в крик. Все, что мешало ее свиданиям с Данилкой, доводило до бешенства ее инстинкты, никогда не знавшие ни границ, ни стыда, а воспоминание о побоях Павла доводило ее гордость до безумно преувеличенного представления о собственном превосходстве. Ее темперамент, характер и привычный склад мысли, развившиеся в ней под влиянием ее образа жизни, усиливали мучительную болезнь нервов и доводили их до крайнего напряжения.

Поэтому на небольшом пространстве, которое составляли дворы и огороды, разделявшие обе избы, ежедневно происходили такие события, о которых прежде жители этой деревни не имели никакого, представления; здесь бушевал настоящий ад – вечные ссоры, угрозы, крики и плач. Тихая, но решительная Ульяна тоже рассвирепела на невестку, которой не могла простить ни обиды брата, ни ее постоянных ругательств. Все существо Франки казалось ей горстью грязи. Суровая и строгая в своих понятиях о женской добродетели, которые она почерпнула из наставлений своих родителей и из жизни окружающих, она для эротического безумства Франки имела только два названия: распутство и содом и гоморра; произнося эти слова, она краснела, как девушка, и отплевывалась с отвращением, которое так искривляло ее коралловые губы, как будто она проглотила какое-нибудь противное насекомое или напилась воды из лужи. Встречая в течение всей своей жизни людей только одного круга и не имея никакого понятия о других людях, она боялась этой совсем особенной женщины, этой приблудной, этой сумасшедшей, готовой, как ей казалось, на все, даже на поджог или на убийство ребенка. Разве на другой день после того памятного происшествия Франка, выбежав во двор, не угрожала Филиппу и Ульяне, что сожжет их избу за то, что они обвинили ее перед мужем, и благодаря им этот хам побил ее, происходящую из такой хорошей семьи, образованную и деликатную? А вот случай еще хуже. Однажды, когда она издали увидела идущего по полю Данилку и хотела догнать его, маленькая Марыська, играя возле ворот, попалась ей под ноги и, падая, ухватилась за ее юбку; тогда Франка схватила девочку, как коршун жаворонка, и отшвырнула его от себя так, что Марыська ударилась о забор и больно ушиблась. У нее еще до сих пор остались синяки на плечах и на лбу. Тут Ульяна и Филипп бросились к Франке и хотели побить ее за то, что она обидела их ребенка, но она убежала в свою избу и заперлась. Зато на другой день они выругали ее последними словами; она ничего не ответила, схватила топор и пошла с горы к реке. Они не могли догадаться, зачем она взяла топор и побежала к реке.

– Может быть, даст бог, утопится! – говорили они.

Но она и не думала топиться. Войдя почти по колени в воду, она принялась рубить паром Филиппа. Худая, как щепка, желтая, словно восковая свеча, с обвязанной мокрым платком головой, она не хуже любого мужчины рубила топором доски парома. Злость придавала ей силы, и щепки летели во все стороны.

К счастью, Павел невдалеке ловил рыбу; он заметил Франку, догадался, что она делает, и, подбежав к ней, вырвал топор у нее из рук. Потом, несмотря на ее крики и сопротивление, он втащил ее на гору, втолкнул в избу и запер снаружи дверь. Даже окно он заложил соломенной плетенкой и подпер деревянным колом, чтобы Франка не могла выскочить. А когда Павел ушел, Филипп, по просьбе жены, тихонько подошел к окну, отодвинул край плетенки и через образовавшуюся щель увидел Франку, сидевшую на полу в углу темной избы. Она держалась за голову и тихо рыдала, вздрагивая всем телом.

– Пусть плачет! Дай бог, чтобы она вся слезами изошла! – проклинал Филипп, крайне озлобленный против Франки за свой паром.

Но Ульяна, выслушав мужа, призадумалась, вздохнула и молча направилась к избе. Заметив, что маленький Октавиан, которого она, ссорясь с его матерью, выругала и прогнала со двора час тому назад, сидит теперь у ворот с испуганным и печальным лицом, она кивнула ему головой и позвала его:

– Иди сюда!

Мальчик сейчас же подбежал к ней, а она, погладив его рукой по волосам, ласково сказала, чтобы он шел играть с ее детьми, которые гуляют на песке у лесочка. Несмотря на отвращение и ненависть, которую она питала к Франке, образ женщины, сидящей в солнечный день в темном углу и, как рассказывал Филипп, вздрагивающей от рыданий, произвел на нее грустное впечатление. По всей вероятности, она не умела определить, что она думала и что чувствовала, но, вероятно, она поняла, что большая злость есть в то же время и большое несчастье для человека. Она почувствовала сострадание к этой распутнице, ведьме, сумасшедшей, и оно выразилось в доброжелательном обращении с ее ребенком, так же, как припадки гнева и ненависти к Франке она изливала не только на нее, но и на ее дитя.

В тот же самый день, под вечер, Павел разговаривал с Авдотьей на берегу реки. У него был вид человека сильно утомленного или больного. Голова его была опущена, а впалые глаза угрюмо смотрели в землю из-под лба, изрытого морщинами. Подперев рукой голову, он тихо и медленно говорил:

– Что мне делать? Боже мой милосердный! Боже всемогущий! Что мне с ней делать?

Авдотья, небольшого роста, худощавая, босая, стояла у полного ведра воды, выпрямившись и обратив к Павлу свое румяное сморщенное лицо, выражавшее скорбь и удивление. Рот ее был раскрыт, но она ничего не говорила; она не знала, что говорить и что посоветовать в этой беде, о которой вся деревня говорила, как о чем-то чудовищном. Павел убедился, что ему незачем скрывать своего горя, так как все о нем знают. Неподвижно и молча стояли они друг против друга: он – с побледневшими щеками и склоненной на руку головой, она – прямая, как свеча, скрестив под передником руки, приподняв к Павлу голову в красном платке и раскрыв рот. Кругом не было никого; у безлюдного песчаного берега вода, позолоченная лучами заходящего солнца, текла спокойно, однообразно и непрерывно; над бором, лежавшем на противоположном берегу, плыло длинное бледнозеленое облако; на горе в деревне ревел скот. Было тихо, спокойно, тепло и ясно.

Авдотья приложила пальцы к щеке и немного помолчала, – она думала. Вдруг она громко крикнула с энергией и твердой уверенностью:

– Бей!

Переступая с ноги на ногу и блестя глазами, она заговорила дальше:

– Бей ее, Павлюк! За все бей! И за распутство, и за злость, и за леность бей! Не жалей, а бей! Ласка не помогла, и молитва святая не помогла, и работа не помогла, так, может быть, побои помогут. Может быть, она бояться будет, может быть, ей угроз нужно… может быть, тогда она опомнится! Уж если нельзя иначе справиться с нею, так бей!

– Да, если уж иначе нельзя с ней справиться… то только в этом спасение! – машинально повторил он и вдруг всплеснул руками.

– Что тут делать? – начал он опять. – Если бы мне одному было горе с ней, так бог с нею… но других жаль. За что они терпят от нее ругань и убытки? Может быть, ей денег дать, все отдать и выгнать из дому? Я, кажется, и сделал бы теперь так, я, кажется, и не люблю уж ее совсем; а все-таки жаль мне выгонять ее на окончательную гибель. И грех на душу возьму, если выгоню ее. Ведь перед святым алтарем клялся, что не оставлю ее до самой смерти. И так плохо, а так еще хуже… Что тут делать?

– Бей! – повторила Авдотья.

– Эх, уж это мне битье…

– Для ее спасенья бей! Может быть, натерпевшись страху, раскается.

– Для ее спасения… может быть, еще и опомнится… – не поднимая глаз, повторил Павел.

Через час после этого он вошел в свою избу, ощупью нашел лампу, зажег ее и осмотрелся.

– Франка! Есть давай! Чуешь, хутко! – Голос его звучал строго и властно.

Франка выскочила из темного угла и закричала, размахивая руками:

– А ты не смей со мной говорить своим хамским языком! И приказывать мне не смей! Я тебе не слуга! Хоть я и сошла с ума, выйдя за тебя, но в сравнении с тобой я пани, княжна, королева! Ты мне служить должен и вытирать пыль v моих ног, а не то чтобы я тебе служила!

Она еще долго говорила в том же духе, рассерженная тем, что он оставил ее на несколько часов в темной избе. Павел ничего не отвечал; словно окаменевший, сидел он на скамейке, а когда Франка, наконец, замолчала, он опять повторил:

– Давай есть!

– Нет у меня для тебя никакой еды! – крикнула она.

– Свари сейчас же! – закричал он, повышая голос.

Потому ли, что она сама весь день ничего не ела и была голодна, или потому, что ей было холодно и хотелось погреться у огня, но она принесла из сеней вязанку дров и в молчании, прерываемом только угрюмой воркотней, развела огонь в печке. Налив воды в горшок, она всыпала в него несколько горстей крупы. Павел несколько мгновений следил за ней мутными, лишь изредка вспыхивавшими гневом глазами; затем он присел к столу, открыл лежавший на нем молитвенник и погрузился в чтение. Может быть, стремясь отогнать от себя мысли, которые мучили его, он и стал читать вполголоса:

– Пусть о-пла-ки-ваю я ви-ну мою, пусть я отвергну искушения…

Возле печки, в которой пылал уже огонь, раздался язвительный, колкий смех.

– Вот так чтение! Вот прекрасное чтение! Так и видно, что образованный! Навоз тебе возить, а не книжки читать! Хам!

– Пусть исправятся дурные склонности мои… – обхватив голову руками, продолжал читать Павел.

– Да перестанешь ли ты? – крикнула Франка. – Я предпочитала бы слушать кваканье лягушек, чем это хамское чтение. Читать ему захотелось! Помещик! Граф! Раввин жидовский!

Павел читал или, лучше, сказать, бормотал:

– Пусть добро-детели мои…

Вдруг маленькая, ловкая, дрожащая рука выхватила книжку у него из-под носа.

Он вскочил со скамейки и, сверкая глазами, выпрямился, как струна.

– Отдай книжку! – крикнул он.

– Не твоя книжка, а моя! Не смей трогать мою собственность! Если захочу, так сожгу ее и – адье! Черти на том свете будут тебе книжки давать!

– Франка, отдай! Слышишь ли ты? Бить буду! – проговорил он сквозь зубы, и заметно было, что он с трудом сдерживал свой гнев, страшный гнев тихого и ласкового, но в глубине души полного страсти человека.

– Бей! – крикнула она. – А я сожгу книжку!

Она взмахнула рукой, как бы собираясь бросить в огонь «Богослужение», но ее остановила та же самая твердая, железная рука, которую она уже чувствовала на своих плечах несколько дней тому назад. Он вырвал из ее рук книжку, выпустил ее плечо и тяжело опустился на скамейку. Он был бледен, как полотно, тяжело дышал и громко повторил несколько раз сдавленным голосом:

– Ад, ад! Настоящий ад!

Он сдержался и не бил ее. Через несколько минут он заговорил тихим, прерывающимся голосом:

– Франка, опомнись! Вспомни господа бога, душу свою пожалей… ведь ты мне тогда на кладбище перед крестом святым клялась… и другой раз в костеле клялась… Ведь я тебе ничего дурного не сделал… за что ты меня мучаешь?. Зачем ты себя губишь?..

Стоя перед огнем, она молчала и дрожащей рукой мешала в горшке воду с крупой. На лице ее, залитом красным светом огня, были сомнение и раздумье. Грызшая ее злоба, казалось, унималась. Когда Павел сказал: «Ведь я тебе ничего дурного не сделал, за что ты меня мучаешь?» – щеки ее болезненно дрогнули и глаза закрылись. У нее снова был пристыженный вид.

Вдруг дверь приотворилась, и показался маленький Октавиан, которого держали две большие красные руки. Стоявшая за дверью Ульяна резко и презрительно, грубее обыкновенного закричала:

– На тебе твоего щенка… почему ты сама за ним не смотришь? Если бы не я, от него бы только кости остались. По дороге бегал… я его из-под воза выхватила, из-под самого воза. Почему не смотришь? Родила его, так и смотри за ним! Такая же из тебя мать, как и жена! Бездельница, а не мать! Содом и гоморра, а не жена!

Она с шумом затворила дверь, а Октавиан, которого она втолкнула в избу, поднял руки к голове и залился слезами.

Услыхав голос Ульяны, этой ненавистной для нее женщины, из-за которой она была избита и потеряла Данилку, Франка бросилась к дверям, сжав кулаки и с загоревшейся угрозой в глазах.

– Убью! – крикнула она, – ей-богу, убью… за горло схвачу и задушу, как собаку…

Легко было поверить, что если бы она догнала Ульяну, то попробовала бы исполнить свою угрозу. Но она опять почувствовала на своем плече ту же самую сильную руку и опять с пронзительным криком упала на пол.

В избе слышались крики Франки и всхлипывания испуганного ребенка, раздавались глухие удары и быстрый, отрывистый, сдавленный шопот:

– Не убьешь! Не убьешь! Раньше я тебя… Потерпи! Покайся! Опомнись! За грехи страдай! Про убийство не думай! Покайся!

Наконец все затихло, и Павел, сгорбившись, вышел из избы; лицо его было бледно и облито потом, а грудь судорожно вздымалась и опускалась. Несмотря на его силу, ноги у него дрожали. Он сел возле порога, обхватил голову руками и стал покачиваться из стороны в сторону.

– Боже мой, боже! Боже милосердный! – вздыхал он громко и с отчаянием.

С полчаса сидел он так, раскачиваясь всем телом, держась руками за голову и призывая милосердие божие; потом он о чем-то вспомнил, встал и вошел в избу. Что делается с ребенком? Он оглядел избу. Франки он не заметил. Она так спряталась в каком-то углу, что ее совсем не было видно, но Октавиан сидел на полу перед печкой и строил из щепок не то дом, не то забор. Смыкавшимися сонными глазами он время от времени посматривал на горшок, стоявший перед догорающим огнем. Заметив Павла, он выпустил щепки из рук и жалобно закричал:

– Тятя! Есть!

Каша еще не сварилась, поэтому Павел вынул из шкафа кусок хлеба, положил на него тоненький ломтик сала и дал ребенку. Потом, нагнувшись, взял его на руки и перенес на кровать.

– Когда наешься, спи! – сказал он ему.

Из самого темного угла избы, где среди рыболовных снастей и хозяйственных орудий чаще и громче всего возились мыши, послышалось сердитое, перемежавшееся стонами ворчанье:

– Не тронь моего ребенка! Слышишь? Это мое дитя… панское… а ты разбойник, кровопийца… хам! Подлый хам! Слышишь?

Павел ничего не ответил. Он потушил лампу, вышел из избы и не возвращался всю ночь.

Вскоре после этого настал день, самый страшный для всех жителей обеих изб. Франка словно совсем лишилась рассудка. Ужас и отвращение овладели Козлюками, тем более, что они понимали причину этого сильнейшего припадка ее бешенства. Они узнали об этом от Данилки, который накануне под вечер бомбой влетел в избу и закричал чуть не плача:

– Что же мне делать? Потом вся беда опять свалится на меня… Она пристает ко мне, как смола… И теперь прилетела в амбар… обнимает… соблазняет… просит…

– А ты что сделал? – строго спросил Филипп, поднимая голову от бороны, которую он чинил.

– Дал по шее и убежал… – пискливо ответил Данилка.

– А ты не лжешь?

– Ей-богу, правда, – божился парень.

– Ну смотри, а то, если врешь… я с тебя шкуру спущу.

Ульяна, наклонясь над кадушкой, в которой она месила тесто, пробормотала несколько проклятий и плюнула в сторону.

Данилка говорил правду. Мысль о свидании с ним наедине засела гвоздем в голове Франки и кипятком разливалась по ее жилам. Ее привлекала к нему не столько любовь, сколько желание поставить на своем, не глядя на все и на всех; в ней кипело возмущение против наложенных на нее уз и против ненавистного кулака, который угрожал ей. Чем большую ненависть чувствовала она к Павлу и его родным, тем безумнее она желала каким-нибудь образом показать им свою волю, хоть на минуту забыть с красивым парнем о том, что жгло, терзало и мучило ее. Впрочем, она была уверена, что Данилка в ней души не чает, что он даже готов был бы жениться на ней, будь она свободна, что он избегает ее только из страха перед Павлом и Филиппом.

Он в самом деле избегал ее. Правда, сначала он был ослеплен и упоен первым в своей жизни любовным похождением, поэтому он легко поддался нашептываньям Марцеллы и кокетству Франки; но теперь он испугался не только гнева брата, но и греха; ему стало стыдно, он охладел и, махнув рукою, решительно сказал:

– Я ее и знать не хочу!

Поэтому, когда она, улучив свободную минуту, вбежала за ним в амбар и стала вешаться ему на шею, шепча что-то и ласкаясь к нему, он оттолкнул ее и сердито сказал:

– Отстань! Чего ты пристала, как смола! Чего ты хочешь?

А когда она еще упорнее стала приставать к нему, он ударил ее кулаком по спине, а сам убежал.

Это превзошло меру того, что она могла перенести. Как это? Разве она для того родилась, чтобы каждый хам мог бить ее? Кто она такая, чтобы терпеть всякие унижения? Она им покажет, они узнают, кто она такая! Будут они ее помнить! На другой день после неудачного свидания с Данилкой она выкрикивала все это, расхаживая вдоль забора, окружавшего огород, и грозя кулаком по направлению к соседнему двору. Было очень рано, но Павел еще до рассвета пошел на берег, а Филипп и Ульяна стояли перед дверью своей избы, не зная, что говорить и за что приняться. На их побледневших лицах выражалась тревога. На крик собралась кучка народа, все с разинутыми ртами смотрели на то, что происходило во дворе. Тут была и Авдотья, которая, возвращаясь из соседней деревни от больной женщины, проходила мимо и тоже остановилась около ворот.

– Я вам, хамы, покажу, кто я такая! – кричала Франка. – Я вас научу, как уважать высших. Я из благородных благородная! Отец мой в канцелярии служил, у дедушки свои собственные дома были, мать на фортепиано играла… Слышите вы? Вот, кто я такая! Я напишу Ключкевичу! А вы знаете, кто он такой? Он адвокат, я ему все напишу, а он вас всех за мою обиду в Сибирь сошлет! Он благородный, на благородной женат, богат, все господа шапку перед ним снимают, все суды он держит в своих руках, он все может. Он – брат, он заступится за меня… он всех вас в Сибирь сошлет… всех… всех… на вечную каторгу… ноги вашей тут не будет…

Долго кричала она таким образом, пересыпая грубыми ругательствами и проклятиями свои хвастливые слова и угрозы. Потом она затихла и, глухо бормоча себе что-то под нос, стала метаться по двору, поросшему пожелтевшей травой и окруженному низким забором. Вид ее в эту минуту был особенно страшен. В грязной рубахе и розовом переднике, в башмаках на босу ногу, с мокрой тряпкой на голове, едва прикрыв плечи рваным платком, она ходила вдоль забора, глухо ворча себе что-то под нос. Она была похожа на дикого зверя, который мечется в своей клетке, одержимый бешеным гневом и страстным желанием свободы. Прислушавшись, можно было ясно разобрать слова, которые она произносила:

– Наказание господне! Наказание господне! Наказание господне обрушилось на меня за то, что я сама не умела достойно вести себя и затесалась к хамам. Отец и мать мои в гробах переворачиваются, глядя на мой позор! Наказание господне! Наказание господне! Наказание господне за то, что я не сумела поддержать свое достоинство.

Потом опять, выпрямившись и подскочив к забору, который отделял ее от двора Козлюков, она протянула к ним сжатые кулаки и закричала:

– Избу подожгу, детей передушу, топором изрублю! Напишу Ключкевичу, напишу одному своему пану, чтобы они наказали вас за мою обиду, в тюрьму посадили, в Сибирь сослали… Я благородная из благородных, у меня с благородными знакомства есть… я все могу, я избу вашу сожгу… Моя мать на фортепиано играла… я ее из гроба вытащу: я полицию и суд приведу… я благородная из благородных… Всех вас, хамов, погублю…

Она выпрямилась, подняла вверх руки с сжатыми кулаками; ее прекрасные волосы, как черные и блестящие змеи, вились по ее плечам и груди, а большие, глубоко запавшие глаза словно метали молнии из-под лба, покрытого мокрой тряпкой; она походила на одержимую. Но смотревшим на нее людям она казалась исчадьем ада. Ими овладевало все большее изумление, и на их лицах выражался все больший страх; особенно испуганы были Ульяна и Филипп, к которым непосредственно были обращены ее угрозы и проклятия. А вдруг какое-нибудь из них сбудется? А вдруг этот ее Ключкевич в самом деле такой великий адвокат и нашлет на них беду? Вдруг она не в добрый час говорит все это? Притом Козлюки нисколько не сомневались, что она способна поджечь дом или задушить ребенка. Они стояли пораженные, остолбеневшие и онемевшие, а в кучке женщин и мужчин, стоявших у ворот, иногда раздавался заглушённый хохот, но чаще слышался шопот удивления и ужаса:

– Комедия!

– Ведьма!

– Сумасшедшая!

– Надо ее в город отправить и в сумасшедший дом посадить!

– Бога Павлюк не боится, что такую в избе держит…

Однако никто не хотел и не осмеливался подойти к Франке с увещанием или с угрозой. Только Авдотья, которая некоторое время помаргивала глазами и кивала головой, издавая тихие восклицания ужаса, вдруг поспешно перекрестилась и, выпрямившись и спрятав руки под передником, прошла небольшое расстояние, отделявшее ее от усадьбы Павла, вошла во двор и загородила Франке дорогу.

– Франка, – начала она ласково и степенно, – слушай, Франка, тебя околдовали. Я знаю, почему ты такая; я тебе принесу такого зелья, что как только ты его выпьешь, зло как рукой снимет. У меня есть такое зелье от наговора… я тебе дам его. Я тебе помогу, спасу тебя! Только ты теперь перекрестись, моя милая, перекрестись… один только раз перекрестись… увидишь, легче станет… Это на тебя напущено… это на тебя нечистую силу наслали… перекрестись!..

Франка сначала слушала с лихорадочным любопытством ласковую и просящую речь старухи, но потом подскочила к ней, сжав кулаки и быстро дыша.

– Ты сама ведьма! – крикнула она. – Что ты меня какими-то чарами пришла пугать…

– Я ведьма! – вскрикнула Авдотья, для которой не было страшнее оскорбления. Она была лекарка, но не ведьма, она любила делать добро людям, а к злу чувствовала отвращение, словно к смертному греху. В первый раз в жизни ее назвали ведьмой. Схватившись за голову, она гневно закричала:

– Ты сама из чортова племени!

– Я благородная из благородных, а ты чортова прислужница., Вон! Чего ты мне на глаза лезешь… колдунья, хамка… Вон! Вон!

Две женщины стали метаться возле забора, два визгливых голоса кричали так, что уже ничего нельзя было разобрать. Алексей Микула выскочил из стоявшей у забора толпы и побежал на помощь Авдотье; по его примеру медленно двинулись и другие.

– Связать ее и отправить в сумасшедший дом! – кричал Алексей.

– Связать! Схватить!.. Запереть в избе! Послать за Павлом, – раздались крики в толпе.

Ульяна, вся дрожа, стояла возле своей избы; одной рукой она осеняла себя крестом, а другой прижимала к себе теснившихся вокруг нее детей, между которыми был и Октавиан.

Вдруг из-за угла показался Павел. Кто-то уже успел найти его на реке и уведомить о том, что творилось. Он шел быстро, низко надвинув шапку на глаза, и щеки его были красны, как пламя. Авдотья побежала ему навстречу и, ломая руки, стала громко жаловаться, что Франка назвала ее ведьмой, побила ее и, верно, убила бы, если бы Алексей и другие люди не защитили ее.

Павел быстрым движением отстранил Авдотью и двух мужчин, которые стояли на дороге, и, схватив Франку за плечи, втолкнул ее в избу. Он сделал все это, не говоря ни слова, не переводя дыхания; глаза его были прикрыты козырьком шапки, а щеки огненно красны. Когда он вместе с Франкой исчез внутри избы, свидетели происходившего частью разошлись, частью остались на дворе Козлюков и молчали, будто ожидая чего-то. Среди этого молчания из избы Павла донесся крик женщины и повторился не несколько раз, как бывало прежде, а уже несколько десятков раз. Потом все стихло, и люди окончательно разошлись. Козлюки даже принялись за свои обычные работы, и только смех четверых играющих детей звенел у опушки кладбищенского леса, да по временам раздавался лай желтого Курты, который грелся на бледном сентябрьском солнце.

Изба Павла, освещенная снаружи лучами бледного осеннего солнца, была тиха, как гроб, дверь ее была заперта, окно завешено соломенной плетенкой и подперто деревянным шестом. Внутри, в темной избе, Франка разводила в печке огонь. Несколько минут тому назад Павел, выходя отсюда, проговорил сурово и хрипло:

– Разведи огонь и свари что-нибудь поесть! Чтобы все было готово, когда я вернусь с реки. А не будет, – снова побью!

После его ухода все в избе погрузилось во тьму. Но Франка просидела впотьмах лишь несколько минут, сгорбившись и словно онемев от всего пережитого. Потом она вскочила и торопливо стала разводить огонь. Дрожащими руками бросая в печку поленья и сухие щепки, она приговаривала отрывистым и свистящим шопотом.

– Сварю я тебе кушанье, увидишь, какое вкусное! Я тебя отблагодарю… Я покажу вам всем… будешь ты доволен кушаньем, которое я тебе сварю… Хорошо тебе будет после него! Подожди! Подожди!. Теперь уже только разве на том свете ты попробуешь лупить своими хамскими кулаками таких, как я!

Можно было подумать, что после всего, что случилось, она почувствует себя утомленной и ослабевшей. Нисколько! Она удивительно быстро развела огонь, налила воду в горшок, достала из мешка крупу. Потом она выхватила из шкафа нож, очистила немного картофеля, бросила его в кипящую воду, пошла с зажженной щепкой в сени и принесла оттуда кувшин с молоком. Какая-то мысль, какое-то чувство придавали рукам ее силу, телу – гибкость, движениям – быстроту. Можно было предположить, что ею овладели неимоверное усердие и забота о том, чтобы кушанье, которое она готовила, было как можно вкуснее. Насыпая соли и крупы в горшок с водой, бросая картофель и наливая молока, она хрипло шептала:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю