Текст книги "Аргонавты"
Автор книги: Элиза Ожешко
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
В порыве эстетического негодования он снова бросался в глубочайшее кресло и, размахивая руками, кричал:
– Вы поэтизируете плевки и зловоние, а это значит… savez-vous? [92]92
Понимаете? (франц.)
[Закрыть]Это значит, что вы кропите клоаки святой водой! Voilá!
В гостиной, между ширмой из цветного стекла и той частью стены, на которой рыцарь круглого стола склонялся в поклоне перед Изольдой, изображенной в широко раскинувшемся платье, стоял небольшой орган, на котором барон Эмиль играл в полуденный час одну из труднейших фуг Себастьяна Баха. Маленький и тщедушный в своем утреннем костюме из желтоватой фланели, в пестрых, полосатых чулках и желтых остроносых туфлях, он сидел за органом, откинувшись на спинку стула, выточенную в виде трилистника (XIV в.), и, вытянув напряженные руки, пробегал по клавиатуре длинными костлявыми пальцами. Его тонкое желтое лицо выражало глубокую серьезность; маленькие серые глаза мечтательно глядели в пространство, а стеклянная ширма, пламеневшая в солнечных лучах, лившихся в окно, бросала голубые и пурпурные отсветы на его увядший лоб и рыжие, коротко остриженные волосы.
В комнате, кроме барона, находился Краницкий; он был здесь уже около часа, хотя камердинер сказал ему, что барон еще спит. Но это была неправда: едва войдя в гостиную, Краницкий услышал доносившиеся с другого конца квартиры взрывы женского смеха и чуть гнусавый голос барона, что-то долго говорившего в ответ. Краницкий ухмыльнулся и, повернувшись к «Триумфу смерти», шепнул:
– Лили Керт!
Затем погрузился в кресло, настолько глубокое, что, несмотря на его высокий рост, он почти скрылся в нем. Вскоре в дверях гостиной показался барон; привыкнув видеть у себя Краницкого в разное время, он с коротким «bonjour»! [93]93
Добрый день! (франц.)
[Закрыть]кивнул ему головой и направился к органу.
Усаживаясь за орган, барон бросил через плечо:
– С завтраком подождем Мариана.
– А она? – донесся из недр широкого и глубокого кресла голос Краницкого.
Барон ответил:
– Кончит свой туалет и уйдет.
И он заиграл фугу Баха. Барон играл, а Краницкий, потонувший в глубоком кресле, слушал, и на душе у него становилось все грустней и грустней. За последние дни он заметно постарел, осунулся, на лбу у него прибавилось несколько морщин, походка утратила былую уверенность и упругость. Он производил впечатление человека, сраженного тяжелым ударом. Однако, как всегда, он был тщательно одет и благоухал духами, а из кармана его сюртука выглядывал уголок цветного платочка. Слушая игру барона, Краницкий становился все печальнее. От этой музыки квартира барона еще более походила на церковь. Святые с золотыми нимбами на ширмах, казалось, забылись в горячей молитве. «Триумф смерти» простирал свои мрачные крылья на фоне блеклых тонов гостиной; торжественно звучал дуэт органа и тишины. Краницкий остро ощутил какое-то особое настроение. Плечи его ссутулились, он машинально вынул из кармана золотой портсигар и, вертя его двумя пальцами, размышлял:
– Tout passe! [94]94
Все проходит! (франц.)
[Закрыть]Все у меня уже позади… l'amour et le reste!.. [95]95
Любовь и все остальное!.. (франц.)
[Закрыть]Могила всему кладет конец… Дни, как прах, уносятся в прошлое, в вечность! L'éternité! L'énigmé! [96]96
Вечность! Загадка! (франц.)
[Закрыть]
Вдруг в дуэт органа и тишины ворвался громкий звук хлопнувшей двери, потом шелест шелковых юбок, и, промелькнув через столовую, в дверях гостиной остановилась хорошенькая тоненькая женщина, необычайно изящная и грациозная. На ней было короткое платье, открывавшее маленькие ножки, меховая пелерина, сшитая по последней моде, и огромная шляпа, осенявшая худенькое, темное и помятое личико, с глазами, пылавшими, как угли, и волосами, блестевшими, как венецианское золото. Шелка, соболя, невероятно длинные страусовые перья, бриллианты в ушах и звонкий хохот, перерезавший серебряной пилой фугу Баха.
– Eh bien, ne veux-tu pas me dire bonjour, toi, grand beta? Tiens, voilá! [97]97
Ты что же, не хочешь со мной поздороваться, разиня? На тебе! (франц.)
[Закрыть]
Со словом voila Лили Керт звонко чмокнула барона в щеку, затем, сверкая бриллиантами, шелками, волосами и глазами, обернулась к дверям и тогда лишь заметила Краницкого:
– Oh, tu voila aussi, vieux beau! [98]98
О, ты тоже здесь, престарелый красавец? (франц.)
[Закрыть]
Она подбежала к креслу и, всплеснув руками, воскликнула:
– Bigre! quelle mine de funerailles! [99]99
Черт возьми! Какая похоронная физиономия! (франц.)
[Закрыть]
И она заговорила, вернее затараторила по-французски:
– Ты чем-нибудь огорчен? Нехорошо! Не надо ни о чем тревожиться. Делай, как я. У меня тоже немало огорчений, mais je m'en fiche [100]100
Но мне наплевать! (франц.)
[Закрыть]. Вот как я с ними поступаю!
Она вскинула ножку в смелом па, коснувшись кончиком туфельки подбородка Краницкого. Это был наглядный способ обучения тому, как следует поступать с огорчениями.
– Et adieu, la compagnie! [101]101
И прощай, вся компания! (франц.)
[Закрыть]– простилась она, зазвенела браслетами и исчезла.
В комнате снова стало тихо, и в этой тишине Тристан склонялся в рыцарском поклоне перед Изольдой, а монах Альберик спускался в бездну ада. Торжествующая смерть простирала мрачные крылья, а святые в золотых нимбах набожно складывали бледные руки на ярких одеждах.
Барон сидел перед органом, опустив голову на грудь. Краницкий, потонувший в высоком кресле, несколько секунд громко сопел и, наконец, с раздражением заговорил:
– C'est abominable! [102]102
Это отвратительно! (франц.)
[Закрыть]Терпеть не могу, когда кокотка закидывает мне ногу на шею в минуту размышлений о вечности. Какие у вас путаные вкусы! Diantre! [103]103
Черт знает что! (франц.)
[Закрыть]После объятий Лили Керт – играть этого божественного Баха! Галиматья! Микстура! Я не монах, beaucoup s'en faut! Но сбалтывать в одной бутылке du sacré et du profane, non, c'est de la cochonnerie emmailotée dans l'art [104]104
Священное и нечестивое, нет, это свинство, прикрытое искусством (франц.).
[Закрыть]. Да, да! Еще раз прошу прощения, но и в священном писании что-то упоминается о золотом браслете на свином рыле. Voila!
Под рыжими усами барона скользнула усмешка.
– Это утонченность, – начал он подумав, – и не всякому она понятна. Фуга Баха после объятий Лили Керт – это скрежет, это ирония жизни. Вы знаете четверостишие Бодлера?
Он встал и без всякой напыщенности, даже небрежно, чуть в нос и цедя сквозь зубы, прочитал четверостишие:
Quand chez le débauché l'aube blanche et vermeille
Entre en société de l'ideal rongeur,
Par l'operation d'un mystére vengeur,
Dans la brute assoupie un Ange se réveille!
Засунув руки в карманы фланелевой куртки, он стал расхаживать по комнате.
– Мариан очень недурно перевел это стихотворение.
Продолжая не спеша прохаживаться, он повторил его в переводе:
В передней послышался звонок, и в гостиную вошел Мариан. Он был бледнее, чем обычно, глаза его ввалились и ярко блестели. Краницкий вскочил с кресла и, пожимая обе его руки, с нежностью глядел ему в лицо.
– Enfin! Enfin! [106]106
Наконец! Наконец! (франц.)
[Закрыть]Уже почти две недели я тебя не видел. Я не выходил из дому. И немножко надеялся, что ты меня навестишь.
– Bon, bon! [107]107
Ладно, ладно! (франц.)
[Закрыть]– ответил Мариан; затем, притронувшись к руке барона, опустился на ларь с изображением коронации Людовика XI, прислонился к босым ногам Альбериха и неподвижно застыл.
Он сидел так неподвижно, что казался мертвым. Если б не ярко блестевшие глаза, издали его можно было бы принять за элегантно разодетый манекен. Барон Эмиль и Краницкий знали, что это значит. Это было, по выражению Мариана, оцепенение, в которое он впадал всякий раз, когда у него случались неудачи, огорчения или разочарования. Он вдруг утрачивал волю, и тогда всякое движение, даже физическое, становилось для него невыносимо трудным; к этому безволию присоединялось такое презрение ко всему, что, казалось, не было ничего на свете, ради чего стоило бы пошевелить рукой или губами. Какой-то французский писатель назвал это состояние внутренним иссыханием сердца. Мариан находил его определение очень точным. Когда он так сидел, недвижимый, глухой и немой, или расхаживал, как заведенный автомат, он явственно ощущал, как у него иссыхает сердце.
У барона тоже бывало подобное состояние, но проявлялось оно иначе: в минуты презрения он испытывал не безволие, а «красный гнев» – то, что французы называют colére rouge. Тогда его обуревало желание, сжав кулаки, бить и ломать, и подчас он действительно бил прислугу и ломал драгоценные вещи. К иссыхающему сердцу своего друга он относился с уважением, даже с сочувствием. Не вынимая рук из карманов желтоватой куртки, он шагал взад и вперед по гостиной, цедя сквозь зубы:
– Все мы неврастеники. Nous dégringolons!.. bah! Il est temps! [108]108
Мы катимся под гору! Что ж! Пора! (франц.)
[Закрыть]Мир уже стар! Дети старого отца родятся с внутренностями, пораженными раком!
Краницкий, слушая его, думал: «И с чего бы, кажется, им скатываться вниз и болеть раком, когда они молоды и богаты?»
Но он не спорил. Ему жаль было Марыся. Во взгляде его, устремленном на юношу, было такое же выражение, с каким любящие нянюшки смотрят на своих питомцев, когда те болеют или капризничают.
За завтраком прелестное лицо Мариана, пожелтевшее и неподвижное, как восковая маска, выделялось на фоне высокой спинки стула. Он молчал, как каменный. Аппетита у него не было. Он съел лишь немного икры, но поглотил бесчисленное множество чашек черного кофе, который по какому-то особому способу барон собственноручно заваривал и разливал. Барон пил вино рюмку за рюмкой, вообще же больше зевал, чем ел. Зато у Краницкого был отличный аппетит. После скудной кухни Клеменсовой он уписывал яйца, котлеты и сыр так, что у него глаза заблестели. Гастрономия всегда была его слабостью; старые знакомые добавляли: и женщины. Но зато он мало пил и никогда не играл в карты. За обильной едой Краницкий не забывал, однако, об обязанностях любезного гостя. Он поддерживал разговор с хозяином дома, который небрежно рассказал ему о найденной у какого-то коллекционера редкой и прекрасной картине.
– Несомненный, подлинный Овербек. Мы должны были посмотреть его с Марианом, но он не пришел…
Барон обернулся к молодому Дарвиду:
– Pourquoi n'es-tu pas venu? [109]109
Почему ты не пришел? (франц.)
[Закрыть]
Ответа не было. Восковая маска, откинувшаяся на спинку стула, осталась неподвижной, уставясь блестящими глазами в пустое пространство.
– Овербек! – подхватил Краницкий и добавил: – Прерафаэлит?
По неподвижному лицу Мариана скользнуло выражение досады. Но он не пошевелился и, даже не взглянув на него, буркнул:
– Назареец!
Краницкий сконфузился и поспешил поправиться:
– Oui, oui, pardon! [110]110
Да, да, извините! (франц.)
[Закрыть]Назареец! Барон оживился.
– Ну, конечно! Назареец – pur sang! [111]111
Чистокровный! (франц.)
[Закрыть]Профаны грубо заблуждаются, смешивая назарейцев с прерафаэлитами. Это разные школы. Здесь, у нас, картина Овербека – c'est une trouvaille [112]112
Это находка (франц.).
[Закрыть]. Больше того: c'est une découverte! [113]113
Это открытие! (франц.)
[Закрыть]Если бы ее вытащить из этой дыры и повезти за границу, можно бы сделать блестящее дело!
Разгоряченный выпитым вином и порозовевший, барон принялся излагать Краницкому замысел, давно уже мелькавший у него в голове (une idee, qui lui trottait dans le cerveau). В Польше немало родовитых, но близких к разорению семейств, у которых еще сохранились остатки былого великолепия. Нередко это ценнейшие вещи, не только произведения чистого искусства, но и всевозможные предметы прежней роскоши в старинном вкусе, как, например: парчовые обои, пояса, фарфор, ковры, мебель, ювелирные изделия и т. п. Владельцы, прижатые к стене надвигающейся бедностью, будут охотно и за бесценок продавать вещи, на которые теперь стоит высокий курс в обоих полушариях. Правда, искать их придется почти так же, как когда-то гуманисты искали латинские и греческие манускрипты, но перед теми, кто сумеет их находить, приобретать и продавать, откроются поистине золотые россыпи, такие огромные прибыли это может принести. Из европейских стран наиболее благоприятные условия для такого рода торговых операций имеются в Англии, но самую благодарную почву в этом отношении представляет Америка. Здесь приобретать за бесценок, а в Соединенных Штатах продавать на вес золота. В Соединенные Штаты, правда, придется предварительно поехать, осмотреться, завязать отношения, сделать первые шаги. Но прежде всего для такого предприятия нужно иметь значительный капитал и быть очень, очень большим знатоком.
Свой замысел и давно продуманный план действий барон излагал, потягивая из рюмки превосходный ликер; он оживился, помолодел, а маленькие глазки его загорелись и ярко поблескивали из-под рыжих бровей. Но неожиданно и Мариан угрюмо пробормотал:
– C'est une idée! [114]114
Это мысль! (франц.).
[Закрыть]
– N'est-ce pas? – засмеялся барон.
Краницкий слушал с любопытством и молчал. Потом, словно колеблясь и полушутя, сказал:
– Если этот замысел осуществится, возьмите меня в агенты. Я немного разбираюсь в этих вещах, знаю, где их искать и предлагаю свои услуги… весьма усердные услуги…
Несмотря на шутливый тон, в его молящем взоре, неуверенной, робко дрожащей улыбке чувствовалось, что ему необходимо за что-то ухватиться, к чему-то и к кому-то привязаться, чтоб вырваться из бездонной пропасти, разверзшейся под его ногами.
Закурив сигары, все трое перешли в гостиную; Мариан снова уселся на Людовика XI, Краницкий погрузился в глубокое кресло, а барон, расположившись у окна, развернул лист английской газеты, которая почти целиком закрыла его от всех. Довольно долго сидели молча, наконец из-за бумажного занавеса послышался гнусавый голос барона:
– C'est renversant! [115]115
Это потрясающе! (франц.)
[Закрыть]
– Что такое? – спросил Краницкий.
– Эта предстоящая выставка в Чикаго!
И он принялся читать вслух описание подготовки к грандиозной всемирной выставке, которая открывалась в Америке. Чтение свое барон сопровождал замечаниями, сравнивая Европу с Америкой. Старый Свет – старая цивилизация, старые во всех отношениях способы производства. При этом ограниченное пространство и слишком известные горизонты. Между тем Америка – это нечто еще не совсем затрепанное. По странной случайности, барон там еще не был, но, когда он думает об Америке, ему вспоминается стихотворение Рембо. Он встал и, расхаживая по комнате, прочитал несколько строк из этого стихотворения:
Vibrements divins des mers virides,
Paix des patis semé d'animaux.
……………………………………………..
Silences, traverses des Mondes, des Anges… [116]116
Разрозненные строки из сонета А. Рембо «Гласные».
Торжественный трепет зеленых морей,Покой полей, усеянных зверями.……………………………………………………В безмолвии пространств – и ангелов полеты и миров.
[Закрыть]
– Et des millions [117]117
И миллионов (франц.).
[Закрыть],– неожиданно отозвался из-под ног белого Альбериха голос Мариана.
Отодвинувшись от монашеского одеяния, он прибавил:
– Нигде нет таких колоссальных состояний и таких огромных возможностей приобретать их, как на этих patis semé d'animaux.
И словно его иссыхающее сердце вдруг ожило, он встал и, обходя медленно расхаживавшего барона, быстро зашагал по комнате, говоря:
– C'est une ideé Об этом нужно подумать! Туда или в другое место, но я должен уехать и что-то с собой сделать. Отсюда меня гонит величайшее заблуждение, в какое я когда-либо впадал. Вчера я постиг всю глубину разочарования. Поэтому и не пришел смотреть Овербека. Я был убит. У меня разбился последний крашеный горшок. Я обманулся в единственном человеке, к которому питал нечто вроде благоговения…
Он говорил по-английски. Барон тоже по-английски спросил:
– Что случилось?
И Краницкий на этом же языке, но с чуть худшим произношением несколько раз повторил этот вопрос. Мариан, продолжая расхаживать по гостиной, рассказал о своем разговоре с отцом и об ультиматуме, который тот ему поставил. Барон тихо посмеивался, Краницкий что-то возмущенно выкрикивал. Мариан с пылающим лицом говорил, возбужденно жестикулируя:
– С тех пор как я начал мыслить, этот человек был предметом моего восхищения. Логичный, последовательный, непреклонный, будто высеченный из одной глыбы. Великолепный монолит! Никакой чувствительности, никаких предрассудков. Индивидуальность, не поддающаяся никаким влияниям. Я понимал, что он соответственно воспитывал меня, а потом вводил в высшие сферы для того, чтобы моя жизнь служила к его прославлению. Я должен был стать одной из колонн того храма, который он воздвигал в свою честь. Но именно беспощадность, с которой он использовал все, чтобы достигнуть своей цели, вызывала во мне восхищение. Степень его работоспособности была равна степени его эгоизма. Так и должно быть у каждой индивидуальности, созданной природой оригинально, не по шаблону. Я мало его знал, но страстно хотел познакомиться с ним ближе. У меня не было никакого сомнения, что мы вполне поймем друг друга и что я увижу вблизи великолепный монолит. И вдруг… множество этикеток, какого-то старья, он весь покрыт родимыми пятнами прошлого…
– Нечего сказать, во-время он надумал учить тебя дисциплине и труду, – засмеялся Краницкий.
– Peste! [118]118
Черт возьми! (франц.)
[Закрыть]– не вытерпел барон. – Что за ревматизм мысли!
– Принципы морали!.. – негодовал Краницкий. – Хорошо он их сам осуществляет на практике! Отдал бы хоть половину своих миллионов нуждающимся, которые стыдятся выпрашивать. O que non! [119]119
О нет же! (франц.)
[Закрыть]Этого он не сделает! Легко с высоты этих принципов морали загребать жар чужими руками!
– Вот, вот! – вскричал Мариан. – Ты попал, mon vieux, в самую точку! Чужими руками! Yes! [120]120
Да! (англ.)
[Закрыть]Сколько лет он ни о чем не заботился, ни с чем не считался, а теперь вдруг поколебал здание, которое сам же построил. Не знаю, как другие, а я буду отстаивать свои права. Я не могу становиться жертвой ревматизма мысли, которым, к прискорбию, страдает мой отец…
Он умолк и, с минуту подумав, прибавил:
– Это даже больше, чем ревматизм мысли. Это гной, сочащийся из разлагающегося прошлого, который наполняет мозг трупным ядом.
– Трупный яд! Bien trouvé ce [121]121
Неплохо придуман этот (франц.).
[Закрыть]трупный яд! – воскликнул барон.
Краницкий, укрытый в кресле, поморщился и прошептал:
– Non, non! Quelle horreur! [122]122
Нет, нет! Какой ужас! (франц.)
[Закрыть]Я никогда не соглашусь на трупный яд!
Но протестовал он так тихо, что его никто не услышал. Теперь в свою очередь говорил барон, все быстрей шагая по комнате.
Мариан сидел на Людовике XI, а барон, расхаживая взад и вперед, жаловался на ограниченность местных возможностей и низкий уровень местной цивилизации.
– Это поистине отечество штопаных носок. Все тут пропахло затхлостью запертых кладовок. Недостаток пространства и вентиляции. Например, в Англии такой известный поэт, как Вильям Моррис, основал фабрику предметов прикладного искусства и зарабатывает миллионы. Попробуйте тут сделать что-либо подобное! Алойзы Дарвид нажил колоссальное состояние только потому, что не цеплялся, как слепец, за отечественный плетень. Отечественный, отечественное, о-те-чест-во – штопаный носок, одна из этикеток, которыми облепляют себя люди, лишенные здравого смысла; ворота, у которых стоят могильщики! Нужно вырваться из этого, нужно уметь хотеть!
Что касается его, барона, то, когда ему удастся осуществить некоторые намерения и уладить денежные дела, а может быть, даже не уладив их, он займется выполнением своего плана… Барон обернулся к Мариану:
– Ты будешь моим компаньоном? N'est-ce pas? Мне было бы трудно без тебя обойтись. У тебя тонкое чутье, и ты хорошо разбираешься в искусстве…
– Ну что же, – отвечал Мариан. – Но прежде всего нужно поехать в Америку и прощупать почву до открытия выставки…
– Разумеется, до открытия, чтобы начать действовать, когда выставка откроется. А капитал…
– Мое имущество имеет кое-какую ценность, я продам его, а кроме того, еще раз возьму денег в долг, – небрежно докончил Мариан.
Барон остановился и на минуту задумался; на его увядшем лице появилось то плутовское выражение, которое французы называют озорством. Его обуяло веселье.
– Удираем! – крикнул он и вскинул ногу, как это делают уличные мальчишки, стараясь поймать подброшенный кверху опорок.
Мариан уже совсем оправился от своего оцепенения, он встал и почти весело воскликнул:
– C'est une idée! В Америку!
Тогда из глубины непомерно глубокого и широкого кресла послышался робкий, сиротливый голос Краницкого:
– А меня вы возьмете с собой, mes chers? Когда будете удирать, меня возьмете с собой, n'est-ce pas?
Ответа не последовало. Барон, усевшись за орган, уже заиграл какую-то сложную церковную композицию, и под ее торжественные звуки Тристан склонялся в рыцарском поклоне перед Изольдой, «Триумф смерти» отбрасывал черную тень на белое одеяние Альбериха, а святые в золотых нимбах у окна набожно скрещивали бледные руки на ярких одеждах.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Барон Эмиль нередко говорил Ирене:
– Вам присущ аристократизм духа. В вашем интеллекте имеются черты нового. У вас прелестная ирония. Вас не проведешь крашеными горшками!
Слова эти доставляли Ирене такое же удовольствие, какое испытывает неопытный путешественник, услышав из уст горца похвалу своему умению взбираться на головокружительную высоту. В ней действительно породили ироническое отношение ко многому некоторые скрытые стороны ее жизни. Но впервые она это осознала в себе под влиянием и руководством барона. Он нравился ей своеобразием своих понятий и речи, полнейшей искренностью своего неверия и эгоизма. Еще в детстве она увидела маску, которая поразила ее ум и ранила в самое сердце. С тех пор все казалось ей лучше и приятнее маски. К тому же барон был, по ее мнению, законченным эстетом и отличным знатоком искусства, в чем она почти не ошибалась. Его философские и эстетические взгляды занимали ее своей новизной, а выражения, которые он употреблял, то изысканные, то по-кабацки грубые, возбуждали ее любопытство своей причудливостью и дерзостью. Ирена подражала его речи и при нем остерегалась сказать что-нибудь такое, чем могла заслужить название «пастушка́».
– Вы очень далеки от пастушков, с которыми я тут сталкиваюсь на каждом шагу. Вы сложны, как орхидея, у которой на одном стебле распускается цветок, напоминающий череп, а на другом подобный мотыльку…
Отрывисто засмеявшись, Ирена перебила:
– О, мотылек – это банально…
Смех ее резко прозвучал, оттого что она почувствовала, как ее заливает холодный блеск его глаз, уставившихся на нее с наглым упорством.
– Нет, – возразил он, – нет, мотылек в сочетании с черепом создает диссонанс. Это скрежещет, как будто по душе проводят новой пилой.
– А греческая гармония? – спросила Ирена.
С снисходительной улыбкой, заставлявшей Ирену смиряться, барон начал:
– Никогда не говорите о гармонии. Это было молочко, вспоившее младенцев. Мы живем другим. Вы любите дичь, да? – но только когда она с душком. Il n'y a que du gibier faisandé, n'est-ce pas? Eh bien, noue nous nourrissons du monde faisandé [123]123
Хороша только дичь с душком, не правда ли? Итак, мы питаемся разлагающимся миром (франц.).
[Закрыть]. Мы питаемся разлагающимся миром. C'est ainsi [124]124
Это так (франц.).
[Закрыть]. A вы говорите о таком штопаном носке, как гармония! Ха-ха-ха! Но думаете вы иногда так, а иногда иначе. Душа ваша полна скрежета! В вас уживаются идиллия и сатира. Вы смеетесь над идиллией, но минутами еще немножко по ней тоскуете. Ведь я угадал. Не правда ли?
– Правда, – ответила она, опустив глаза.
Ее смутили и проницательность барона и то, что она ощущала на своем лице его дыхание и сама вдыхала аромат каких-то странных духов, который исходил от него. Глаза его искали ее глаз, чтобы влить в них свой холодный и вместе с тем жгучий блеск. Барон попытался взять ее руку, но Ирена отдернула ее, а он тихо, протяжно и чуть в нос сказал:
– Вы то хотите, то снова не хотите и, ощущая в себе крик жизни, стараетесь обратить его в лирическую песенку…
Крик жизни! Потом Ирена задумалась над этим выражением, но ненадолго. Преждевременное понимание этой стороны жизни помогло ей быстро уяснить себе значение слов барона. Этот маленький, тщедушный человечек с неправильными чертами увядшего лица в совершенстве владел искусством вызывать у женщин «крик жизни». Он вел себя с ними изысканно-учтиво, но в то же время нагло. Упорный взгляд его серых глаз, обведенных красными каемками век, гипнотизировал холодным огнем. Взгляд этот был подобен блеску стали, бледному и пронизывающему. В манере барона целовать руку женщине, во взгляде, которым он, казалось, раздевал ее, в интонации некоторых слов чувствовалось прикрытое утонченным лоском первобытное вожделение и желание овладеть. Среди тошнотворной скуки пошлого, давно надоевшего флирта это представлялось силой – циничной, но смелой и искренней. Ее можно было сравнить с косматой головой зверя, вдруг выглянувшей из корзины всегда одинаковых гелиотропов, всегда испускающих одинаковое благоухание. Голова эта безобразна, но она пахнет пещерой и троглодитом, что среди приторно банальных цветочков придает ей обаяние оригинальности и мощи.
Ирена вначале задавалась «прадедовским» вопросом. Когда при встречах с бароном нервы ее трепетали, как струны от необычного прикосновения, она спрашивала себя: «Неужели я влюблена?» Но как только он удалялся, вопрос этот вызывал у нее короткий иронический смех. В такие минуты она анализировала и критиковала физический и моральный облик барона с холодной бесстрастностью, порой даже с оттенком презрения. Вибрион! Это слово заключало в себе понятие о физическом и моральном увядании, почти осязаемый образ едва жизнеспособной инфузории, барахтающейся в пространстве. И, словно в противовес этому образу, у нее являлось предчувствие какой-то здоровой силы, благородной и прекрасной; тогда отвращение к барону подкатывало к ее сердцу, отзываясь во рту тошнотным вкусом, а в мозгу горькой мыслью: «Почему мир таков, каков он есть? Почему он не иной?» А может быть, где-нибудь это не так, но не для нее? Она перестала верить в идиллии. Слишком близко и слишком долго она видела трагедию и иронию жизни, чтобы сохранить веру в идиллии. Может быть, они где-то существуют, но не в той среде, в которой она живет, не для нее! А тосковать о том, чего, может быть, и на свете нет, чего для нее наверное нет, – что за «ревматизм мысли»! Голова ее с узлом огненных волос, по-японски заколотых на темени, порой низко склонялась под свинцовой тяжестью, приливавшей из сердца. Привычным движением она сплетала длинные руки и, сильно сжимая их, думала: «Что же? Нужно ведь создать себе какую-то будущность, а почему эта хуже любой другой? Тут по крайней мере есть обоюдная искренность и одинаковые воззрения».
Со временем она внушила себе, что ее чувство к барону – это своего рода любовь, что в сущности другой любви и нет, а если даже есть другая, то это не имеет значения, потому что всякая любовь быстро проходит. Она стала меньше придавать значения этой стороне жизни, и одновременно сама жизнь стала для нее менее привлекательной. Впадая в уныние и апатию, Ирена сравнивала свое чувство к барону с красным электрическим фонариком, светящимся в сумраке и толчее улиц. Не лучезарное солнце, не серебристый месяц, а вот такой красный фонарик, при свете которого в уличной толчее можно увидеть множество любопытных и замечательных вещей.
О Лили Керт, о той роли, которую она играла вообще в свете и в жизни барона в частности, Ирена знала. Барон в этом случае, как и во всех остальных, не носил маски, нередко сопровождал Лили Керт на прогулках и несколько раз даже появлялся с ней в театральной ложе. Это противоречило обычаям, особенно при его отношениях с Иреной, но разве подчиняться обычаям не значило стоять на страже могил, разве эта условность не была «штопаным носком»?
Почему-то в этом случае Мариан не одобрял своего приятеля.
– C'est crane, mais trop cochon [125]125
Это смело, но слишком уж по-свински (франц.).
[Закрыть],– осудил он барона и немножко дулся на него, а за сестрой, тоже находившейся в театре, с любопытством наблюдал.
Однако Ирена сидела в ложе, как всегда спокойная, изящная и немного чопорная, ничем не восхищаясь и ни над чем не смеясь. И так же, как всегда, она разговаривала с бароном в антрактах, пока, наконец, Мариан, глядя на нее, не начал улыбаться:
– Как тебе нравится твоя vis-a-vis? – спросил он.
Ирена небрежно ответила:
– Qui? Cette fille? [126]126
Кто? Эта девица? (франц.)
[Закрыть]У нее чудесный цвет волос. Настоящее венецианское золото.
Ни обиды, ни смущения.
– Браво! – воскликнул Мариан.
И с комической торжественностью прибавил:
– Chére soeur [127]127
Дорогая сестра (франц.).
[Закрыть], у тебя ум совершенно нового качества. Ты превзошла мои ожидания, и с этой минуты я буду называть тебя ma vraie soeur! [128]128
Моя истинная сестра! (франц.)
[Закрыть]
Что же? Разве она инженю с театральных подмостков? Она отлично знает, что такие связи бывают у всех и что они должны быть и у барона. А если уж они должны быть, так пусть будут открыто, потому что тайны… О! Она предпочитает все, что угодно, – тайнам и маске. Главное, что эта история барона с известной шансонеткой ее нисколько не трогает.
За окнами спускались белесые от снега сумерки. В гостиной, блиставшей холодной белизной барельефов на стенах и переливами голубого муара на креслах, у одного из окон на высоком пуфе сидела Ирена. На фоне окна, пронизанного белесыми сумерками, ее высокая фигура с узкими плечами и чуть удлиненным профилем, над которым поднимался узел огненных волос, напоминала египетские статуи, прямые и загадочно улыбающиеся. Она сидела, опустив глаза и спокойно сплетя на коленях длинные руки, но блуждавшая на ее губах улыбка поминутно менялась и не была спокойной. В последние дни Ирена чаще, чем когда-либо, бывала в обществе барона, который прилагал все больше усилий, чтобы встречаться с ней, видеть ее. Он просто преследовал ее, нередко отыскивал в магазинах, куда она ездила с матерью или одна. Являясь вслед за ней, он не прикрывался волей случая, а со свойственной ему откровенностью говорил:
– Я хотел вас видеть и вижу. Я умею хотеть!
Сегодня, едва Ирена вошла в модную лавку известного портного, барон тоже вошел туда и сразу с необычным оживлением принялся рассказывать о своем грандиозном проекте, то есть о намерении поехать в Америку и поселиться там надолго, может быть навсегда. Эта мысль возбуждала его, почти волновала; воображение его разыгралось, разгоряченное ожиданием новых впечатлений, видов, может быть – больших прибылей. О них он тоже говорил Ирене.
– Нужно двигаться, будить фантазию, заставить нервы трепетать, иначе они иссохнут. Нужно воевать и побеждать. Тому, кто неспособен одерживать победы, место только в могиле. Ради денег стоит воевать, потому что они открывают ворота в жизнь. Вильям Моррис – известный поэт и художник, тем не менее он стал фабрикантом. Он понял, что пренебрежительное отношение к промышленности, так же как и многое другое, – это крашеный горшок. Его вылепили и красиво раскрасили поэты, после чего умерли с голоду. В Америке еще можно найти новые горизонты…
Он долго говорил, сам удивляясь своему воодушевлению.
– Я думал, что никогда уже не испытаю такого воодушевления, и даже считал его ревматизмом мысли. Между тем я воодушевлен, да-да, воодушевлен! И от волнения меня пронизывает приятная дрожь. А вы не хотите ее разделить со мной? Вас не влекут к себе, как меня, далекие перспективы, новые горизонты, les vibrements divins des mers virides, les silences traversés des Mondes, des Anges…
И, совершая плагиат, повторил заключительные слова Мариана:
– Et des millions!
Напротив, они влекли ее. Не миллионы – она к ним слишком привыкла, а далекие перспективы, новые горизонты, безбрежная ширь морей и бездонная тишина просторов, которые мгновенно предстали ее воображению. Глухая боль и мрачное отвращение, издавна отравлявшие ее, всколыхнулись: «Да! Да! Ехать, лететь далеко-далеко, как можно дальше, увидеть новое небо и других людей! Ехать, бежать, искать…»