Текст книги "Аргонавты"
Автор книги: Элиза Ожешко
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
После ухода врача Дарвид на минутку остался один; уставясь глазами в пол, он размышлял: «Великанша! И золотые горы ее не остановят! Да, но – наука – это тоже великая сила. И к тому же сила человеческая, а все, что создано человеком, можно увезти на золотой колеснице. Противопоставить одной великанше другую, а для этого нужны золото и энергия!»
Вскоре огромный кабинет забурлил: отправлялись письма и телеграммы, непрестанно раздавался приглушенный, но отчетливый голос хозяина дома, отдававшего распоряжения и приказания. Дарвид был решителен, холоден и деятелен, как всегда, когда вступал в борьбу. Потом в течение нескольких минут к воротам одна за другой подъезжали кареты. Из них высаживались люди, исполненные важности, с громкими именами, маститые ученые, теоретики и практики, специалисты, молодые и старые, в том числе знаменитости, которых уже почти нигде нельзя было встретить, ибо они почивали на лаврах, благоденствуя на покое, из которого их мог вывести только стук явившейся за ними золотой колесницы. Их было много. От их сюртуков голубая гостиная почернела, словно ее заволокло тучей. Дарвид пожимал им руки чуть крепче, чем это делал обычно; пожалуй, бакены спускались с его щек не так аккуратно, как обычно, и щеки были немного бледней, чем обычно, но больше никаких перемен в нем не было. Напротив, когда туча черных сюртуков из голубой гостиной поплыла в комнату его дочери, глаза Дарвида блеснули торжеством. Пусть померяются силами эти великанши! Посмотрим, кто победит. Могущество науки было одним из немногих догматов его веры; оно должно быть огромным, если без него невозможно достигнуть богатства. Могуществом этим он не раз пользовался, совершая свои геркулесовы подвиги в борьбе за богатство, воспользуется им и сейчас. Это только начало борьбы. Болезни тянутся долгие дни, иногда недели, а завтра-послезавтра сюда уже начнет съезжаться Европа– в золотой колеснице. Великанша против великанши! Посмотрим!
Бурно протекающее воспаление, все шире распространяющееся в хрупкой девичьей груди, при этом незначительное, однако внушающее тревогу мозговое осложнение и некоторые отклонения от нормы в психическом состоянии… Длительное совещание вполголоса, два-три рецепта и два-три совета, касающихся ухода за больной. Среди удалявшихся от дома карет две были пусты. Двух оставшихся в его доме сановников науки Дарвид проводил в свой кабинет, где были приготовлены черный кофе, тонкие ликеры и превосходные сигары. Известнейшие врачи согласились пробыть здесь несколько часов, после чего их должны были сменить другие. Требование это вначале вызвало противодействие медиков, так как шло в разрез с их обычаями, другими обязательствами и действительной необходимостью; тогда Дарвид весьма учтиво, но глядя прямо в глаза, произнес магическое слово. Это была цифра – неслыханная, почти баснословная. С минуту они еще колебались, возражали, потом договорились об очередности дежурств – и остались. Лоб Дарвида на мгновение прояснился так, что разгладились все морщины. Его дитя (мысленно он прибавил: «Моя малютка!») ни на час не останется ни днем, ни ночью без благодетельной великанши, вступающей в борьбу с враждебной великаншей.
В городе говорили, что Дарвид из страха за дочь совершает безумства, по те, кто его видел, только пожимали плечами. Напротив! Не было человека на свете, который в подобных обстоятельствах сохранял бы такое хладнокровие, такую самоуверенность, плавность речи, изысканную, хотя и ледяную учтивость. Только по вдруг останавливавшимся глазам, по еле заметной небрежности в прическе и по судороге, пробегавшей по лицу, в нем можно было разгадать игрока, поставившего все на карту. Действительно, в борьбе, которую он начал и вел, его интересовала не только Кара – она больше всего, но не только она. В глубине души он теперь чувствовал себя игроком, каким бывал бесчисленное множество раз совсем в других случаях, игроком, рассчитывающим на свою энергию, деньги и всесторонний ум, собственный и приобретенный за деньги. Ставкой в этой игре была не только жизнь его ребенка, но его вера во всемогущество и всеобъемлющую действенность ума, энергии и денег.
Время от времени – то с врачами, то без них – он входил в комнату дочери. По совету врачей, тут не задергивались занавеси, и в огромные окна лились потоки золотого света. Они пронизывали складки желтоватого кретона, которым были задрапированы стены, и оживляли разбросанные по ним незабудки и бутоны роз, резвились между пальмовыми листьями, ложились на цветной ковер, высекали снопы искр в позолоте безделушек и книг, отливали радужными красками в перламутровой инкрустации. В этом сверкающем свете возле зеркала в раме из фарфоровых цветов, между позолоченными и покрытыми финифтью флаконами розовый купидон, натягивая лук, пускал золотую стрелу; подальше мраморный котик лежал у ног статуэтки с голубем на плече; на письменном столике из синей, как небо, ляпис-лазури бронзовая фигурка, изображающая Росу, грациозно наклоняла амфору над раскрытой книгой, а с маленьких пялец свешивались мотки разноцветных шелков. Солнечные лучи, игравшие среди этих весенних тонов, веселых мотивов и легких изящных форм, упав на белоснежную постель Кары, принимали бледнозолотистый оттенок ее волос. На подушке, в облаке кружев, трудно было отличить солнечный свет от волос девочки. А ее маленькое округлое личико, пылавшее румянцем, в золотистом сиянии лучей и волос казалось алым цветком. Губы, расцветшие кровавым пурпуром, и сухие, горящие глаза молчали. Только грудь ее, натруженная тяжелым, хриплым дыханием, быстро поднималась и опускалась и кашель сотрясал хрупкое тело, стройные очертания которого, как тонкая резьба, вырисовывались под голубым атласным одеялом. Когда Дарвид входил в комнату больной, сидевшая у ее постели женщина в темном платье бесшумно поднималась и останавливалась поодаль с измученным, увядшим лицом под гладко зачесанными волосами совершенно того же цвета, как те, что, разметавшись на подушке, сливались с бледными лучами солнца.
– Как ты, малютка? Не лучше тебе хоть немножко? Может, тебе чего-нибудь хочется?
Но в ответ личико, похожее на алый цветок, лишь отворачивалось к стене, усыпанной незабудками и бутонами роз..
– Отчего ты не отвечаешь, Кара? Может, тебе чего-нибудь хочется? Ты только скажи… шепни словечко! Ну, скажи на ухо? Может, тебе что-нибудь принести, выписать, купить? Может, тебе хоть что-нибудь нравится? Хочешь что-нибудь получить? Что-то увидеть? У тебя все будет… все… только скажи… шепни мне на ухо!
Но напрасно он, низко склонившись, приставлял ухо чуть не к самым ее губам: они не издавали ни звука, ни шепота, только лицо все сильней отворачивалось и дыхание становилось все более тяжелым и хриплым.
Всякий раз, приходя сюда и заговаривая с ней, Дарвид повторял этот вопрос: «Может, тебе чего-нибудь хочется? Скажи, чего тебе хочется?» Ему казалось, что у молоденькой девушки, несмотря на болезнь, должны были остаться в памяти какие-то желания, мечты и что, осуществив их, он мог бы принести ей облегчение, радость. Он был в силах исполнить любые, даже самые безумные, и не мог лишь одного: добиться от нее хотя бы словечка.
Прошло несколько дней. К дому попрежнему подъезжали кареты врачей и снова уезжали, встречая по дороге множество других экипажей, из которых выходило множество людей; они поднимались в кабинет хозяина дома или только расписывались в книге, находившейся в вестибюле у швейцара. Дарвид принимал визитеров, благодарил, разговаривал, выезжал в город, возвращался, разрешал со своим секретарем неотложные дела. Однажды он поднимался по лестнице с двумя людьми, говорившими на иностранном языке. Он сиял, был особенно красноречив и, видимо, торжествовал. Это было подкрепление, оно прибыло из-за границы на помощь местным силам, явившимся на консилиум в полном составе. Снова туча черных сюртуков поплыла из голубой гостиной в комнату, радующую взор весенними красками, детскими игрушками, радужными переливами перламутра. Еще одна гора золота и мудрости была воздвигнута как оборонительное сооружение у постели больной девочки, а когда туча черных сюртуков и серьезных лиц скрылась, к ней подошла мать.
– Замучили тебя! Что же делать. Зато ты будешь здорова; Эти господа – очень умные люди; двое приезжих – немцы, знаменитые на весь мир. Они, наверное, тебя вылечат. А теперь ты, может быть, попробуешь того прекрасного варенья, которое доктора позволили тебе есть? Или капельку вина? А может быть, ложку, одну ложечку бульону?
Но в ответ лицо, алевшее румянцем на своем золотистом ложе, лишь отвернулось к стене, усыпанной весенними цветами. Мальвина, низко склонившись, целовала тонкую горячую ручку, которая обжигала ей губы и дрожала под ее губами, как листик на ветру.
– Отчего ты не отвечаешь, Кара? Одно слово! Одно коротенькое словечко! Дать тебе капельку вина? Доктора велели… хочешь сейчас? Шепни!
Но напрасно мать приставляла ухо почти к самым ее губам: они не издавали ни звука, ни шепота, только все дальше отворачивалось лицо и все более хриплым становилось дыхание.
В комнату вошел Мариан с большой охапкой цветов.
– Что, малютка? – начал он. – Болеем? Ну, ничего, ничего! Еще царь Соломон говорил, что у каждого бывает пора болезней и пора танцев. Немножко поболеешь, а потом будешь танцевать. А пока я принес тебе в утешение цветы; они не пахучие, потому что когда девочки нездоровы, у них, говорят, от запаха цветов разбаливается голова. Эти не пахнут, но очень красивы. У тебя будет поэтический вид, когда я рассыплю их по твоей постели. Тебе приятно будет на них смотреть после этих скучных педантов, похожих на стаю мудрых воронов. Отец для тебя сзывает со всего света мудрейших воронов, я собирал по всему городу прекраснейшие цветы. Mein Liebchen, was willst du mehr? [147]147
«Любимая, чего же ты хочешь еще?» (нем.) – рефрен из стихотворения Г. Гейне «У тебя и брильянты и жемчуг».
[Закрыть]
Смеясь, он рассыпал по голубому одеялу, обрисовывавшему стройную фигурку девочки, самые прекрасные цветы, какие только могли создать искуснейшие теплицы; Кара смотрела на него большими горящими глазами, а когда он отвернулся, медленным, однообразным жестом стала сбрасывать их с постели. Она не глядела на цветы, только рука ее, длинная, сухая, розовая рука подростка, трудилась, трудилась, одинаковым, медленным движением сдвигая с постели пышные ветки и увенчанные роскошными чашечками стебли, которые с глухим шелестом падали на устланный ковром пол. Она не хотела ничего… Однако среди ночи, когда Мальвине и мисс Мэри казалось, что она спит, в глубокой тишине с постели донесся шепот:
– Пуфик! Пуфик!
Мисс Мэри схватила собачку, спавшую рядом на стуле, и подала девочке. Кара взяла Пуфика пылающими руками, но через мгновение тем же медленным жестом, каким она сбрасывала цветы, оттолкнула его на край постели и, повернувшись лицом к стене, тихо шепнула:
– Нет!
На следующий день «мудрые вороны» стали очень мрачны. И у тех, что жили поблизости и прилетали ежедневно, и у тех, что прилетели издалека, появилась какая-то таинственная торжественность, напоминавшая погребальный звон. Но Дарвид еще надеялся: он не складывал оружия, не терял веры в могущество благодетельной великанши и ждал нового подкрепления. Оно явилось в образе человека, говорившего тоже на иностранном языке, но не на том, что изъяснялись его предшественники. Это было знаменитейшее в Европе имя, овеянное славой чуть не чудотворца. И снова была воздвигнута гора золота и мудрости, самая высокая из всех. В голубой гостиной раздавался приглушенный многоязычный говор. Лакеи разносили напитки и закуски. Дарвид угощал сигарами своих сановных гостей, между тем как самый сановный, только что прибывший, сосредоточенно выслушивал объяснения своих коллег относительно случая, с которым ему предстояло ознакомиться. Наконец Дарвид, как всегда спокойный и подтянутый, с приятной улыбкой и почти торжествующим видом пригласил гостей в комнату своей дочери, указав на дверь жестом, исполненным любезности. Знаменитейший из знаменитых вошел первым и, едва переступив порог, остановился; за ним остановились и другие. На запекшихся губах больной горели, как рубины, капли крови, глаза ее были широко раскрыты, к влажному от испарины лбу прилипло несколько бледнозолотых прядей. По комнате разнесся громкий, хриплый шепот:
– Ира! Ира!
Ирена быстро подошла и, склонившись над сестрой, бережно утерла тонким платком выступившие на ее губах капельки рубинов.
– Что тебе, малютка? Что ты хочешь?
Кара уставила на нее глаза, с которыми происходило что-то странное: казалось, в них сосредоточилось все напряжение, выражавшееся во взгляде, и они росли, расширялись, становились все более выпуклыми, пока их не застлала прозрачная пелена; в ту же минуту губы, обрызганные кровью, зашевелились, словно хотели что-то сказать и не могли. Наконец, устремив на сестру подернутые прозрачной пеленой глаза, Кара, как бы соглашаясь с чем-то, кивнула головой и шепотом, в котором прозвучали ужас и скорбь, вымолвила:
– Крашеные горш… ки!
Одновременно в груди ее громко заиграл оркестр, визгливый, хриплый, нестройный, а голова, вдруг отяжелев, глубоко завалилась в пуховые подушки. Из кучки людей, стоявших у двери, выступил самый знаменитый – маленький, проворный, седой француз с лицом мыслителя; подойдя к постели, он приложил руку к груди, из которой вырывалось хриплое дыхание, несколько минут так постоял и бросил в глухое безмолвие, воцарившееся в комнате:
– Агония!
Как бы в ответ, у самой двери, за тучей черных сюртуков, что-то гулко хлопнуло. Это Алойзы Дарвид таким непривычным для него движением всплеснул руками, с силой сжал их, едва не раздробив пальцы, и поднял высоко над головой…
Значит, перескочила через все горы и – пришла!
III
Улицу за улицей, а потом в парке аллею за аллеей обошел Артур Краницкий с видом человека, блуждающего по городу без цели и особого удовольствия. В блестящем цилиндре и изящной шубе с дорогим, но слегка поношенным воротником, он выглядел значительно более старым и опустившимся, чем казался еще совсем недавно. В прямой его осанке и упругом шаге чувствовалась та напряженная старательность, с которой люди следят за собой, боясь, что посторонний взгляд может проникнуть в их печальную тайну. Но, несмотря на старания, минутами тайна все же раскрывалась: ее выдавали ссутулившиеся плечи, поникшая на грудь голова, обвисшие щеки и померкший взор. Все это было тем более заметно, что Краницкий прогуливался днем по залитым солнечным светом тротуарам и аллеям парка. Конец зимы выдался на редкость ясный и погожий: таял снег, и в золотистом воздухе мутная его белизна лишь кое-где еще смешивалась с лазурью неба. Навстречу Краницкому шли толпы людей, и он то и дело приподнимал шляпу, а несколько раз при виде знакомых угодливо, почти искательно улыбался, как будто порываясь подойти или даже броситься к ним. Однако в ответ они только кланялись ему, хотя и вежливо, но небрежно, и проходили мимо. Это были элегантные молодые люди, занятые оживленными разговорами, или куда-то торопившиеся молодые женщины. Все отвечали ему поклоном на поклон, но явного желания его подойти никто не замечал или не хотел замечать. У каждого был кто-то рядом, с кем он шел и разговаривал, или что-то впереди, к чему он стремился, даже спешил. А как давно и как близко Краницкий знал этих людей – с самого их детства! Ему известно было о них все: имена и биографии их родителей, ласкательные или шутливые прозвища, которые им давали, когда они едва умели лепетать, все комнаты, чуть не все углы в домах, где они выросли. Когда он, молодой, всеми любимый, модный, избалованный похвалами, носил их на своих сильных руках, развлекал и смешил, – могло ли ему тогда прийти в голову, что настанет день, когда они так равнодушно издали будут обходить его при встрече на улице? О нет! Сентиментальный и привязчивый, он смотрел на все сквозь розовые очки, закрывавшие его прекрасные глаза, и верил, что человеческие отношения и чувства не кончаются никогда. Однако по разным причинам многие уже кончились, а теперь приходят к концу и остальные. Он явственно ощущал образовавшуюся вокруг него пустоту и все возраставшую необходимость уцепиться за что-то или за кого-то, чтобы не упасть – он не знал куда, но чувствовал, что в пропасть. В начале прогулки он надеялся, что в эту ясную пору дня, когда нарядная толпа заполняла тротуары или ехала в экипажах по мостовой, кто-нибудь остановит его, пригласит и уведет или увезет с собой. Иначе – что делать? Куда деваться? В последнее время почти единственным прибежищем, спасавшим его от скуки и одиночества, была средневековая квартира барона Эмиля, но барон уехал к себе в поместье, чтобы оттуда совершать поездки в разных направлениях – в поисках сохранившихся под деревенскими кровлями памятников чистого или прикладного искусства. Он вскоре должен был вернуться, а пока Краницкий не мог ни посидеть в широком кресле против Тристана, склонявшегося на стене перед Изольдой, ни занять свое обычное место за столом, где, кроме изысканных кушаний, находил разговоры, к которым привык, не мог взирать на «Триумф смерти», парящий на крыльях летучей мыши, и при этом проникаться потусторонними настроениями… К тому же с отъездом барона он утратил единственную возможность видеть Мариана, ce cher enfant, с которым после стольких лет совместной жизни был разлучен, а теперь при одном воспоминании о нем утирал навернувшиеся на глаза слезы…
Он сел на садовую скамейку и достал из кармана золотой портсигар, собираясь закурить. Однако не закурил, так как за низкой оградой, возле которой он сидел, пронеслась запряженная парой лошадей изящная коляска с ливрейным кучером. В коляске сидел человек лет тридцати, при виде которого Краницкий рванулся так, как будто хотел догнать его, по воздуху полететь за ним вслед. Это был сын графа Альфреда, того, за которым когда-то, во время его болезни, он так самоотверженно ухаживал под итальянским небом. Молодой человек тогда был ребенком и смутно помнил то время, когда Краницкий считался лучшим другом, а затем и преданнейшим слугой его родителей. С годами оно совсем изгладилось в его памяти, и понемногу граф отдалил от себя cet excellent Краницкий, qui se faisait vieux [148]148
Этого добрейшего Краницкого, который начал стареть (франц.).
[Закрыть]; когда-то, правда, он как-будто оказал его отцу какие-то-услуги, но был за них щедро вознагражден и долголетним пребыванием в доме и, кажется, даже деньгами, которые неоднократно брал в долг, но никогда не отдавал. Молодому графу принадлежало огромное состояние, он много путешествовал, и голова его была так переполнена всякой всячиной, что он не хотел еще забивать ее какой-то старомодной рухлядью. Краницкий быстро разгадал настроение сына своих старинных друзей и покровителей и давно уже считал этот дом утраченным для себя, а владельца его чужим. Долгое время это его почти не огорчало: у него была гавань, куда он всегда заходил с распущенными парусами. Но теперь при виде проехавшего мимо молодого человека сердце его захлестнуло чем-то едким и жгучим. Tout passe! [149]149
Все проходит! (франц.)
[Закрыть]Услуги забыты, узы порваны, l'oubli du passe, l'ingratitude humaine! [150]150
Забвение прошлого, человеческая неблагодарность! (франц.)
[Закрыть]И все же с каким наслаждением в этот весенний день он бы проехался по улицам в коляске на дутых шинах, плавно, как в колыбели, покачиваясь на пружинных подушках! Еще большую радость доставила бы ему такая прогулка, если бы по дороге он мог поболтать с человеком одного с ним круга, с теми же, что у него, вкусами и привычками; и с величайшим удовольствием он бы подкатил к лучшему в городе ресторану и в красиво убранном зале, под веселый гул голосов, хорошенько позавтракал… Но все эти развлечения, когда-то такие обычные, теперь были для него так же недоступны и далеки, как лазурное небо!
Сгорбившись так, что спина его выгнулась дугой, Краницкий сидел в своей узкой, по моде, шубе и в цилиндре, из-под которого видны были черные волосы и бороздки морщин над черными бровями, смотрел на тянувшуюся за оградой улицу и по привычке вертел двумя пальцами, обтянутыми датскими перчатками, золотой портсигар. Цилиндр его блестел, отливая атласным лоском. В портсигаре, который он вертел в пальцах, солнце высекало золотые искры…
Улица за оградой упиралась в довольно большую площадь, над которой господствовали два высоких здания с роскошными подъездами, перед которыми не прекращалось оживленное движение. В широкие двери входили и выходили вереницы людей, один за другим к ним подъезжали экипажи, на ступенях стояла одетая в черное, волнующаяся толпа; она то растекалась, то снова собиралась, шумела и жестикулировала, видимо чем-то страстно захваченная. Да и не удивительно! То были стоявшие по обе стороны площади и, казалось, всеми своими окнами заглядывавшие друг другу в глаза банк и биржа. Краницкий ни на эти здания, ни на бурлившие возле них потоки людей и лошадей не обращал ни малейшего внимания. Он никогда не имел с ними ничего общего. Но вдруг он снова подался всем телом вперед, уставясь на проезжавший за оградой экипаж, вернее на сидевшего в экипаже человека.
Это был Алойзы Дарвид, выехавший в погожий день в открытом экипаже, на паре рослых, великолепных лошадей; в легкой упряжи без единой побрякушки они выступали с медлительной, величавой грацией. На козлах – кучер и лакей в высоких шляпах и огромных меховых воротниках; в экипаже на фоне синего узорчатого шелка – небольшая, худощавая фигура с бледным лицом в рыжеватых бакенах и с золотыми искорками в стеклах, закрывающих глаза. Глухо шурша резиновыми шинами, экипаж медленно и величаво подкатил к великолепному подъезду банка. Лакей соскочил с козел, бросился к дверце и, взяв из рук своего хозяина какую-то карточку, скрылся в доме. Не прошло и пяти минут, как он вернулся с двумя людьми важного вида; они поспешно подошли к экипажу и начали о чем-то разговаривать с его владельцем. Должно быть, банковские служащие, может быть, даже занимавшие высокие посты; однако достаточно было Дарвиду написать на карточке два слова, чтобы они явились на его зов. Идти к ним, может быть подниматься наверх по лестнице – на это у него, как всегда, не было времени; и вот они сбежали по лестнице к нему, едва увидев его фамилию на карточке, – именно сбежали, а не сошли, и теперь, приподняв шляпы, с приятнейшими улыбками на важных физиономиях, видимо, о чем-то с ним совещались, что-то ему докладывали и обещали. А он, как всегда изысканно вежливый, но холодный, с едва заметной усмешкой на сухощавом лице и с золотыми искорками в стеклах, закрывавших глаза, больше слушал, чем говорил, и на фоне сверкающего синевой узорчатого шелка казался неким полубогом.
Пять минут – и разговор окончен. Отвесив со шляпами в руках поклон – Дарвид довольно низкий, служащие гораздо ниже, – они простились; великолепные лошади, медленно и величаво выступая, тронулись, экипаж, глухо шурша резиновыми шинами, покатил дальше, описал большой полукруг и остановился на противоположной стороне площади, у подъезда, к которому вели длинные и широкие ступени. Тут уже лакей отворил дверцу, и Дарвид стал подниматься по лестнице; густая, одетая в черное толпа расступилась перед ним, как морская волна перед кораблем. Видно, не малый то был корабль, если людская волна содрогнулась, как вздрагивает живой организм от электрического тока. Расступившаяся толпа забурлила, зашепталась, стихла; в воздух вскинулось множество рук, снимая шапки и шляпы; множество лиц обернулось к Дарвиду, устремив на него глаза. Этот взгляд выражал робкое любопытство, почти смирение. Те, кто посмелее, стали протискиваться сквозь толпу и, обнажив головы, то слишком медленно, то слишком поспешно, но не обычным шагом подходили к миллионеру, о чем-то с ним заговаривали, очевидно спрашивали, советовались, должно быть просили – все это можно было угадать по их движениям и лицам. Образовалось нечто вроде свиты избранников, окруживших полубога; вместе с ним они шли меж двух стен раздавшейся толпы, поднимаясь все выше по роскошной лестнице, пока не скрылись за вратами святилища. Лишь тогда в толпе снова замелькали шапки и шляпы над непокрытыми головами, а множество глаз, лишившись возможности лицезреть Фаэтона [151]151
В древнегреческой мифологии – сын бога солнца Гелиоса, Фаэтон, выпросил у отца позволение один раз вместо него проехать в огненной колеснице по небу.
[Закрыть], обратилось к его триумфальной колеснице; долго еще взгляды не отрывались от пламеневшей на солнечном свету синевы узорчатого шелка, устилавшего эту колесницу, и от пары статных коней, которые, не шелохнувшись, покорно стояли, подобно бронзовым скакунам солнца, у врат денежного рынка, носящего название биржи.
Наклонившись вперед, Краницкий сидел на садовой скамейке, словно окаменев в этой позе. Губы его кривились, глаза горели. Так вот что! Не прошло и месяца со дня смерти бедной Кары, а он, снова торжествующий и полный энергии, закидывает аркан на золотого тельца, охотится за новыми миллионами! Полубог! Титан! Король торжищ, шагающий в семимильных сапогах вдогонку американским миллиардерам, даже не миллионерам, а миллиардерам! Вот человек, который, как сказал бы барон Эмиль, умеет хотеть!
Однако… каким он казался маленьким и уже ничего не хотевшим в тот день, там… когда он стоял у гроба умершей девочки, окутанный дымом ладана, – который поднимался над ней, расстилаясь в воздухе, словно легкий туман. Каким он тогда казался маленьким, как будто расплющенным чьей-то огромной рукой, – уже не полубог или титан, а скорей насекомое, старающееся забиться в узкую щель, спасаясь от хищной птицы! Краницкий видел его в тот день; когда он услышал о несчастье, никакие силы земли или ада не могли бы помешать ему бежать, лететь… Это несчастье пронзило насквозь его сердце. Cela lui avait fendu le coeur… И одновременно он почувствовал эти боли в печени и еще какие-то… с некоторых пор они участились и жестоко его терзают. Однако, несмотря на боли, он бросился в этот дом, не думая ни о том, что вход туда ему запрещен, ни о том, что он может там встретиться с ним… он вошел и такой знакомой дорогой направился прямо в комнаты хозяйки дома. Будь что будет, но в столь страшную минуту он должен видеть эту женщину, эту святую, cet etre noble et doux [152]152
Это благородное и нежное создание (франц.).
[Закрыть]. Она была окружена множеством людей, но он не знал, кто были эти люди, не думал о том, что могут о нем сказать. Глаза его застлало туманом, закрывавшим все, кроме одного женского лица, так ужасно изменившегося и постаревшего за последние дни; исчез ореол бледнозолотых волос, блиставший вокруг ее лба, и теперь во всю его ширь темной бороздкой пролегла глубокая морщина. Никого не видя, ни с кем не здороваясь, он шел прямо к ней и, упав на колени, прижал к губам край ее траурного платья. Он сделал это, ни о чем не раздумывая, ничего не разыгрывая, в порыве, бросившем его к ногам этой женщины. Cela lui est venu du coeur, rien, que du coeur… [153]153
Это у него шло из глубины сердца, только сердца (франц.).
[Закрыть]Оттого что никогда… никого… так, как ее! Он пользовался успехом у женщин, много раз в жизни был любим и любил – по-разному, но так, как эту… никогда… никого!..
Он не знает, не помнит, не отдавал себе отчета в том, что было после, но, кажется, она громко разрыдалась и упала в объятья дочери; кажется, был там и Марысь и еще множество людей, они входили, выходили, и их тихие шаги и слова звучали, как шелест падающих с дерева листьев. Он, забившись куда-то в угол, стоял или сидел – это ускользнуло из памяти… только помнится, его окружал аромат цветущей сирени, которой было полно в комнате; наконец он почувствовал, что уже поздно, что ему пора уходить, как ушли другие. Не иметь права в минуты несчастья быть с любимой – нет муки нестерпимее этой! Но жизнь порой бывает жестока. La vie est quelquefois atroce! Он еще пошел поглядеть на «малютку» и там, кроме нее, увидел этого… полубога – в таком состоянии, что подумал: «Voilá aussi un homme fini!» [154]154
Вот тоже конченный человек! (франц.)
[Закрыть]Размышляя об этом, Краницкий облокотился на спинку садовой скамейки, закрыл рукой глаза, и перед его умственным взором предстало странное видение, похожее на сказку или на сон…
Какая пышность, какой своеобразный замысел и вкус! И какая гора золота! Кажется, все это было сделано по замыслу и вкусу Мариана. Большая гостиная превратилась в грот, сверху донизу задрапированный белым муслином и крепом, падавшим пышными складками, которые сходились вверху, образуя свод, замкнутый огромной розеттой в виде мистической четырехлепестковой розы, часто изображавшейся на окнах готических храмов. Но здесь она скрепляла пышные складки крепа, скрывавшие стены и потолок, и была белая и такая воздушная, как будто возникла из причудливой игры облаков. Да и все тут: стены, своды и розетта, казалось, было создано из облаков и снега, на которые обрушился ливень белых цветов. Только белых. Они спускались гирляндами или как бы в случайном беспорядке были разбросаны по стенам и своду, покрывали пол, осыпали всё, выглядывали и падали отовсюду. Кроме них и среди них только пылающие свечи – звезды, снопы, колонны из свечей, горящих в жирандолях и канделябрах, неведомо где найденных; они были так необычны, так стильны и причудливы, словно их перенесли в действительность из грез разгоряченного воображения. Ничего яркого или блестящего и никаких символов смерти. Ливень белых цветов среди моря снежной белизны и ослепительное сияние огней. И еще – опьяняющий аромат ландышей, роз, сирени, гиацинтов, к которому примешивался запах каких-то курений, такой же необычный, как и все в этой комнате; курильница была невидима, и лишь время от времени в воздухе стлались сероватые струйки дыма, кое-где позолоченные пламенем свечей. Девственность, окутанная ароматом мистицизма, фантазия, не признающая невозможного, отрывок волшебной сказки или строфа поэмы, и в этом как средоточие всего – хрупкая девичья фигурка, спокойно уснувшая на возвышении, в белом платье, подобном подвенечному наряду; ее тонкое личико в ореоле бледнозолотых волос едва заметным оттенком белизны отличалось от снежных цветов и крепа. В воздухе, насыщенном опьяняющим благовонием, струйками расплывался дым курильниц, ярко горели свечи, и в их ослепительном сиянии, утопая в снежной белизне, Кара спокойно спала; ровные дужки темных бровей оттеняли греческие очертания ее лба, на сомкнутых губах застыла почти веселая улыбка.
Была уже, должно быть, поздняя ночь, когда коленопреклоненный Краницкий поднялся с пола и увидел, что он совсем один в комнате умершей. Где-то, за дверьми и стенами, слышались говор и молитвы: там люди бодрствовали, здесь царил один лишь сон смерти. Однако через минуту у стены что-то зашелестело. Краницкий оглянулся и увидел человека, который в первое мгновение представился ему неясным пятном, промелькнувшим на белом фоне. Через несколько секунд он различил черты Дарвида и его рыжеватые бакены, но долго еще напрягал зрение, спрашивая себя, не ошибся ли он. Не тоска и не отчаяние, которые смерть обычно пробуждает в живых, а что-то еще, что-то большее выражалось во взгляде и позе этого человека. В глазах его, всегда таких ясных, трезвых, напоминающих блестящую сталь, теперь было видно глубокое раздумье, на дне которого затаился ужас, а сам он весь как-то уменьшился, съежился. Ни иронии, ни энергии, ни самоуверенной осанки. Он выглядел ниже, чем всегда, и склонял шею с видом побежденного. Стоя возле закрывавших его пышных складок, он казался сплющенным и был похож на насекомое, которое, пятясь, силится забиться в узкую щель, спасаясь от чего-то огромного, вдруг налетевшего. Обернувшись в сторону Краницкого, Дарвид увидел его, скользнул по нему равнодушным взглядом и снова уставился куда-то, на что-то огромное. Ни обиды, ни ненависти, ни презрения. Краницкий, со своей стороны, тоже не испытывал теперь ни одного из этих чувств. Он думал о том, что в романах и драмах обычно смертельные враги в такие минуты протягивают противнику руку и мирятся. Ложный пафос! Да и зачем? Какое значение имеет человеческая вражда или дружба перед лицом… этого? Он еще раз поглядел на спящую девочку, утопающую среди белых цветов, и, шепча: «La mort! Oui, oui! La mort! Le sommeil éternel!» [155]155
Смерть! Да, да! Смерть! Вечный сон! (франц.)
[Закрыть]– вышел, опустив голову, из снежного, пылающего огнями грота. Вернее, не вышел, а поплелся, так он был угнетен.