Текст книги "Аргонавты"
Автор книги: Элиза Ожешко
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
Теперь, сидя на садовой скамейке, он поднял лицо, укрытое в ладонях, и посмотрел на биржу. Подъезд с широкими ступенями был уже пуст, но перед ним еще стоял экипаж Дарвида, бросая в пронизанный солнцем воздух пятно сверкающей синевы; и так же неподвижно стояли покорно замершие кони, подобные бронзовым изваяниям. Губы Краницкого скривились от отвращения. С язвительностью, на которую редко бывала способна эта мягкая натура, он шепнул:
– Труд! Железный труд!
С горькою усмешкой на устах, уже не стараясь расправить плечи и придать походке упругость, он снова поплелся по улицам, время от времени останавливаясь у ворот самых красивых домов. Все они ему что-нибудь напоминали, какую-нибудь блистательную или счастливую минуту или кусок прошлого. В эти ворота он когда-то входил, торопясь к одной из больших или малых «звезд своей жизни»; из этих он выезжал, сопровождая в Италию больного графа Альфреда; в эти изо дня в день спешил к услугам князя Зенона; те вызывали воспоминания об одном блестящем, почти сказочном бале… Теперь все эти ворота и дома были для него, как опустевший бальный зал: гости разъехались, погасли огни и лишь хозяин с фонариком в руках расхаживает из угла в угол, вспоминая, где сверкали обнаженные плечи прекрасной женщины, где смеялись веселые приятели, где пахло цветами, а где жареными фазанами…
Наконец, уже далеко за полдень, Клеменсова услышала в передней звонок и, шлепая по полу старыми калошами, побежала отпирать дверь. В руках у нее была иголка с толстой ниткой, на широких плечах – клетчатая шаль, а над карими глазами – вторая пара глаз, но уже стеклянных, сдвинутых на морщинистый лоб.
– Гм! – начала она сразу, – я уж думала, ты на целый день застрял где-нибудь в приятной компании, а ты еще до вечера вернулся, вот притча арабская! Ну и хорошо, а то к тебе гости приходили и сейчас опять придут!
– Гости? – спросил Краницкий, и лицо его немного прояснилось, но лишь на одно мгновение, потому что Клеменсова проворчала:
– А уж один-то особенно важный! Радуйся, что честь тебе оказал! Берек Шильдман! Богом клялся, что через неделю продаст всю твою рухлядь!
Однако, видя, что Краницкий, сняв шубу, пошел в гостиную, волоча ноги, и что над бровями у него выступили красные пятна, она смягчилась и сказала веселее:
– Ну, а тем-то двум, что были после Берка, ты и вправду обрадуешься. Франты такие, что только держись, и твои приятели, хоть и годятся тебе в сыновья…
– Кто же это? Кто? Кто? Да говорите, мать!
– Будто я упомнить могу эти арабские фамилии? Да они карточки оставили… постой-ка, сейчас принесу… я их в кухне положила.
Она направилась в кухню, но вслед за ней, едва не наступая ей на пятки, пошел и Краницкий; в радостном нетерпении он чуть не вырвал у нее из рук визитные карточки, на которых прочитал фамилии: Мариан Дарвид и барон Эмиль Блауэндорф.
– Ах! – вскрикнул он. – Ces chers enfants! [156]156
Эти дорогие мальчики! (франц.)
[Закрыть]Так барон уже вернулся! И, едва приехав, прежде всего вспомнил обо мне! Quel coeur! [157]157
Какое сердце! (франц.)
[Закрыть]Иду, бегу!
И, сияющий, сразу помолодевший, он действительно бросился к дверям в переднюю, но Клеменсова загородила ему дорогу, раскинув под клетчатой шалью короткие руки:
– Куда? Зачем? Хочешь на лестнице с ними повстречаться или в воротах? Сказали, что опять придут через час. Я слышала, они говорили, что пока сходят посмотреть назарейца…
– Какого назарейца? – удивился Краницкий. – Какой назареец?
– А я почем знаю, какой это назареец? Может, образ господа Иисуса Назареянина? Только говорили, что сходят поглядеть на него и опять придут.
– Придут! – повторил Краницкий. – Вот хорошо! Побеседуем по душам… так давно уже я ни с кем не беседовал… И Марыся увижу, ce cher, cher enfant! [158]158
Этого дорогого, дорогого мальчика! (франц.)
[Закрыть]
Он потирал руки и, расправив плечи, упругим шагом расхаживал по гостиной; только наполнить щеки, ввалившиеся за последние дни, и освежить пожелтевшую кожу даже радость уже не могла. Клеменсова, встав посреди комнаты, водила за ним обеими парами своих глаз.
– Смотрите, пожалуйста! Будто воскрес! Будто ожил!
Краницкий остановился перед ней со смущенным видом.
– Знаете что, мать? – начал он. – Вы бы сбегали за страсбургским пирогом и… бутылочкой ликера…
Клеменсова так и попятилась к стене:
– Иисусе Назарейский! Да ты с ума сошел, Тулек? Берек Шильдман твою рухлядь…
– Что мне Берек! Что мне рухлядь! – вскричал Краницкий. – Когда эти благородные сердца вспомнили обо мне…
– А у сердец нет животов, нечего их сразу набивать…
– Что вы понимаете, Клеменсова? Вы почтенная женщина, но terre á terre [159]159
Земная (франц.).
[Закрыть], в вас нет возвышенности… Только и думаете об этих проклятых деньгах!
– А твой пирог, что ли, святой? Вот притча арабская!
Оба говорили, повысив голоса. Краницкий бросился на диван и, прижав руку к правому боку, застонал. Клеменсова повернула к нему встревоженное, сразу смягчившееся лицо.
– Ты что? Колики схватили?
Видно было, что он действительно страдает. Une ancienne maladie de foie. И вдобавок что-то с сердцем! Клеменсова, шлепая калошами, подошла к дивану.
– Ну, ты уж не раздражайся. Что поделаешь? Сколько нужно денег на этот арабский пирог?
– И на ликер! – напомнил Краницкий. Немного успокоившись, он объяснил, что барон любит ликеры, а у Марыся просто страсть к страсбургскому пирогу и… к черному кофе.
– Вы бы сварили, мать, еще и черного кофе… вы прекрасно его варите!
– Еще чего! – крикнула старуха. – Может, тебе стекла из окон вынуть и печку разломать?
Краницкий развел руками.
– И зачем этот разговор о стеклах и печке? Какое отношение к этому имеют печка и стекла? Я не вижу никакой аналогии между черным кофе и стеклами или печкой! Вы меня просто выводите из себя…
Он снова изменился в лице и застонал; Клеменсова снова капитулировала, но остался нерешенным денежный вопрос. Краницкий вынул из кошелька бумажку и, держа ее двумя пальцами, задумался. Этого мало! Ликер, который обычно пьет барон, очень дорог. На лице его отразилось огорчение. Клеменсова не выдержала:
– Ну, хватит тебе раздумывать: когда нет рубля, так и во сто лет его не выдумаешь. Ты уж успокойся. Только запиши мне все на бумажке, я пойду и куплю.
Краницкий заметался на диване.
– На какие деньги вы купите?
Но она уже прошла в соседнюю комнату и не ответила.
– На свои? – кричал ей вслед Краницкий. – Наверное, на свои! Я знаю, мать, вы давно тратите свои сбережения…
Клеменсова вернулась в клетчатой шали, накинутой на голову, и уже без очков на лбу, готовая идти.
– Ну и что же, если трачу? Будто нет у тебя Липувки? Есть, вот и отдашь, что брал. Ох-ох! Я уже одной ногой стою в могиле, так стану я трястись над рублем, раз тебе нужно!
Краницкий возвел глаза и руки к небу.
– Quel coeur! – шепнул он. – Какая привязанность! Вот они – старые слуги наших старых родов! Лучших нет на свете.
Через несколько минут в передней послышались чьи-то шаги и молодой мужской голос спросил:
– Peut-on voir le maitre de céans?.. [160]160
Можно ли видеть хозяина дома?.. (франц.)
[Закрыть]
Краницкий уже бежал в переднюю.
– Mais oui, mes chers! Vous me faites heureux! tout á fait heureux! [161]161
Ну да, дорогие! Вы меня осчастливили! Вполне осчастливили! (франц.)
[Закрыть]
И действительно, y него был хотя и взволнованный, но счастливейший вид, когда, усевшись в кресло против Мариана, сидевшего в другом кресле, он слушал рассказы барона о результатах поездки, из которой тот, наконец, вернулся. Барон Эмиль был необыкновенно оживлен, но вместе с тем казался более, чем когда-либо, нервным и возбужденным. Он вовсе не садился.
– Merci, merci, – сказал он хозяину, предложившему ему стул, – я в таком состоянии, что буквально не могу усидеть на месте. Что-то во мне бурлит, кричит, скрежещет… Я полон трепетного гнева и надежды.
Кирпично-розовый румянец выступил на его желтых щеках, говорил он, по обыкновению, чуть в нос и сквозь зубы, но быстрее, чем обычно. Расхаживая по гостиной, барон рассказал, что в нескольких усадьбах, больших и маленьких, где ему привелось побывать, он нашел кое-какие остатки былой роскоши, произведения чистого и прикладного искусства, имеющие значительную, порой даже высокую ценность. Большую часть этих богатств уже скупили англичане, не раз тут шнырявшие с этой целью, но еще много осталось, и нужно только рыскать, разузнавать, искать, а найти можно истинные сокровища, часто даже самые неожиданные вещи… Он встал перед Марианом.
– Например, кто бы мог ждать, даже подумать, что у какого-то учителя, у преподавателя географии, у такого pur sang [162]162
Чистокровного (франц.).
[Закрыть]пастушка, висит за дверью покрытое пылью, засиженное мухами полотно Стайнле… Подлинный, несомненный Стайнле… Эдуард Стайнле…
– Только подлинный ли? – прервал Мариан. – Я еще раз обращаю твое внимание на некоторые детали, указывающие скорей на Купельвизера…
– Да нет же! – закричал барон и еще быстрее зашагал по гостиной. – Никак не Купельвизер, mon cher, никак не Купельвизер, ни тени Купельвизера! Купельвизер, хотя и был учителем Стайнле, значительно ниже его по рисунку… Эта уверенность и изящество рисунка, гармоничность композиции, благочестие… cette vraie componction [163]163
Это подлинное благочестие (франц.).
[Закрыть]на лицах святых – это Стайнле, чистейший Стайнле, несомненный Стайнле, и собрание его полотен во Франкфурте…
– А Стайнле… я что-то не помню… был прерафаэлитом? – робко спросил Краницкий, немножко стыдясь своего невежества.
– Да, si vous voulez [164]164
Если угодно (франц.).
[Закрыть],– ответил барон, – если можно причислить к прерафаэлитам школу немецких назарейцев. Но это особая школа…
– Так вы, наверно, этого Стайнле смотрели сегодня, mes chers, перед тем, как зашли ко мне?
– Да, мы случайно о нем узнали, пошли посмотреть и, представьте, нашли это сокровище у такого пастушка, который понятия, даже тени понятия не имеет ни о том, что такое назарейцы, ни кто этот Стайнле…
– Это, пожалуй, ему можно простить, – улыбнулся Мариан, – если сами немцы почти не знают Стайнле, впавшего в немилость у последующих поколений…
– Напротив! – закричал барон. – Извини, дорогой, но настоящие знатоки всегда высоко его ценят и разыскивают для музеев… Полотна Стайнле рядом с «Триумфом религии в искусствах» Овербека нисколько не теряют; эти его скорбные фигуры…
– Но не можешь же ты сравнить его с Овербеком! – возмутился Мариан.
– Именно могу! Могу! Я ценю его наравне с Овербеком и считаю, что он выше Фюриха и Фейта…
– Фейта я тебе уступаю, но что касается Овербека, то чудесная меланхолия в глазах его женщин…
– Она земная, более земная, чем совершенно нездешнее выражение в образах Стайнле… В этом отношении он единственный может сравниться с Фра-Анжелико…
– Я бы скорей сравнил его с Липпо-Мемми.
– Пожалуй, пожалуй!.. – почти согласился барон. – Так же как Фюрих всякий раз напоминает мне Буффальмакко…
– А мне Пьеро ди Козимо…
– Нет, нет! – заспорил барон. – Пьеро ди Козимо иной… он колоритом не похож на Фюриха, а Буффальмакко…
– Буффальмакко я могу сравнить теперь только с Россетти…
Так они еще несколько времени говорили об итальянских живописцах эпохи, предшествовавшей Рафаэлю, и об их новейших последователях; иногда слегка препирались, а чаще вместе восторгались, пока не сошлись в одном, а именно: что величайшим художником, не сравнимым ни с кем из современников, является англичанин Данте Габриель Россетти и что школа немецких назарейцев, несмотря на некоторые неровности и слабости, в целом, однако, представляет собой чистейший Quatrocento [165]165
Пятнадцатый век (итал.).
[Закрыть].
– Да, Quatrocento, – закончил барон, – и, может быть, даже более чистый, совершенный Quatrocento, чем у Россетти и Морриса…
Краницкий слушал, но сам редко отзывался: что-то внутри его рыдало. Он тоже любил искусство, но как далеки ему были теперь все эти тонкости! Как много он бы отдал за то, чтобы ces chers enfants, ces nobles coeurs [166]166
Эти дорогие мальчики, эти благородные сердца! (франц.)
[Закрыть]поговорили с ним о чем-нибудь другом, более близком! С трудом заставив себя улыбнуться, он спросил:
– Так вы уже начали собирать то золотое руно, cette toison d'or, которое повезете за океан?..
– Ха-ха-ха! – засмеялся барон. – Золотое руно! Отлично сказано! Мы действительно стрижем баранов или, si vous voulez [167]167
Если угодно (франц.).
[Закрыть], пастушков… Вы не можете себе представить, какой тут у нас царит ревматизм мысли. Никто не знает, что ему принадлежит, никто не знает, какова цена принадлежащих ему вещей… Никаких эстетических понятий, ни малейшего представления об искусстве… Когда я объезжал окрестные усадьбы, у меня создалось такое впечатление, как будто я путешествую по древней Скифии. Все это родня или давние соседи моих родителей, все встречали меня с распростертыми объятьями. Слюнявые поцелуи и зразы с кашей! У каждого в доме многочисленное потомство, внушающее опасения возможностью обратиться в класс sans-culotte'oв [168]168
Французская знать презрительно называла санкюлотами революционно настроенные массы во время французской буржуазной революции конца XVIII века (от sans-culotte, что значит без бархатных штанов, которые носили французские аристократы).
[Закрыть]. Родителей уже почти можно назвать sans-chemise'ами [169]169
Без рубашки (франц.).
[Закрыть]. Это приводит к настоящему сумасшествию: они распродают все буквально за гроши, лишь бы раздобыть деньги. Мое предложение исторгало у них слезы благодарности. Во мне видели спасителя. Будь у меня желание, я мог бы добиться славы патриота, несущего спасение своим соотечественникам. Но это крашеные горшки. Я не из тех людей, которые облепляют себя этикетками. Дешево купить и дорого продать – voici mon jeu… [170]170
Вот моя игра (франц.).
[Закрыть]И, хоть я говорил им это, они еще меня целовали. Я был просфорой для их голодных ртов. Передо мной открывались старые шкафы и кладовые, кто-то даже открыл часовню, где я нашел стариннейшую парчу. Один кусок, я подозреваю, фламандского происхождения времен Роберта Благочестивого [171]171
То есть XI века.
[Закрыть]. В точности такую же я видел в музее Клюни.
Кроме того – несколько картин, несколько поясов, шитые золотом шелковые обои и немного старинного оружия, которое весьма пригодилось бы Иоанну Дрезденскому, – voici mon butin [172]172
Вот моя добыча (франц.).
[Закрыть]. Уже тут мы открыли одного Овербека и одного Стайнле, а Мариан в мое отсутствие где-то разыскал невероятно старый саксонский фарфор в совсем хорошем состоянии. Но это только начало. Il у en aura des ces choses [173]173
Их будет еще (франц.).
[Закрыть]целая жатва, une moisson!
– Une toison d'or! – прошептал Краницкий.
Он становился все печальнее, а боль в правом боку все усиливалась, делаясь нестерпимой. Тон, которым барон рассказывал о своей поездке в родные места, вызывал в нем почти неосознанный протест. Было что-то жестокое в том, как он говорил о деревенских sans-chemise'ax и их потомстве, что-то отвратительное в той открытой игре, которая называлась: «дешево покупаю, дорого продаю». Но Краницкий не стал спорить. Он смотрел на Марыся. Неужели таков же и этот мальчик? Помолчав, он снова спросил:
– Так этот американский проект уже совсем выкристаллизовался? Это решено? Вы действительно едете в Америку?
– Настолько выкристаллизовался, что не далее, как завтра, я уезжаю, Эмиль еще остается на несколько месяцев, а я еду завтра, чтобы ознакомиться с людьми и обстановкой.
Краницкий выпрямился и с минуту сидел онемев, с застывшим взором. Потом повторил:
– Завтра!
– Непременно, – подтвердил Мариан, и, когда барон, все время расхаживавший, наконец уселся, он встал и в свою очередь зашагал по гостиной, говоря, что именно для того и пришел сегодня к Краницкому, чтобы с ним проститься.
– Я не мог бы уехать, не простившись с тобой, mon bon vieux.
Он, может быть, не уехал бы так скоро, если бы некоторые обстоятельства не сделали невозможным его пребывание здесь. Одно из них было то, что неделю назад отец лишил его пенсии, которую ему до сих пор давал. На той неделе он должен был как раз получить деньги, но касса, по распоряжению хозяина, отказалась их выплатить.
Рассказывая об этом, Мариан покраснел, жила на лбу его вздулась синим рубцом, ярко заблестели глаза. Последний разговор с отцом, краткий, но решающий, оскорбил его до глубины души. Он передал его Краницкому. Из его рассказа можно было заключить, что вначале Алойзы Дарвид выказал готовность смягчить свои требования к сыну, но потом в нем одержали верх привычный деспотизм и практические соображения. Он безоговорочно требовал, чтобы Мариан на одной из его фабрик прошел школу воздержности, дисциплинированности и труда.
– Наши индивидуальности, – говорил Мариан, – столкнулись и разошлись в полной неприкосновенности. Ни малейшего повреждения ни у него, ни у меня. И его и моя воля остались неприкосновенными. Впрочем, это человек огромной воли. В первое время казалось, что смерть этой бедной малютки его сломила, но он скоро оправился и теперь снова предается оргиям своего железного труда. Меня восхищает целеустремленность его воли, и я признаю, что это великая сила, но и не думаю отрекаться от своей индивидуальности из-за того, что у моего отца, при всех его неоспоримых достоинствах, плохо провентилирована голова. Может быть, кто-нибудь из моих прадедов сказал бы, что там, где одного из детей пришлось отдать на съедение червям, другой обязан дать себя раздавить отцовской колеснице. Но я не мой прадед и знаю, что всякое самопожертвование Павлов ради утешения Гавлов – это крашеный горшок!
– Штопаный носок! – дополнил барон.
Вторая причина, вынуждавшая Мариана немедленно покинуть этот город, – впечатление, произведенное на него смертью бедной малютки. Он даже не предполагал, что в нем еще так сильны атавистические инстинкты. Он – человек новой формации, но сейчас душа его впала в какое-то прадедовское состояние, и ему, как Гиальмару Метерлинка, хочется бросать в ночных сов пригоршнями земли. Смерть этой малютки и все, что случилось и происходит дома теперь, делает его душу бледной от бессилия. Лишь теперь он понял выражение Метерлинка: «Погрузиться в печаль по самые глаза». Когда та непрошенная гостья, что вечно косит траву за окнами жизни, пришла за их малюткой, мысленно он непрестанно повторял вопрос: «Почему гаснут лампы?» Теперь, как Гиальмар в «Принцессе Мален», он готов все время кричать: «Кто-то плачет подле нас!» У него бывают минуты такой расслабленности нервов, когда он не способен шевельнуть пальцем или поднять веки. Однако наряду с этим состоянием у него остается совершенно ясное понимание того, что все эти семейно-сентиментальные настроения – просто крашеные горшки; ведь известно, что на свете умирает множество девочек и что каждая жизнь – это ворота, у которых стоят могильщики, из чего отнюдь не следует, что у тех, под чьими окнами непрошенная гостья еще не косит травы, должна быть больная, бледная душа. И именно эти новые его воззрения, сочетаясь с чувствами, идущими из прадедовского прошлого, создают диссонанс, который так громко скрежещет. Он должен бежать от сов и от гаснущих ламп, от расслабленности нервов и от сплина души, должен искать новые горизонты и встречи… les contacts nouveaux… лицом к лицу, de muqueuse á muqueuse с пространством, которое несет новые миры, свободные от родимых пятен прошлого!
Он кончил и сел. Краницкий долго молчал, наконец со слезами на глазах вымолвил:
– Значит, ты уезжаешь!
Потом, видимо колеблясь, спросил:
– Ты сказал: «То, что случилось и происходит дома». Что же там случилось и происходит теперь?
Но ответил ему барон; лицо его залил румянец.
– Comment? [174]174
Как? (франц.)
[Закрыть]Вы ничего не знаете? Пани Дарвидова и панна Ирена на этих днях едут на покаяние!
– В Криничную, – пояснил Мариан, – Отец подарил Ирене Криничную, и на днях они туда уезжают.
Краницкий сильно побледнел, над глазами его выступили большие красные пятна: глядя на барона, он начал:
– Значит…
– Значит, – поспешно подхватил барон, – между мной и панной Иреной все кончено. И я этому рад: ну, можно ли совместить мой скрежет с идиллией панны Ирены? Это было бы, как в «Теплицах» Метерлинка: запах эфира в солнечный день. Разумеется, я представляю эфир, а панна Ирена – солнечный день.
Говорил он, улыбаясь все насмешливее и злее.
– Не знаю только, удастся ли это покаяние. Наряду с идиллией в панне Ирене очень, очень силен крик жизни, огромное влечение к… как писал Рюисброк [175]175
РюисброкИоганн (1294–1381) – фламандский богослов-мистик.
[Закрыть], к amour jouissant [176]176
Любви-наслаждению (франц.).
[Закрыть], к утонченным наслаждениям, а с такими склонностями, насколько я в этом разбираюсь, трудно довольствоваться видом целующихся за окном воробышков…
– Trêve de mechancetes, Emile! [177]177
Довольно колкостей, Эмиль! (франц.)
[Закрыть]– прервал его Мариан, – Тебе не грозит участь Вертера из-за разрыва с моей сестрой…
– Oh, que non! [178]178
О нет! (франц.)
[Закрыть]– засмеялся барон.
А Мариан оживленно продолжал:
– Напротив, ты должен принести ей крашеный горшок, который называется благодарностью, за то, что она не закрыла тебе путь к какой-нибудь многомиллионной мисс Янки. В Америке немало мужей «железного труда», и дочери их гораздо богаче дочерей… ah, hélas! [179]179
Увы! (франц.)
[Закрыть]– теперь уже единственной дочери моего отца…
– Пожалуй! Пожалуй! – согласился барон. – У дочерей самых богатых американских отцов европейские титулы очень высоко ценятся. Этим ли путем, или другим… а может быть, обоими сразу, но я сколочу колоссальное состояние. Богатство – это ворота, у которых стоят герольды жизни… Я не из тех людей, которые облепляют себя этикетками. Признаюсь, меня соблазняет эта перспектива. То, что у меня есть, это жалкие крохи при моем голоде жизни. Я уеду с жаждой нового трепета и огромных прибылей… âpre a l'amour jouissant et au gain aussi [180]180
Не только с жаждой любви-наслаждения, но и наживы (франц.).
[Закрыть].
С минуту длилось молчание, наконец Краницкий шепнул:
– Уезжают!
Потом, обведя взглядом лица своих молодых приятелей, прибавил:
– Значит, едете!
– Да, – подхватил барон, – и поэтому мы решили обратиться к вам о одним предложением. Может быть, вы согласитесь взять на себя обязанности одного из наших агентов…
Он подробно изложил план своего предприятия и функции, которые в нем будут выполнять агенты, разбросанные по всей стране для розысков и закупок.
– Нам нужны люди с эстетическим и светским воспитанием, а здесь их очень, очень трудно найти… В этой стране на всем ее пространстве серое вещество мозга поражено бесплодием… c'est la sterilite du grand territoire de la substance grise… Если вы пожелаете…
Краницкий молчал. Еще недавно он, наверное, ухватился бы за что угодно, лишь бы это привязало его к жизни и к людям. Но теперь… во время этого разговора с приятелями им овладело все возраставшее отвращение. Сарказм барона по поводу sans-chemise'oв, которые целовали его, как просфору, голодными ртами, мучительно сверлил его сердце. В голове мелькали слова: «разлука, смерть», и в воображении вставало видение разлетающейся во все стороны стаи птиц. Дешево покупать, дорого продавать! Une vilenie! [181]181
Какая мерзость! (франц.)
[Закрыть]К тому же боли в сердце и в печени становились все острее и его охватывало чувство бессилия. Подумав с минуту, он сказал:
– Нет, мои дорогие, кажется, я не смогу предложить вам свои услуги. Я болен и быстро старею… Je me fais vieux [182]182
Я старею (франц.).
[Закрыть]. Кроме того, mes chers, я должен вам сказать откровенно…
Краницкий заколебался и взял со стола свой золотой портсигар, который перед тем открыл для гостей. Он снова задумался и докончил:
– Некоторые стороны вашего предприятия чем-то оскорбляют… blessent un peu мое чувство деликатности. Все-таки это торговля… святыней, даже, si vous voulez, святынями, ибо искусство – это святыня, и отечество тоже… Вы слишком умны, чтобы мне нужно было вам это объяснять. Без вас я останусь в одиночестве, и это страшит меня и печалит… да, печалит, но я должен сказать, что в этом случае я не буду с вами, mes chers, non, décidemeut, je ne serai pas de votre bord! [183]183
Нет, мои дорогие, решительно мне с вами не по пути! (франц.)
[Закрыть]
По самой своей натуре Краницкий не любил споров и по многим причинам не привык к ним, поэтому вначале он говорил колеблясь и с трудом. Но потом откинулся на спинку дивана, поднял голову, и в этой позе, с золотым портсигаром в руке, выглядел настоящим барином, особенно в сравнении с бароном, который всегда немножко напоминал комара, приготовившегося кого-то укусить. Так и теперь, насмешливо улыбаясь, барон начал:
– Вы всегда краситесь в цвет блаженной памяти романтической поэзии. Когда вы говорили, мне казалось, я слышу «рожок почтальона под окнами неизлечимых больных»… [184]184
Строка из стихотворения Метерлинка (сборник «Теплица»).
[Закрыть]
Но Мариан, встав с кресла, прервал его:
– Что касается меня, то я уважаю каждую индивидуальность, и если индивидуальность дорогого пана Артура развилась в этом направлении, мы не вправе воздействовать на нее ни настояниями, ни насмешками. Высмеивание вообще ничего не доказывает. «Ты смешон» – это не довод. Для кого-то я могу быть смешным, а для себя я прав. Но теперь уже trêve de discussions [185]185
Хватит споров (франц.).
[Закрыть]Эмиль, напоминаю тебе о нашем фарфоре…
– А, да, да! – согласился барон и тоже поднялся. – Мы вынуждены проститься с вами, дорогой пан Артур…
В эту минуту в дверях спальни показалась Клеменсова с большим подносом в руках. Раз уж она решилась угодить своему любимцу, то хотела сделать это как можно лучше. Поэтому на голове ее блистал белоснежный чепец, ноги не шлепали калошами, а клетчатая шаль была аккуратно, даже с некоторым изяществом накрест повязана на груди. На подносе стояли рюмки, бутылка ликеру, страсбургский пирог и три чашки, из которых поднимался превосходный аромат кофе. Все это старуха поставила на стол перед диваном и с мрачным, но спокойным видом удалилась из гостиной.
Краницкий вскочил с дивана.
– Дорогие мои, прошу вас… рюмочку ликеру, барон, того, что вы любите… кусочек пирога, Марысь…
Но они одновременно вынули часы.
– Нет, нет, – отказывался барон, – у нас всего три минуты.
– Мы завтракали у Бореля, а он, как выражается отец, задает нам лукулловы пиры…
Но Краницкий настойчиво продолжал их потчевать. Какие-то шляхетские привычки или инстинкты заговорили в нем: глаза его заблестели, руки сами радушным жестом приглашали к столу. Но гости упорствовали. Через пять минут, не позже, они должны быть в жалкой с виду антикварной лавчонке, где Мариан разыскал этот изумительный фарфор… Барон, прощаясь с Краницким, протянул ему руку, говоря:
– Мы еще увидимся. Вы меня навестите. Я уеду не раньше, чем через три-четыре недели… А что касается этого фарфора, то я сомневаюсь, что он из Мейсена. В каком году был основан завод в Мейсене?
– В тысяча семьсот девятом году, – ответил Мариан и стал прощаться с Краницким: – Adieu, mon bon, adieu, porte-toi bien [186]186
Прощай, мой дорогой, прощай, будь здоров (франц.)
[Закрыть]и как-нибудь напиши мне. Адрес найдешь у Эмиля…
Он повернулся к дверям, но Краницкий, удержав его за руку, глядел ему в лицо затуманенным взором.
– Значит, так! Значит, так! Надолго! Может быть, навсегда!
– Bon, bon! [187]187
Ладно, ладно! (франц.)
[Закрыть]Вот ты уже и расчувствовался… – начал Мариан, но замолк, и по его розовому лицу скользнуло растроганное выражение.
– Ну, mon brave [188]188
Мой славный (франц.).
[Закрыть], обними меня!
Краницкий долго сжимал его в объятиях, а Мариан говорил:
– Полно, полно, не надо горевать! Уже какой-то предвечный поэт написал, что человек – это тень, которой снятся тени. Мы с тобой снились друг другу, mon bon! Единственное лекарство – все вышучивать и – vogue la galére! [189]189
Плыви, мой корабль! (франц.)
[Закрыть]
С этими словами он вышел в переднюю и еще не успел надеть пальто, как барон сказал:
– Нет, не может он быть из Мейсена, да еще тысяча семьсот девятого года. Он гораздо более поздний. Это Ильменауский завод…
– Как? Ты бы уж прямо сказал: Франкентальский!
Барон, искавший свою трость, заметил:
– Для такой старины он слишком гладкий и блестящий…
Берясь за ручку двери, Мариан ответил:
– Отполирован агатом…
И вышел. А барон, переступая порог, начал:
– Но вот эти красно-коричневые бисквиты… [190]190
Не покрытый глазурью, дважды обожженный фарфор.
[Закрыть]
Дверь захлопнулась, голоса замолкли. Краницкий долго еще стоял в передней, затем снова пошел в гостиную, шепча:
– «Отполирован агатом»… «Бисквиты»… и все!
Несколько минут спустя он уже в турецком шлафроке с залатанной подкладкой и обтрепанными обшлагами лежал на кушетке против коллекции трубок и в глубокой задумчивости вертел двумя пальцами золотой портсигар. Напрасно Клеменсова уговаривала его съесть хоть кусочек «арабского» пирога и выпить рюмку ликера; он попробовал, но ничего не мог проглотить. Горло его сжималось от тоски, на него нахлынули воспоминания. Он совершенно явственно ощущал дуновение ледяного ветра. То дохнуло на него время – страшный проказник; оно всегда кружилось где-то рядом, подстраивало всякие штуки, но он никогда внимательно не вглядывался в его лицо. Иногда вместе с этим штукарем к нему являлись горести и сожаления, но они быстро проходили, не западая вглубь сердца, а скользя по его поверхности. Он огорчался, жалел о ком-нибудь или о чем-нибудь и, такой же молодой, шел дальше своей упругой, чуть раскачивающейся походкой, с модной песенкой или нежной улыбкой на устах, легко и весело гоняясь за приятными пустячками жизни. В эту минуту он впервые лицом к лицу столкнулся с временем. Перед ним проплывала какая-то нескончаемая волна, открывалась неизмеримая бездна. Волна уносила с собой, а бездна пожирала людей, дома, связи, чувства, и несмолкаемым ропотом звучало одно лишь слово: «Прошло! Прошло! Прошло!» То, что кончилось сегодня, вызывало в памяти все, что уже кончилось раньше, словно огромная могила или, вернее, катакомбы из множества могил встали перед ним; в них покоились мертвые, унесенные не только смертью, но и разлукой, отчуждением или забвением – мертвые, некогда дорогие лица, поблекшие приятные минуты, засыпанные прахом куски жизни. Перед катакомбами стояло время и, насмешливо надув щеки, обдавало погрузившегося в воспоминания человека ледяным могильным дыханием.
Краницкий плотней запахнул полы шлафрока и так низко опустил голову, что стала видна белевшая на макушке плешь, нижняя губа его обвисла, над черными бровями выступили красные полосы. В дверях кухни показалась Клеменсова.
– Будешь сейчас обедать? – спросила она.
Он не отвечал. Старуха ушла, но через полчаса снова явилась, неся чашку черного кофе.
– Выпей, – сказала она, – может, повеселеешь. А я тем временем расскажу тебе новости про Липувку.
Клеменсова пододвинула к кушетке табурет и села, сложив руки на коленях; уставив на него блестящие, проницательные глаза, она с сосредоточенным видом пересказала содержание письма, накануне полученного от арендатора Липувки, ее крестника. Он писал, что привел в порядок дом; сам он живет во флигеле, а дом чистенько прибрал, словно к приезду хозяина. Мебель та же, что была у покойницы-пани, хоть и старая, но еще крепкая и красивая: он всю починил и почистил. Сад он расширил, посадил много плодовых деревьев и завел хорошую пасеку. Тихо там, спокойно, летом – кругом зелень, зимой белеет снег, и нет ни давки, ни крика, как в этом проклятом городе…
Она засмеялась.
– И нет там Берка Шильдмана!
А потом сказала еще:
– Насчет долгов ты не беспокойся. Продашь своих амуров и трубки, а в случае если этих денег не хватит, я отдам свои. Все, что есть у меня, отдам, а вытащу тебя из этого пекла. Вот притча арабская! Если этак дальше пойдет, ты совсем потеряешь здоровье, наделаешь еще кучу долгов и помрешь – в больнице. Тулек, да ты слушаешь, что я тебе говорю? Чего ты не отвечаешь?
Но он и теперь не ответил, и старуха продолжала:
– А помнишь ты липовую рощу за нашим двором?.. Она и сейчас цела. Стефан не вырубил ее, упаси бог! А помнишь, до чего эта роща хороша, когда за ней солнышко садится?