355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Булгакова » Воспоминания о Михаиле Булгакове » Текст книги (страница 35)
Воспоминания о Михаиле Булгакове
  • Текст добавлен: 13 июля 2017, 02:00

Текст книги "Воспоминания о Михаиле Булгакове"


Автор книги: Елена Булгакова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 35 страниц)

Вполне возможно, что именно приехав на Волгу, и начал он вплотную работать над пьесой. В рукописях пьесы первая авторская дата – 8 августа 1931.

В разгар лета он пробыл на Волге не более двенадцати дней – в состоянии глубоко угнетенном и мрачном. Его просьба, обращенная к Сталину, осталась без ответа. В июльских письмах к Вересаеву он говорил о неуспехе своего письма, о том, что для того, чтобы описать свою ситуацию, ему нужно было бы исписать сорок страниц или же посылать телеграмму: «Погибаю в нервном переутомлении. Смените мои впечатления на три месяца. Вернусь!» («Знамя», 1988, № 1, с. 165). Он не мог смириться с тем, что его словам о возвращении, по-видимому, не верили, и просил у Вересаева совета в ситуации, которая была для него почти столь же тягостной, как год назад, когда он писал письма Правительству. 12 августа 1931 г. Вересаев отвечал ему: «Дорогой Михаил Афанасьевич! Получил Ваше письмо – и не из слов Ваших, а из самого письма почувствовал, как Вы тяжко больны и как у Вас все смято в душе. – Совет? Я не понял, по поводу чего совет. Но продолжаю думать, что надежда на загр<аничный> отпуск – надежда совершенно безумная. Да, вот именно – «кто поверит?». Из двух теорий я больше присоединяюсь ко второй. И думаю, рассуждение там такое: «писал, что погибает в нужде, что готов быть даже театральным плотником, ну, вот, устроили, получает чуть ли не партмаксимум. Ну, а насчет всего остального – извините!»

Трудно человеку в Вашем положении давать советы, и все-таки мне настоятельно хочется Вам дать один. Скажем, объявили человеку: «у вас не может быть детей…»

И далее, скорее как врач врачу, чем как писатель писателю, Вересаев пояснял, что, с его точки зрения, «писательская потребность для художника» не слабее физиологических: «И разве может он, на изломе всего своего существа, сказать себе: «меня не печатают – бросаю писать». Это глубокая ошибка». Он уверял Булгакова: «для меня совершенно несомненно, что одна из причин вашей тяжелой душевной угнетенности – в этом воздержании от писания».

4 августа В. Е. Вольф пишет Булгакову, что 20-го вернется в Ленинград, сговорится о его приезде «и будем запоем читать пьесу».

22 августа рукописная редакция пьесы была закончена.

Переговоры о пьесе Булгаков ведет и со Станиславским – 30 августа он объясняется в письме относительно того, почему не принес новую пьесу в свой театр, – в договорах с МХАТом всегда присутствовал пункт о том, что в случае запрещения пьесы автор обязан вернуть аванс: «Я вечно под угрозой запрещения. Немыслимый пункт! <…> Повторяю: железная необходимость руководит теперь моими договорами».

Е. М. Шереметьева рассказывает в своих воспоминаниях, как Булгаков приехал в Ленинград читать пьесу и как ее слушали четверо представителей театра. Она свидетельствует: «довольно точно помнится заключительная фраза, обращенная к Адаму: «Входите, вас ждет генеральный секретарь» (по понятным причинам запомнилась точнее, чем имя персонажа, которому она была адресована). Припомнит она и дальше: «К великому общему огорчению, ставить ее театр не мог. Кажется, меньше всех был расстроен автор». Булгаков умел владеть собой. В нашей беседе 1974 года Е. М. Шереметьева дополнила эти воспоминания: «После чтения Вольф – он был тогда единственный партийный в руководстве театра – сказал нам: «Ее нельзя ставить – из нее следует, что революцию сделала интеллигенция!»

Л. Е. Белозерская, вспоминая о судьбе пьесы (в рукописи многие страницы заполнены ее рукой – под диктовку автора), рассказывает: «М. А. читал пьесу в Театре имени Вахтангова в том же году. Вахтанговцы, большие дипломаты, пригласили на чтение Алксниса, начальника военно-воздушных сил Союза… Он сказал, что ставить эту пьесу нельзя, так как по ходу действия погибает Ленинград.

Конечно, при желании можно было подойти к этому произведению с другими критериями. Во-первых, изменить название города, а во-вторых, не забывать, что это фантастика, которая создает и губит – на то она и фантастика – целые миры, целые планеты…»

Сегодня мы могли бы сказать, что гениальное предвидение не только того, что будет создано оружие невиданной силы (это приходило в голову не ему одному), но и того, что оно потребует как от ученых, так и от правительств нового образа мышления – осталось не понятым современниками писателя.

Отношения с театром, впрочем, были выяснены далеко не сразу: 23 ноября 1931 года Булгаков сообщил В. Е. Вольфу, что отправил ему «Мертвые души» (свою инсценировку) и пьесу «Мольер» и что вскоре высылает «Адама и Еву». «Будьте добры, ускорьте ответ относительно «Мольера», а потом и «Адама и Евы». 2 октября 1931 года Булгаков сообщал Бакинскому рабочему театру о согласии выслать пьесу (после получения денег за право постановки) и предупреждал: «Сообщаю, что пьеса «Адам и Ева» цензуру не проходила». Но и эти отношения оборвались.

Размышления над социальными структурами, над взаимоотношениями внутри общества, претендующего на оптимальное устройство, над основаниями и границами власти одного человека над судьбами и жизнями других людей – не очень частые, но немаловажные темы драматургии 1920-х годов.

Конец 1920-х – начало 1930-х годов стало для Булгакова временем попыток драматургического решения ряда актуальных социальных вопросов.

Одним из важнейших был вопрос о том, какое место должны занять идеи, идеологические построения в отдельном человеческом существовании. Понятие идей и разрушающего их влияния в том случае, когда они начинают целиком определять поведение людей, не корректируемые иными ценностями, показаны в «Адаме и Еве» наиболее детально. Подавляемые ради «идеи» вечные жизненные начала неизбежно приводят к тому, что «сильная личность», «кристально чистый», «преданный идее» и т. п. человек оказывается способным «ликвидировать соперника под прикрытием идеи». Жесткие идеологические системы не должны приобретать тотальной власти над существованием отдельных людей: жизнь человека – ни с чем не сравнимая ценность и должна определяться «естественными» началами, а не идеями, подкрепленными силой оружия, перед которыми эта жизнь беззащитна.

Для Ефросимова даже жизнь собаки больше соответствует этим началам, чем существование человека, обуреваемого идеями, которые становятся убийственными для других людей. Так в пьесе вновь коротко проигрывалась тема повести «Собачье сердце» (1925) – «милейший пес», превратившись в человека с «идеей», внушенной ему другими людьми, становится опасен для окружающих и омерзителен. Автор пьесы вместе с наиболее близкими ему героями напряженно и отчужденно вслушивается в тот язык, которым говорит уже не мутант Шариков, а сама вооруженная идея. «Почему ваш аппарат не был вовремя сдан государству? Ефросимов (вяло): Не понимаю вопроса. Что значит: вовремя»; «Мы найдем человеческий материал!.. – А я не хочу никакого человеческого материала, я хочу просто людей…» «Обрадую тебя, профессор: я расстрелял… – Меня не радует, что ты кого-то расстрелял». Язык этот разлагается в пьесе на составные части, развинчивается, лишаясь, таким образом, власти над умами, основанной во многом на иллюзии его цельности и равнопонятности для всех. В пьесе оспорена допустимость и оправданность физической расправы одного человека над другими из-за несовместимости воззрений; первый и последний раз в творчестве писателя по необходимости бегло выразилось отношение его к судебным процессам конца 1920-х годов – в той «сатанинской гордости» и легкости, с которой Дараган обращает живого человека в «дело». («Это не имеет отношения к ефросимовскому делу!») Из этого сцепления мыслей вытекало и то, что наиболее понятно любому современному читателю пьесы: недопустимость применения сверхоружия как средства борьбы идеологий.

Мы отмечали в свое время близость проблематики и способов построения некоторых героев пьесы Булгакова и пьес Олеши «Заговор чувств» (1927–1929) и особенно «Список благодеяний»[97]97
  Чудакова М. О. Архив М. А. Булгакова. Материалы для творческой биографии писателя. – Записки отдела рукописей Государственной библиотеки СССР им. В. И. Ленина, вып. 37. М., 1976, с. 99.


[Закрыть]
– она была поставлена в конце мая 1931 года и стала, как мы предполагаем, объектом полемики Булгакова в «Адаме и Еве». Не останавливаясь здесь на этом подробно, отметим лишь два пункта возможной полемики. Во-первых, четкие демаркационные линии между «нашим» и «чужим», с болезненным усилием проведенные Олешей к концу пьесы, у Булгакова подвергнуты острому сомнению. Во-вторых, авторское представление о месте интеллигента в современном обществе, о его праве на собственное решение важнейших жизненных вопросов утверждается здесь, в противовес Олеше, с подчеркнутой уверенностью и твердостью. Фигура литератора Пончика-Непобеды, заявляющего «мы… интеллигенция», таскающего в кармане несгоревшую рукопись своего романа, должна была отделить приспособленца, не имеющего убеждений, от тех, кого причислял к интеллигенции сам автор пьесы. Здесь же Булгаков засвидетельствовал явление современного ему литературного процесса: сходство «сочинений» Пончика и Марьина-Рощина (1-й акт) – это достигнутый к тому времени и зафиксированный Булгаковым литературный стереотип.

В тот год, когда писалась пьеса, Булгаков несколько раз подступался к оставленному им и сожженному в 1930 году роману. Именно теперь в романе появляются новые герои – Мастер (еще не имеющий этого именования) и Маргарита. Но в том году работа не двинулась дальше набросков; причины этого достаточно ясно изложены в письме к Сталину 30 мая 1931 года. Пунктирным наброском этой новой линии романа стали персонажи пьесы – Ефросимов и Ева. С осени следующего года, после того как произошла встреча с Еленой Сергеевной (после 15 месяцев разлуки), приведшая их к решению соединить свои судьбы, роман был начат заново. Пьеса же осталась лежать в архиве писателя. Последний документ, заключающий ее прижизненную историю, – недатированная телеграмма Красного театра: «Адам и Ева свободны».

23 августа 1939 года Е. С. Булгакова записывала в дневник: «Миша упорно заставляет себя сидеть над языками – очевидно, с той же целью, как я над уборкой». 27 августа: «У Миши состояние духа раздавленное. Он говорит – выбит из седла окончательно. Так никогда не было». В начале сентября неуверенно собирались ехать отдыхать в Батум, куда так и не доехали в августе. Газеты были полны сообщений о военных действиях в европейских странах: 1 сентября Германия вторглась в Польшу, 3-го – Англия и Франция объявили войну Германии. «Конечно, все разговоры о войне… – записывала Елена Сергеевна 8 сентября. – Ходила в театр для разговора с Я. (Я. Л. Леонтьевым. – М. Ч.). Он не советует ехать в Батум (у нас уже были заказаны билеты на 10 сентября). Доводы его убедительны. И пункт неподходящий, и время. Уговорил поехать в Ленинград. Обещал достать билеты и номер в «Астории». 9 сентября, готовясь к отъезду в Ленинград, Елена Сергеевна записала: «Ужасно мы огорчены, что сорвалась поездка на юг. Так хотелось покупаться, увидеть все эти красивые места». Это последняя запись в дневнике перед отъездом, следующая будет сделана через двадцать дней – но уже в совсем иной жизненной ситуации.

О начале смертельной болезни Булгакова и ее течении вспоминают несколько участников этого сборника. В мемуарах А. Файко и Л. Ленча рассказывается о последней поездке Булгакова с женой в Ленинград и внезапном возвращении в Москву. В маленьком настольном календарике на 1939 г. Елена Сергеевна делала в ту осень краткие записи – возможно, уже в Москве, вспоминая роковые дни. 11 сентября: «Астория» (Лен<инград>). Чудесный номер. Радостная телеграмма Якову (Я. Л. Леонтьеву. – М. Ч.). Гулять. Не различал надписей на выставках, все раздражало – домой. Поиски окулиста». На другой день нашли врача. Булгаков жаловался на резкое ухудшение зрения. После осмотра: «Настойчиво уговаривает уехать… Страшная ночь». И далее в календарике записаны слова Булгакова, обращенные к жене: «Плохо мне, Люсенька. Он мне подписал смертный приговор». Ленинградский врач высказал уверенное предположение о развитии той самой болезни, которая унесла в могилу отца Булгакова на 48-м году жизни, и посоветовал жене срочно везти его обратно в Москву и обследоваться. (Он увидел, скорей всего, признаки того, что болезнь развивается бурно.) Самому Булгакову шел уже 49-й год, и вскоре он скажет юной девушке, невесте старшего сына Елены Сергеевны, часто бывавшего в тот год в их доме, что он и так прожил лишний год сверх отведенного ему судьбой (рассказано Д. Тур).

15 сентября – то есть через пять дней после отъезда (а отпуск в Большом театре Булгаков взял до 5 октября), они вернулись в Москву, потрясенные своим несчастьем, неожиданным и уже, очевидно, непоправимым. «Я вызвала А. А. Арендта, – рассказывала нам Елена Сергеевна 4 ноября 1969 года. – Тот пригласил Вовси (как запомнилось нам, не известного специалиста по почечным заболеваниям М. С. Вовси, а другого, невропатолога. – М. Ч.) и специалиста по заболеваниям почек М. Ю. Рапопорта». Они полностью подтвердили первичный диагноз ленинградского врача: гипертонический нефросклероз. «Впоследствии врачи говорили мне – телеграмма (о ней рассказано в воспоминаниях В. Я. Виленкина. – М. Ч.) ударила по самым тонким капиллярам – глаза и почки. Предложили сразу ложиться в Кремлевку (больницу так называемого 4-го управления Министерства здравоохранения. – М. Ч.). Он смотрел на меня умоляюще. Когда мы решили пожениться, он мне сказал: «Я буду умирать тяжело. Ты обещаешь, что не отдашь меня в больницу?» Он был совершенно серьезен. Я пообещала. Теперь я сказала:

– Нет, он останется дома.

И врач, уходя, сказал:

– Я не настаиваю только потому, что это вопрос трех дней…

Он слышал это… Я уверена, что если бы не эта фраза – болезнь пошла бы иначе… Это убило его – а он и то ведь прожил после этого не три дня, а шесть месяцев…»

16 сентября Е. С. Булгакова заводит тетрадь с записями хода болезни и врачебных назначений и ведет эти записи ежедневно, а 29 сентября возобновляет и систематические записи в дневнике: «Нет охоты возвращаться к тому, что пропущено. Поэтому прямо – к Мишиной тяжелой болезни: головные боли – главный бич…

Кругом кипят события, но до нас они доходят глухо, потому что мы поражены своей бедой…»

Воспоминания Л. Ленча могут быть дополнены и уточнены свидетельством М. Н. Ангарской, рассказавшей нам: «В Ленинград мы в 1939 году уехали вместе. Шутили, смеялись; мы рассчитывали повеселиться» (спутники Булгакова, видимо, не подозревали, в каком настроении он ехал, – и его это, скорей всего, устраивало: он действительно ехал в Ленинград в надежде отвлечься от постигшей его катастрофы, еще не подозревая о катастрофе гораздо более жестокой, которая ожидала его в Ленинграде). «В «Астории» мы ужинали в ресторане. Булгаков танцевал со мной, шутил:

– Машенька, вы стали лучше танцевать, с тех пор как вышли замуж!

А в тот день, когда Булгаков был у врача, мы их уже не застали в гостинице – они оставили нам записку о том, что срочно уезжают.

Во время болезни мы с Ленчем бывали у него. Он был уверен, что будет мировая война, будет голод. «Я этого уже не увижу, а вы увидите – и на Елисейских полях, и здесь, на Пречистенском бульваре, будут сажать морковку». Я хорошо помню эти его слова!

На похоронах я была вдвоем с отцом (Н. С. Ангарским, печатавшим Булгакова в «Недрах». – М. Ч.). В крематории я увидела отца плачущим – он очень любил Булгакова». Характерно, что память Р. Симонова и Л. Ленча воссоздала – конечно, помимовольно – гораздо более оптимистичную картину, чем была она на самом деле – ему запомнилось, что «Дон Кихот» был поставлен еще при жизни Булгакова.

Однако смертельно больной писатель не имел и этого утешения: пьеса пошла на сцене только через год после его смерти – 13 марта 1941 года в Государственном академическом театре им. А. С. Пушкина в Ленинграде и 8 апреля того же года в Театре им. Евг. Вахтангова в Москве.

Долгие годы Е. С. Булгакова сохраняла рукописи многочисленных неопубликованных сочинений Булгакова. Уезжая в октябре 1941 г. в эвакуацию в Ташкент, сдала их, боясь случайностей эвакуационного пути, на хранение в Библиотеку им. В. И. Ленина, а вернувшись, забрала обратно. И десятилетие рукописи лежали у нее дома.

В первые дни 1956 г., будучи в Ленинграде, Елена Сергеевна зашла в Пушкинский Дом – к хорошо знавшему и ее и Булгакова Борису Валентиновичу Шапошникову, заведовавшему там музеем. Она восхищалась его прекрасным кабинетом, где в разговорах, вспоминая давние годы, просидели они около трех часов. «Он спросил, – записала Елена Сергеевна в дневник на другой день, – не захочу ли я продать их институту архив М. А., т. е., конечно, – прибавил он, – я понимаю, что мы не в состоянии приобрести сразу такой ценный архив. Но по частям». 6 января Шапошников, как описывала в этот же день Елена Сергеевна, проводил ее к Борису Викторовичу Томашевскому (то были «те баснословные года», заметим в скобках, когда рукописным отделом Пушкинского Дома заведовал ученый с мировым именем – и это было естественно. Тогда и в голову еще не приходило, что заведовать крупнейшими архивохранилищами могут полуобразованные люди): «Тот сидит в еще более прекрасном кабинете, где, по выражению М. А., – вечная мудрая ночь» (Елена Сергеевна вспоминала описание кабинета Гавриила Степановича в романе о театре, написанном двадцать лет назад и тогда, в 1956 году, еще очень далеком от напечатания). Хозяин кабинета показался ей холодным, малоприятным человеком. «…Я спросила, интересует ли их рукописное отделение архив М. А., оставшийся у меня. Тут он очень оживился, стал более или менее приятным и сказал искренно – «очень, очень интересует». И постепенно разгорячась, стал говорить, что нужно, чтобы весь архив попал к ним, чтобы я никому больше не продавала ничего из архива. Попросил, чтобы я, не откладывая, прислала ему опись архива…»

23 февраля Томашевский обратился к ней с официальной «просьбой передать на постоянное хранение архив вашего покойного мужа М. А. Булгакова». Он просил прислать опись архива – для предварительного с ним знакомства. Елена Сергеевна послала, но Пушкинский дом медлил с ответом. 4 августа Томашевский, извиняясь за поздний ответ, писал об «отсутствии ассигнований, которое все наши разговоры делало платоническими. Ознакомившись с Вашей прекрасной описью, я вижу, что речь идет о фонде большого исторического значения, которому место, конечно, в Пушкинском Доме…» 12 февраля 1957 г. на листке отрывного календаря Е. С. Булгакова сделала запись: «Приходил Томашевский Б. В. – смотреть архив».

В 1958 году, уже после смерти Томашевского, Пушкинский Дом принял на постоянное хранение (такими словами описывается обычно передача рукописных документов государству) часть архива писателя. Это были письма к Булгакову и копии его писем разным людям, а также папки аккуратно подобранных им самим документов, освещающих год за годом историю создания и последующего оседания в архиве так и не опубликованных при жизни автора произведений. Купить весь архив Пушкинский Дом не смог. В начале 1960-х годов сделал попытку приобрести архив отдел рукописей Библиотеки им. В. И. Ленина. Но в соответствии с действующим в те годы «ценником», в котором Булгаков попадал в 5-ю и 6-ю группы – к тем писателям, творчество которых Зощенко называл «маловысокохудожественным», могли предложить вдове за рукописи никому не известных романов и пьес лишь какую-то мизерную сумму. Разговор был предварительный. Она отказалась.

Только в 1966 году, когда многое уже было опубликовано и ценность писателя, а значит, и его архива стала в точном смысле очевидной, к приобретению сбереженных Еленой Сергеевной документов отнеслись с необходимой заинтересованностью. Впрочем, и тогда все происходило не просто, не гладко. Так или иначе, в то самое время, когда роман «Мастер и Маргарита» печатался в журнале «Москва», архив писателя был приобретен государством. Рукописи Михаила Булгакова легли на полки архивохранилища главной библиотеки страны, где должна была начаться их вторая жизнь. Сотни рукописных страниц, порожденных пером писателя, сохранивших отпечаток торопливого бега этого пера, не медлившего над строкой, над словом, едва успевавшего заносить на бумагу – почти без помарок, без зачеркиваний – быстро, по-видимому, без всяких усилий являвшееся в сознании автора повествование… «Писал он очень легко, – рассказывала Елена Сергеевна в первую же нашу встречу, 28 октября 1968 года. – Слова рождались у него сами собой, ему не приходилось над ними мучиться. Как писал он, например, «Записки покойника» – «Театральный роман»? Приходил со службы в Большом театре, проходил в свою комнату и, пока я накрывала на стол, садился за бюро и писал несколько страниц. Потом выходил и, потирая руки, говорил: «После обеда я прочту тебе, что у меня получилось!» Роман был написан сразу, без черновиков…» Эта первая жизнь рукописей прекратилась со смертью их создателя. «Что будет?» – ты спрашиваешь? – писал Булгаков жене за полтора года до смерти, завершая рукописную редакцию «Мастера и Маргариты». – Не знаю. Вероятно, ты уложишь его в бюро или в шкаф, где лежат убитые мои пьесы, и иногда будешь воспоминать о нем. Впрочем, мы не знаем нашего будущего». Он писал ей о своем романе как о вещи, которая, после окончания его работы над ней, будет заслуживать «того, чтобы быть уложенной в тьму ящика»… Четверть века тетради романа вместе с другими рукописями хранились во тьме ящика, и лишь одна их хранительница, подобно Маргарите романа, время от времени доставала оттуда эти тетради как «единственно ценное, что имела в жизни», «перелистывая и перечитывая…». Теперь эти ценности должны были выйти из тьмы забвения в светлое поле общественного сознания, стать предметом изучения и публикаций…

В заключение – несколько замечаний, пожалуй, в какой-то степени горьких.

Читатель этого сборника получит книгу, адресованную в большой степени не ему. Дорога ложка к обеду – эти слова, увы, не раз придут на ум при чтении многих ее страниц. Многолетнее понижение общественной температуры не проходит обществу безнаказанно. Выходит в свет книга, собранная в основном не более не менее как двадцать лет назад, – выходит, когда множество сведений, тогда сообщенных мемуаристами впервые, давно уже стали известны и, мало того, – скорректированы не только новыми исследованиями и простым приоткрыванием завесы над тем, что старательно скрывалось. А в воспоминаниях тех людей, многие из которых и не дождались выхода этой книги, – многолетняя приноровленность к атмосфере умолчаний, боязнь повредить неосторожным словом и без того трудному, мучительному вхождению сочинений писателя в нашу жизнь.

Читатель увидит в воспоминаниях разных лиц и суждения, противоречащие одно другому, что неизбежно по причинам психологическим. Он увидит и другое, обусловленное уже не психологически, но социально: то, что тщательно скрывается одним мемуаристом, открывается другим. Это следствие того, что в сборнике совместились разные этапы освоения биографии Булгакова. Будем помнить, что начиная с середины 1960-х годов надолго возобладал утилитарный подход к фактам жизни писателя – его биография, еще только формируемая, сразу же и деформировалась и чаще всего из «лучших чувств».

Выйди этот сборник своевременно – он был бы принят читателями с живейшей благодарностью, поскольку насытил бы тогдашнюю жажду узнать хоть что-либо о писателе, которого полюбили сразу и горячо. Этот момент пропущен. Сейчас эта книга в немалой своей части – памятник своему времени.

Но вместе с тем сборник принадлежит и нашей современности – многие его страницы могли быть написаны и напечатаны только в самые последние годы. Он и сам вскоре станет, можно сказать с уверенностью, свидетельством о моменте своего выхода в свет: в нем видно усилие преодоления несвободы, преодоления привычного осторожничанья, не всегда, заметим, успешное: не так просто, оказывается, свободно сказать то, что думаешь, не так просто и свободно думать.

Мы закрываем книгу воспоминаний о человеке, который не только размышлял о своей посмертной биографии, но говорил о ней с друзьями и близкими, в какой-то степени готовил ее. Настороженно всматривался он в лица своих будущих биографов и мемуаристов.

Эта книга – дань памяти ему и в то же время – шаг в убыстрившемся движении исторического сознания нашего общества.

27 декабря 1940 года друг и первый биограф М. Булгакова П. С. Попов (1892–1964), прочитавши целиком рукопись «Мастера и Маргариты», писал Е. С. Булгаковой: «Я все под впечатлением романа. Прочел первую часть… Я даже не ждал такого блеска и разнообразия: все живет, все сплелось, все в движении – то расходясь,

то вновь сходясь. Зная по кусочкам, я не чувствовал до сих пор общей композиции, и теперь при чтении поражает слаженность частей: все пригнано и входит одно в другое. За всем следишь, как за подлинной реальностью, хотя основные элементы – фантастичны. Один из самых реальных персонажей – кот. Что ни скажет, как ни поведет лапой – рублем подарит…

…Вторая часть – для меня откровение. Этого я совсем не знал – тут новые персонажи и взаимоотношения – ведь Маргарита Николаевна – это вы и самого себя Миша ввел. А я думал по новому заглавию, что мастер и Маргарита обозначают Воланда и его подругу. Хотел сначала читать залпом, а теперь решил приступить ко 2-ой части после паузы, подготовив себя и передумав первую часть…

Но вот, если хотите – грустная сторона. Конечно, о печатании не может быть и речи. Идеология романа – жуткая, и ее не скроешь. Слишком велико мастерство, сквозь него все еще ярче проступает, кое-где не только не завуалировал, а поставил точки над «i». В этом отношении я бы сравнил с «Бесами» Достоевского… Меня «Бесы» тоже пленяют своими художественными красотами, но из песни слова не выкинешь – идеология крайняя. И у Миши так же резко. Но сетовать нельзя. Писатель пишет по собственному внутреннему чувству – если бы изъять идеологию «Бесов», не было бы так выразительно. Мне только ошибочно казалось, что у Миши больше все сгладилось, уравновесилось, – какой тут! В этом отношении чем меньше будут знать о романе, тем лучше. Гениальное мастерство всегда останется гениальным мастерством, но сейчас роман неприемлем. Должно будет пройти 50–100 лет»…

М. Чудакова


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю