Текст книги "Воспоминания о Михаиле Булгакове"
Автор книги: Елена Булгакова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 35 страниц)
Ю. Полтавцев
На Большой Пироговской
…В начале января 1928 года два молодых студента приехали из Харькова в Москву. У них был длинный список музеев и других мест в Москве, где они должны были побывать, и людей, которых собирались посетить.
Первым в списке стоял Михаил Афанасьевич Булгаков.
Одним из этих молодых людей был я, другим мой друг – Шамиль Ахушков.
Как у нас повелось еще с дошкольных лет, в тех случаях, когда речь шла о чем-нибудь серьезном, мы бросили жребий – кому договариваться с Булгаковым по телефону. Телефоны тогда были деревянные и висели на стене. Соединяла телефонистка. Тихий голос ответил: «Слушаю вас»:
Очень волнуясь, я успел только торопливо сказать:
– Здравствуйте. Мы студенты. Приехали из Харькова. Нам необходимо вас видеть. Мы прочитали ваш замечательный рассказ «Роковые яйца» и инсценировали его для кино…
– Да как вы посмели? Кто вам разрешил? – перебил меня возмущенный голос, вдруг оказавшийся высоким и резким. – Вы, наверно, мальчишки?
Это была святая правда. Мы действительно были мальчишками.
– Вы что, ничего не знаете об авторском праве? Или его теперь, может быть, не соблюдают?
И это тоже было правдой. Мы понятия не имели о самом существовании авторского права, а не только о том, соблюдают его или нет.
– Никто не смеет инсценировать произведения без согласия автора! – сердито продолжал отчитывать меня Булгаков. Не помню уже, что он говорил еще, но помню, что еще долго, казалось, бесконечно долго раздавался в телефонной трубке гневный голос, произносивший очень обидные слова…
Никто никогда мне таких слов еще не говорил.
– «Роковые яйца» нельзя инсценировать, – категорически заявил Булгаков. – Нужно понимать, что можно инсценировать, а что нельзя. Откуда вам это знать?
Действительно, мы этого не знали…
И вдруг неожиданно он сказал:
– Я очень занят. Могу уделить вам не больше двадцати минут. Приходите завтра, в пять часов. Большая Пироговская, 35. – И насмешливо добавил: – Наверно, вы не умеете быть точными?
Мы умели быть точными. На следующий день, задолго до пяти часов, мы уже были на Большой Пироговской, сверяли свои часы с часами прохожих. Даже спрашивали точное время у милиционера. Без пяти минут пять позвонили в дверь. После мучительно долгого ожидания дверь открыла невысокая миловидная женщина. Она предложила нам раздеться и проводила в комнату. Здесь за обеденным столом сидел Михаил Афанасьевич.
Не успели мы усесться у противоположной стороны стола, как вновь услышали его негодующий, возбужденный голос:
– Вы – бесцеремонные мальчишки. Кто дал вам разрешение на инсценировку? Что за самоуправство! Мне самому «Межрабпом – Уфафильм» предложил инсценировать «Роковые яйца». Я отказался. Вы не представляете себе, как я трудно живу! И, однако, – отказался. Не все можно инсценировать. Так вы, чего доброго, и до Достоевского доберетесь, начнете и его переделывать для кино. А Достоевского инсценировать нельзя. Все переделки его романов в пьесы неудачны, и не только потому, что они были плохо сделаны. Не всех писателей и не все литературные произведения можно инсценировать. Гоголя и Толстого можно. Достоевского – нельзя.
Он говорил убежденно, как о чем-то для него непреложном.
– Романы Достоевского нельзя препарировать. Они не предназначены для переделок и инсценировок.
Чувствовалось, что даже сама мысль о переработке Достоевского для кино казалась ему кощунственной. Говорил он об этом нервно, очень строго.
Нам очень хотелось все запомнить. В тот же день, уже вечером, мы с Шамилем постарались вспомнить и записать то главное, как нам тогда казалось, что мы услышали от него…
– Сами-то вы что-нибудь написали? – спросил он нас.
Мы начали рассказывать, что наш первый самостоятельный сценарий «Планетный трест» – о придуманном нами путешествии советских и американских людей на Луну и возвращении воздушного корабля на Землю мы не закончили, обнаружив, что наш сценарий близок по теме к «Аэлите» Алексея Толстого. Тут, кажется, Михаил Афанасьевич впервые улыбнулся.
Мы рассказали, как после этого написали второй сценарий – «Гаврош» – киноинсценировку по роману В. Гюго «Отверженные».
– Вот этого делать не следовало, – опять улыбнулся Булгаков.
Мы робко возразили, что сценарий этот уже принят к постановке, что мы даже получили за него гонорар, позволивший нам совершить эту поездку. Рассказали и о том, что нас приняли в члены «УТОДИК» (Украинское Товарищество драматургов и композиторов) и ввели даже в состав художественного совета Харьковского русского драматического театра.
Это развеселило Булгакова.
– И что же вы сделали полезного, будучи членами художественного совета? – насмешливо спросил он.
Мы объяснили, что это позволяет нам посещать генеральные репетиции и бывать бесплатно на всех спектаклях театра. Сказали, что «Роковые яйца» – наша вторая инсценировка. Булгаков спросил, что еще из написанного им мы читали. Мы назвали «Дьяволиаду» и «Белую гвардию» и полюбопытствовали, почему этот роман напечатан не до конца и где будет опубликовано его продолжение. Михаил Афанасьевич промолчал.
– А что вы вообще читали?
Мы старательно перечислили все, что прочитали за наши послешкольные годы. Говорили о Блоке, самом любимом тогда поэте. Михаил Афанасьевич стал спрашивать нас о Пушкине, о Тютчеве, которого мы почти не знали. Чувствовалось по его вопросам, что это наиболее близкие ему поэты.
Потом он спросил, кого мы любим из прозаиков. Я назвал Достоевского и Гоголя, Шамиль – Достоевского и Чехова. Михаил Афанасьевич стал расспрашивать, что мы читали из Достоевского, хорошо ли знаем Гоголя. Шамиль назвал еще Флобера и Мольера. Я объяснил, что того и другого Шамиль читал в подлиннике, что он – сын горца и француженки и французский язык знает с детства. Это заинтересовало Михаила Афанасьевича. Он стал подробно расспрашивать Шамиля о Мольере и очень оживился, узнав, что тот прочел все его пьесы на французском. И даже взгляд его, поначалу суровый, вдруг потеплел и в глазах появились светлые, добрые лучики.
– Где же вы родились? В горах? – спросил он.
– Нет, в океане, – ответил Шамиль и объяснил, что его отец-ингуш в 1904 году убил на площади в Тбилиси оскорбившего его генерала, принимавшего парад. За это был осужден, бежал из тюрьмы, эмигрировал. Затем стал корреспондентом парижской газеты, женился на парижанке, и у них на корабле в плавании и родился Шамиль. В первой своей анкете, отвечая на вопрос о месте рождения, Шамиль так и написал: «В океане». Его просили уточнить, и он добавил: «где-то около мыса Доброй Надежды».
Булгаков слушал заинтересованно, очень внимательно и улыбался. Потом спросил у нас что-то о Сервантесе.
Впоследствии, вновь и вновь вспоминая эту беседу, мы с Шамилем единодушно решили, что в самом Михаиле Афанасьевиче есть нечто напоминающее удивительного, любимого нами обоими Дон Кихота.
Булгаков стал расспрашивать о выбранной нами специальности. Я сказал, что учусь в техническом вузе. С детства очень люблю театр. Мы оба стараемся ничего в театрах не пропускать.
Шамиль признался, что его первые литературные опыты – три рассказа из жизни горцев напечатаны на украинском языке в журнале «Червоний шлях». Сказал, что он мечтает работать в кино. Речь зашла о редакторе журнала «Червоний шлях», прекрасном украинском поэте П. Г. Тычине. Булгаков знал его стихи. Сказал, что сам родился и вырос в Киеве, что это его любимый город. Спросил, что мы видели в театрах. Что запомнилось? Спрашивал пытливо, с живым интересом.
Мы, перебивая друг друга, рассказывали о спектаклях с участием Степана Кузнецова, его удивительной способности перевоплощаться в разных ролях, о его репетициях (на двух мы присутствовали) со случайно собранной труппой, о гастролях в Харькове Павла Орленева и Полевицкой – самых больших, как мы считали, из виденных нами актеров.
– Кузнецов – хороший актер. Я его видел в Киеве, – сказал Михаил Афанасьевич. – Но это актер без театра. Каждый актер должен иметь свой театр. – О Полевицкой и Орленеве сказал, что видел их обоих, согласился, что это прекрасные актеры, и снова повторил, что актеры не могут и не должны жить без своего театра. Говорил об этом с горечью, очень твердо.
Потом спросил об украинском театре в Харькове.
Мы рассказали о театре «Березиль», о его художественном руководителе Лесе Курбасе, о замечательных постановках пьес драматурга Кулиша и удивительном актере этого театра Бучме.
Булгаков подробно расспрашивал нас об этих спектаклях. Сказал, что читал о работах Курбаса и Кулиша и непременно посмотрит все это, когда будет в Харькове.
А спектакли МХАТа вы не видели? – спросил он нас.
– Видели. В прошлом году МХАТ приезжал к нам в Харьков в полном составе, – перебивая друг друга, затараторили мы. – Привозил: «На дне», «У жизни в лапах», «На всякого мудреца…», «Смерть Пазухина» и «Царь Федор Иоаннович». Мы посмотрели все спектакли, а «Царя Федора Иоанновича» даже дважды – и с Москвиным, и с Качаловым в главной роли.
– Вам очень повезло, – сказал Михаил Афанасьевич. – Качалов редко выступает в этой роли. Я его Федора не видел.
Мы, смеясь, признались, что шесть спектаклей МХАТа ухитрились посмотреть «зайцами», без билетов. Рассказывали, как нам это удавалось, как мы прорывались вместе со студентами на галерку.
Слушая нас, Михаил Афанасьевич оживился, одобрительно кивал головой – и тоже смеялся. Ему явно по душе была наша неуемная любовь к театру.
И вдруг он сказал:
– Ну хорошо. Что же вы сделали с «Роковыми яйцами»? Читайте.
Шамиль дрожащими пальцами развязал шнурок, скреплявший свернутые в трубочку страницы нашей киноинсценировки и передал рукопись мне. Мы еще раньше бросали жребий, кто будет читать.
Читая, я страшно волновался, ни разу даже не посмотрел на Булгакова, хотя заранее решил, что постараюсь следить за выражением его лица. Понимал, что читаю торопливо, плохо, все больше волнуясь.
Михаил Афанасьевич ни разу не перебил меня. Когда я кончил, он долго молчал. Потом строго сказал:
– Что ж, для вас не так уж плохо. Может быть, даже совсем неплохо. Но делать этого вам не следовало. «Роковые яйца» нельзя инсценировать. Нельзя. И я был прав, отказавшись писать сценарий.
Позднее Шамиль говорил, что он с тревогой наблюдал за Михаилом Афанасьевичем. У него было удивительно выразительное, подвижное лицо, отчетливо отражавшее смену его настроений. Он то хмурился, то улыбался, слушая мое бездарное чтение.
Но мы оба почувствовали, что он вдруг смягчился… Уже совсем другим тоном, в котором звучало добродушно-ироническое сочувствие к неудачникам (мы, конечно, уже считали нашу затею с инсценировкой полным провалом), спросил:
– У кого же еще вам нужно побывать в Москве?
– У самого правого художника Нестерова и самого левого – Татлина, – ответили мы. Это снова развеселило Булгакова, и он, улыбаясь, спросил, что мы знаем об этих художниках, и почему Нестеров – «самый правый художник», а Татлин – «самый левый»?
Мы знали Нестерова по альбомам, по изображениям монахов и святых и тому немногому, что прочитали о нем. Сказали, что утром ходили в Третьяковскую галерею посмотреть его картины и там же видели выставку футуристов, кубистов. Под потолком висело что-то из фанеры, дощечек, как-то соединенных, с надписью «Летатлин». Это была работа Татлина. Мы впервые о нем узнали и решили, что он – левый художник.
Булгаков снова улыбнулся. Потом серьезно сказал:
– Михаил Васильевич Нестеров большой художник. Очень большой. Вы познакомьтесь и с его работами, и с ним. Правда, он сейчас болен. А к Татлину вам ходить нечего. Лучше посмотрите еще работы Павла Корина. Это лучший ученик Нестерова.
Мы о Корине тогда не знали ничего.
Потом Булгаков спросил, что бы мы хотели посмотреть в московских театрах.
– «Дни Турбиных», – хором сказали мы.
Булгаков встал со своего полукресла (на таких же старинных, с выцветшей обивкой, сидели и мы с Шамилем), подошел к телефону на стене. Начал крутить ручку, назвал номер.
Я впервые как следует рассмотрел его. Высокий, худощавый, светловолосый, с очень нервным лицом. Всматривающиеся умные глаза…
– Федор Николаевич, – сказал он, – завтра к тебе придут двое молодых авторов из Харькова. Устрой их, пожалуйста, на «Дни Турбиных».
И, обратившись к нам:
– Я звонил Федору Николаевичу Михальскому. Это главный администратор МХАТа. Придете к нему завтра перед спектаклем, вход в бельэтаж, его окно направо, получите пропуск. В первом антракте пройдете к нему в кабинет. Вход из фойе, где музей театра. В кабинете его будет заведующий литературной частью МХАТа Марков Павел Александрович, поговорите с ним. Я ему позвоню.
Вновь позвонил, спросил какой-то номер телефона, с кем-то беседовал, попросил для нас на послезавтра пропуск на спектакль «Зойкина квартира». Потом объяснил, куда и к кому пройти за пропуском в Театр Вахтангова.
Затем позвонил Берсеневу и попросил устроить нас на спектакли с участием Михаила Чехова. Тепло говорил о художественном руководителе Второго МХАТа Берсеневе, по-видимому, близко ему знакомом, и почему-то наставительно произнес:
– Михаил Чехов самый большой актер в Москве. Увидите его в четверг в «Эрике XIV». Если задержитесь у нас, непременно посмотрите его и в других спектаклях. Берсенев вам поможет. Чехова нужно посмотреть во всех ролях.
Я немного рассказал о своих пеших путешествиях по Крыму в ответ на вопрос Михаила Афанасьевича «где вы успели уже побывать?».
– В жизни надо стремиться быть самовидцем, – заметил он, слушая меня. Этому его совету, восприняв его в самом широком смысле, я старался следовать всю свою жизнь.
Узнав о том, что дальнейший наш путь лежит в Ленинград, Михаил Афанасьевич поинтересовался, что мы собираемся повидать там.
– А знаете, – усмехнувшись, сказал он, – в Ленинграде теперь книги продаются на вес. Постарайтесь этим воспользоваться.
Оказалось, что действительно в Ленинграде книги продавались на вес. Существовало три цены – 50 коп., 75 и 1 рубль за килограмм.
Совет Михаила Афанасьевича очень помог нам. Мы купили по три тома Пушкина, из незаконченного академического издания, вышедшие до революции, – большие книги в мягких переплетах по 75 копеек за килограмм…
Булгаков придвинул к себе папку, лежавшую на столе.
– Это моя новая пьеса, – сказал он и стал нам читать «Багровый остров».
Читал медленно, тихо, необычайно выразительно, ярко, зримо. Впечатление было, как будто читают несколько человек, – столько разных характеров, голосов. Булгаков жил в каждом образе, в каждой фразе. Никогда больше я не слышал такого удивительного чтения. Перевернув последнюю страницу рукописи, Михаил Афанасьевич сказал:
– А сейчас я работаю над новой пьесой.
Нам неудобно было задавать вопросы. Мы сидели, потрясенные чтением.
Через комнату несколько раз проходила встретившая нас жена Булгакова. Нам казалось, что она укоризненно поглядывает на Михаила Афанасьевича. Уходила в другую комнату, спускаясь туда вниз по нескольким ступенькам.
Никогда раньше не видел я квартиры, где комнаты были бы расположены на разных уровнях. В углу почти квадратной невысокой комнаты стояла большая, до самого потолка, нарядно украшенная елка. Елок у нас в Харькове в ту пору в домах не было.
Такой мне и запомнилась навсегда эта квартира Булгакова на Большой Пироговской улице.
Мы поблагодарили Михаила Афанасьевича. Пожелали ему всего самого доброго и светлого.
– Если вы не можете не писать, – сказал он, – пишите только свое, а не инсценировки.
Он встал вместе с нами. Пошел провожать нас в прихожую. Говорил на прощание очень добрые слова. К сожалению, не помню, какие. И совершенно неожиданно добавил:
– Вернетесь из Ленинграда, заходите ко мне еще. Расскажете, где побывали. – И крепко пожал нам руки.
Мы вышли на опустевшую вечернюю улицу.
Поклялись друг другу, что больше никогда не будем писать инсценировки.
Часы показывали половину одиннадцатого. Вместо разрешенных нам двадцати минут мы пробыли у Булгакова ровно пять с половиной часов.
Это было шестого января 1928 года. Мы были тогда еще совсем юными. Мне только-только исполнилось восемнадцать.
С тех пор в мою жизнь навсегда вошел этот удивительный, внешне очень нервный, ироничный и насмешливо-резкий, а внутренне очень добрый человек – Михаил Афанасьевич Булгаков.
Мы побывали и у М. В. Нестерова, и у П. Д. Корина. Не послушались Михаила Афанасьевича – нашли и посетили Татлина.
Познакомились с Берсеневым, Михальским и Марковым. Посмотрели «Дни Турбиных», «Зойкину квартиру», четыре спектакля с участием Михаила Чехова.
Всем этим мы были обязаны встрече с Булгаковым.
На обратном пути из Ленинграда мы не останавливались в Москве. Да и стыдно было нам опять беспокоить Михаила Афанасьевича.
До сих пор жалею, что мы не преодолели тогда своей юношеской застенчивости и не побывали еще раз на Большой Пироговской.
Г. Конский
Памятью сердца
Филиал МХАТа. На правой стороне нижнего мужского коридора – уборные без окон. На левой – с окнами. Я сижу в уборной без окна. Она довольно большая. Вдоль левой от входа стены, во всю ее длину, протянулся стол, на котором стоят в ряд зеркала. Около каждого зеркала по две лампочки. Стены завешены чем-то клетчатым. Красное, зеленое, серое, коричневое, в крупную клетку. Это костюмы извозчиков для первого акта. Отдельно, на открытой двери, висит красная мантия судьи. Идет «Пиквикский клуб». В сезоне 1934–1935 года Михаил Афанасьевич играл в этой пьесе роль председателя суда. Эта мантия его.
Я в уборной один. Зажжена одна лампочка. Из коридора в открытую дверь доносится неясный говор актеров и одевальщиков. Стоит какая-то блаженная тишина. Кажется, что никогда не зажжется яркий свет, не раздадутся громкие голоса, не замелькают перед тобой причудливо загримированные лица и не прозвучит неумолимый треск звонка, зовущий тебя на сцену.
В открытую дверь уборной быстро входит крепко и ладно сложенный светловолосый человек среднего роста. В одной руке у него бутылка нарзана, в другой стакан. Одет он в какой-то коричневатый, мохнатый, свободно, даже чуть-чуть мешковато сидящий на нем костюм, который сам именует почему-то «верблюжьим». Это Михаил Афанасьевич. Резко и сильно пожав мне руку, склонив при этом голову набок, он садится перед одним из зеркал, словно старается увидеть там что-то необыкновенное. Я тоже смотрю на него в зеркало и вижу приятное, энергичное лицо человека лет сорока, с мягкими золотистыми, рассыпающимися при поворотах головы волосами. Он разглядывает себя так серьезно и внимательно, как это делают только врачи, старающиеся поставить диагноз. Затем расстегивает верхнюю пуговицу сорочки, наливает стакан нарзана, залпом выпивает и начинает расшнуровывать ботинки. Происходит следующий диалог:
– Гриша, как вы думаете, сколько времени может играть радио, если его включить и не выключать?
– Не знаю, Михаил Афанасьевич.
– А все-таки?
– Право, не знаю. Я в этих делах профан.
– А как бы это узнать?
– Спросите Якова Борисовича Сухарева, он страстный радиолюбитель и, конечно, все знает. Я сейчас за ним схожу.
Через несколько минут я возвращаюсь с Сухаревым и еще двумя-тремя актерами, которые, узнав, что пришел Михаил Афанасьевич, потянулись в уборную с желанием поздороваться с ним и наверняка услышать что-нибудь интересное.
– Здравствуйте, Михаил Афанасьевич, чем могу служить? – немножко по-военному рапортует Сухарев.
– Скажите, дорогой Яков Борисович, если радиоприемник включить и не выключать, сколько времени он может работать не переставая?
– Это, Михаил Афанасьевич, зависит от того, какой приемник. Может быть, и месяц, может быть, два, а может быть, и дольше.
Глаза Михаила Афанасьевича в зеркале несколько тухнут.
Сухарев продолжает:
– Вы знаете, Михаил Афанасьевич, если очень мощный приемник, то, может быть, даже и год. А что – покупать приемник собираетесь? – спрашивает он заинтересованно.
– Да нет, не покупаю, – говорит Михаил Афанасьевич и смотрит в зеркало. – Дело в том, что соседи, которые живут у меня за стеной, в соседней квартире, уехали на зимовку, дома никого не осталось, квартиру, натурально, опечатали, а они забыли выключить радио. Вот оно и бушует целые сутки, утром и вечером.
Раздается первый звонок к началу.
Зрительный зал Большого театра пуст. Совершенно пуст. И потому особенно величествен. Как грандиозная бриллиантовая брошь в море золота, с красными прожилками бархатных барьеров, сверкает и переливается тысячами ярких огней замечательная центральная люстра.
Пусто в зрительном зале. Пусто в оркестре. Только слышны знакомые и родные сердцу каждого меломана тихие звуки флейты, то выплывающие, то исчезающие в каком-то причудливом пассаже; флейта повторяет, без конца повторяет знакомые такты знакомой оперы. Пуста и большая верхняя директорская ложа, в которую я только что вошел. До начала спектакля еще много времени. Публику в зал еще не пускают, а мой ранний приход в ложу вызван желанием занять место получше, так как места в ложе не нумерованы. Я подхожу к барьеру и любуюсь люстрой, которую как будто увидел впервые – в таком необыкновенном и выгодном ракурсе предстала она передо мной в пустом театре из этой ложи, в которой я никогда раньше не был.
– Красиво? – раздался из ближнего к сцене угла чей-то страшно знакомый голос.
Я обернулся.
В углу, почти скрытый золотой колонной, сидел Михаил Афанасьевич. Я бросился к нему. Мы поздоровались, и наступила пауза, которая часто происходит, когда встречаются два человека, долго не видевшие друг друга и хорошо друг к другу относящиеся. Люди малознакомые обычно при встрече легко начинают болтать всякий вздор.
– Что, хороша люстра? – наконец спросил Михаил Афанасьевич.
– Замечательная, – ответил я, – я никогда не видел ее в таком ракурсе.
– Это понятно. Сидите, конечно, все больше в партере, а голову задрать лень… А здесь она прямо плывет на вас, как какой-то фантастический корабль. Плывет, искрится огнями, сверкает, поражает вас своим великолепием, стройностью и сигнализирует вам. СИГ-НА-ЛИ-ЗИ-РУ-ЕТ!! – каким-то значительным шепотом сказал он. – Вон видите тот огонек около самого прохода пятого яруса, вон там, у самого барьера!.. Сейчас он синий, сейчас, смотрите, красный, а сейчас опять синий, а сейчас белый!.. потом мигает, видите – мигает часто-часто!.. Раз, два, три, четыре – и опять красный!.. Да и вся люстра, смотрите, смотрите! Она вся мигает, искрится! СИГ-НА-ЛИ-ЗИ-РУ-ЕТ!.. Это чудо! Первое чудо за ваш сегодняшний вечер. А второе чудо вы скоро услышите, когда вся оркестровая яма наполнится музыкантами, люстра потухнет и стремительно полетит куда-то увертюра к «Руслану и Людмиле»… Каждый раз, когда идет «Руслан», я стараюсь не пропустить увертюру…
– Что делаете, Михаил Афанасьевич? – задал я дурацкий стереотипный вопрос. – Пишете?
– Пишу, – сразу, без промедления сказал Михаил Афанасьевич. – Написал либретто – «Минин и Пожарский», а теперь пишу «Черное море», и есть еще одна мысль… – Он опять задумался.
– В МХАТе, – резво начал я, но он резко перебил меня.
– Прелюбопытный случай я недавно здесь наблюдал. Репетировали увертюру к «Руслану». Дирижер встал за пульт, дал вступление, грянула увертюра, музыканты играют с увлечением, – Михаил Афанасьевич очень музыкально запел основную тему увертюры, отбивая такт по барьеру ложи. – И вдруг, представьте себе, оркестр разогнался и идет в бешеном форте, а дирижер вдруг перелезает через барьер, садится в середину партера и сидит, скрестив руки, а оркестр несется все дальше… Все играют, как один человек… Загадочная вещь – театр!.. А то вот еще. Сидим мы с Яковом Леонтьевичем Леонтьевым на репетиции «Поднятой целины». Идет финал. Идет хорошо, оркестр звучит великолепно, декорации, костюмы, свет – все решительно! Наклоняюсь к Якову Леонтьевичу: «Что-то сегодня хор немного тише поет…» А он мне отвечает: «Хор сегодня выходной, но мы, чтобы лишний раз проверить монтировку, решили репетицию не отменять. Это балет поет, с солистами».
Ну вот, Гриша, второе чудо начинается, а я пойду, меня ждут в дирекции. Звоните, приходите.
И, пожав мне плечо, Михаил Афанасьевич пробирается между наполнившими ложу зрителями к выходу.
Гул настраиваемых в оркестре инструментов смолкает. Медленно гаснет и исчезает, скрываясь в тусклом золоте полутемного зала, люстра.
Снег. Он идет уже несколько дней и, несмотря на все старания дворников, покрывает всю Арбатскую площадь. Церкви Бориса и Глеба уже нет, но в другом конце площади, на бульваре, все еще сидит знаменитый андреевский Гоголь. Весело звенят проходящие трамваи.
Я провожаю Михаила Афанасьевича домой, в Нащокинский переулок. Идем молча. Не потому, что не о чем говорить, а потому, что Михаил Афанасьевич о чем-то задумался. Идет он быстро, не глядя под ноги. Выражение лица все время меняется – как будто в голове его непрестанно пробегают разные, сменяющие друг друга мысли.
Мне не хочется нарушать это молчание.
Так же молча пересекаем мы площадь. И вдруг внезапно Михаил Афанасьевич останавливается у памятника Гоголю. И долго, не отрываясь, смотрит ему в лицо, слегка задравши голову. Потом так же молча он медленно обходит памятник и внимательно, как будто видит их в первый раз, всматривается в барельефы героев гоголевских произведений. Потом смотрит на памятник сзади. Резко поворачивается и быстро идет по бульвару.
Одет он в какое-то странное меховое пальто, не подбитое мехом, а мехом наружу, чуть нескладное и вместе с тем очень элегантное. На голове его – шапка этого же меха. И очень странно видеть, как он – такой неуклюжий в этом меховом одеянии – с необычайной легкостью движется своей молодой упругой походкой по накатанному снегу бульвара. Бульвар мы проходим молча. Ни вопли мальчишек, стремительно летящих нам под ноги на одном коньке, ни вид закутанных в теплые платки и лежащих в своих колясках-санках детей, ни веселый крик нянек – ничто не отвлекает Михаила Афанасьевича. Молча доходим мы до спуска с бульвара, что находится против Сивцева Вражка.
Входим в Сивцев Вражек. Сразу при входе в переулок на стене висит большой рекламный щит, почти весь заклеенный афишами разных кинотеатров.
Щит привлекает мое внимание. Я вижу название какой-то новой, только что вышедшей картины. И наконец решаюсь прервать молчание.
– Скажите, Михаил Афанасьевич, почему вы не пишете для кино? У вас это, наверно, замечательно бы получилось!
– И это было, Гриша, – отвечает Михаил Афанасьевич, – все было… Но мне кажется иногда, что я стреляю из какого-то загнутого не в ту сторону ружья… Вот, кажется, прицелюсь, все в порядке, думаю – попаду в яблочко… Бац! И не туда… Пули ложатся где-то рядом… Не туда. Да…
Некоторое время мы опять идем молча.
– Позвонили мне тут как-то из «Совкино», – вдруг начинает Михаил Афанасьевич. – «Михаил Афанасьевич, почему бы вам не написать для нас сценарий? Этакую, знаете ли, смешную комедию…» – «Что вы? – отвечаю я, – и некогда мне сейчас… пьесу я дописываю… Да и вообще как-то не думал о работе в кино». – «А мы поможем, – послышался из трубки ласковый голос, – вы только напишите нам что-нибудь… ну, несколько страничек. Не сценарий, а либретто, что ли. Да даже не либретто, а заявочку просто – про что идет речь, какие персонажи, место действия… А уж мы разовьем. Додумаем, так сказать». – «Да я не знаю…» – отвечаю я. «А вы подумайте, – продолжает любезный голос, – мы вам позвоним через денек-два».
На том и расстались. И можете себе, Гриша, представить, повесил я трубку, часу не прошло – что-то начало в голове вертеться, а к вечеру и придумал сценарий.
Ровно через два дня, точно – звонят.
– Ну как, Михаил Афанасьевич? Как заявочка?
– Придумал, – говорю.
В телефоне пауза.
– Так быстро?
– Так быстро, – отвечаю.
– Ну, так мы пришлем курьера. Сегодня-то не сможем, а вот через дня два-три обязательно. А вы напечатайте ее на машинке в трех экземплярах.
– Да чего ж печатать? – говорю я, – вы вот послушайте, я вам сейчас расскажу. А вы мне ответите – нужно ли машинку или нет.
– Слушаю, – говорит любезный голос.
– Значит, дело обстоит так. Сгорел в одном провинциальном городе зоопарк. А зверей, которые остались целы, решили расселить по квартирам тех людей, у которых есть свободная площадь. Вот и вселили одному ответственному работнику удава. А там, оказывается, в доме такая атмосфера, что удав не выдержал, на третий день уполз. Вот и все.
В трубке наступила зловещая тишина. Потом голос растерянно сказал:
– М-да… интересно… очень интересно… Вы вот что… вы на машинку пока погодите, а мы дня через два-три позвоним и тогда обо всем договоримся. Ну вот и все, Гриша.
– Как – все? – спросил я.
– Все, – отвечал Михаил Афанасьевич, – это уж с полгода как было. Так никто и не звонил. Вот. А вы говорите – кино… Разве это не смешно? – вдруг, резко вскинув на меня глаза, спросил Михаил Афанасьевич.
– Смешно, очень смешно, – отвечал я.
– Честь имею кланяться, – пожав мне руку и шаркнув ногой, сказал Михаил Афанасьевич и скрылся в подъезде.
Я пошел домой тем же путем. На Арбатской площади, засыпанный снегом, сутулый, устремивший глаза куда-то вдаль, сидел Гоголь.