444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Чижова » Лавра » Текст книги (страница 12)
Лавра
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:19

Текст книги "Лавра"


Автор книги: Елена Чижова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Муж возвратился через неделю: нынешняя поездка оказалась сравнительно короткой. Обыкновенно поездки по монастырям длились недели две. Он снова навез подарков – как обычно. Выкладывая, муж шутил над вечным однообразием: часы "Салют" в разноцветных пластмассовых коробочках (в нашем доме их накопилось пять-шесть), изделия народных промыслов, соответствующие монастырской местности. "Отцы-экономы закупают, как по разнарядке", – он выкладывал берестяные коробочки, расписные яйца на подставках, украинские деревянные ложки.

"А помнишь, в Киевской лавре, митрополит Владимир... Когда большевики его расстреливали, никто из монахов не вступился?.." – я начала враждебно. "Помню, да, расстреляли, кажется, он – из обновленцев", – муж ответил рассеянно. Белые лаврские стены, которых я никогда не видела, поднялись в моих глазах. Он выходил в облачении, как если бы взяли в алтаре, оборачивался на царские врата. За разверстыми створками притаилось великое множество глядящих. Красное брызнуло на облачение, каплями пало на красное: в пасхальный цвет. Замытые винные пятна остались на белых стенах, как на скатерти – уже не отстирать... "Священникам, членам делегации, дарят другое: кому камилавку, кому поручи. Например, отцу Глебу преподнесли новый подрясник", – он говорил о подарках, которые я, по давнему обыкновению, выставляла на кухонной полке. "Музей подарков любимому вождю", – он смотрел, усмехаясь.

Вечером за чаем муж принялся рассказывать о монастырском житье-бытье, в особенности его умиляла протяженность великопостных служб: "Служат честно, ничего не упуская, по пять-шесть часов, ты бы не выстояла. Мне они разрешили попеть в хоре". Радостная гордость, пробившаяся в голосе, отозвалась во мне: я думала, если бы победили обновленцы, никто не посмел бы унижать. Муж рассказывал о наместниках, давая пространные и точные характеристики. Я слушала вполуха, думая о том, что обновленцы выступали за священническое второбрачие: именно отношение к браку решительным и роковым образом развело враждующих по сторонам. Неужели здесь главная причина раскола?... Нет, я подумала, быть не может. Горькая и унизительная фраза: "Мне они разрешили..." – никак не уходила. "А кому же еще, при твоем-то голосе, должны почитать за честь", – сказала и пожалела о сказанном: в его глазах метнулась боль. "Если бы обновленцы победили, тебе не пришлось бы страдать", – я произнесла тихо, почти про себя. Он остановился как вкопанный. "Странно, – я говорила, помня о выставленных подарках, – неужели это действительно так важно? – В первый раз за последние годы я заговорила в открытую. – Неужели второй брак – что-то до такой степени постыдное, непреодолимое, почему они легко жертвуют такими, как ты? Тебе не кажется, что жертва – чрезмерна? Тем более, есть и другие, которых..." – мой голос сорвался. Сорванным, в котором дрожала обида, похожая на не подаренные поручи и камилавки, я заговорила о том, что сама по себе проблема не стоит и выеденного яйца, но они... Не удержавшись, я говорила о стремлении обновленцев ввести в канонические рамки женатый епископат; традиционная церковь противостояла со страстью. "Тоже мне, поле битвы!" кулаком я стукнула по столу. Золотой обручальный ободок, горевший на моем безымянном, вспыхнул и погас. Хорошо, я сказала, в конце концов обновленцы не на пустом месте, ссылались на первоапостольские времена, для большинства из них невозможность жить в браке – непомерная жертва мертвой традиции. Ну, ладно, может быть – не для большинства, для большинства-то как раз – наоборот, да и русская литература относилась с опаской: то Прекрасная дама, в утешение, то – Крейцерова, но поносить женатых епископов, как митрополит Антонин, с церковной кафедры, браниться шлюхами и продажными девками...

Муж слушал растерянно. То, что именно из-за этого Антонин навсегда разошелся с живоцерковниками, казалось мне оскорбительным и ничтожным. "Владыка Николай обещал, но это – серьезный вопрос", – муж ответил и опустил глаза. "Нельзя же так – до конца жизни, в конце концов, если нужна жертва, я готова пожертвовать, церковные прецеденты были. Мы – разводимся, я подписываю бумагу, или как там у вас, документ, отречение, век вековать, не вступать в новый, на что он мне сдался, раз уж в твоем случае – безвыходно... Камилавки..." – голос отказал. Я поднялась. "Нет, этого не надо", – он ответил в спину.

Снова, как в прошлый, памятный раз, я уходила в свою комнату, к стеллажу, где ровным рядом стояли мои бахромчатые книги. Вслед поднялись шаги. "В этом вопросе церковь совершенно права, – войдя за мной, он говорил с покорным отчаянием, – это не простая традиция, тут – многовековой опыт. Брачные обеты..." Я не позволила закончить: "А ты? Брачные обеты... Или забыл, что мы-то с тобой – не венчаны. Вот именно таких, как ты, живущих гражданским браком, они и поносили шлюхами и продажными девками..." – "Это неправда. Наш не гражданский". – "Может, повенчаемся? – я обратилась холодно. – Или тогда прости-прощай светлые мечты о священстве?" – "Я не понимаю..." – муж отвечал растерянно. "Что ж непонятного? Пока не венчаны, можно сделать вид, что никакого брака нет, так – тайный грешок. На это вы надеетесь с Николаем?" Я ждала ответа, но он молчал. Разве я могла знать тогда, почему он не может ответить?

"Господи, – так и не дождавшись, я вспомнила, – Ленин поносил своих политических противников продажными девками и шлюхами...Неужели и здесь, среди вас – одно политическое?" Я отвернулась к окну. "Среди нас – другое", – он ответил и вышел из комнаты. Нет, я говорила себе, политического не будет, хватит с меня их Истории КПСС. Мысль о Ленине застала врасплох. Что-то странное вилось вокруг. Я достала торопливо и принялась листать: вот, теперь, наконец, нашла.

Два потока, вырвавшихся из жерла, – одинаково горящих и бессмысленных, обрушились на страну с перерывом в один год и три месяца. Я смотрела и видела воочию: ровно по пять суток шел народ ко двум гробам, выставленным в Колонном зале Дома союзов и Донском монастыре. В сердцах я сказала себе: соответственно. Растерзанная книга свидетельствовала: очередь к Колонному залу тянулась от Охотного ряда к Страстной площади, очередь к Донскому – до Калужской заставы. Я не знала плана, но понимала – десятки тысяч: двумя золотыми кольцами они замыкали Москву. В обоих случаях каждый желающий проститься должен был выстоять пять-шесть часов. Я вспомнила и подумала, нет, я бы не выстояла. В январе 1924-го и в апреле 1925-го люди проводили в очереди бессонные ночи. Но главное: не веря глазам, я заново читала о том, что социальный состав обоих потоков не был столь различным, как это – по моим понятиям – должно было быть. То есть, я сказала себе, значит, одни и те же люди истово прощались с телами Ленина и патриарха Тихона... Господи, обессилев, я отложила книгу. Этого я не могла осмыслить.

Я думала о том, что аморфное множество живущих, которое я, по недомыслию, собиралась делить на гонимых и гонителей, на самом деле оказалось лавой, застывшей у подножия некогда извергнувшегося вулкана. С одинаковой страстью они прощались с гонимым и гонителем. То, что я принимала за сероватый песок строила табличные замки, – оказалось раскрошенным пеплом давно отпылавшего потока. Точнее – двух. Отвращение к любому множеству, бессмысленному в поглощающей страсти, поднималось во мне. Цепляясь за одинокое материнство, я снова думала о том, что бахромчатые книги – здоровые дети. Они рождались и росли в другом мире, знать не знающем о наших – горящих и застывающих – лавах. Они росли в тишине, я подумала, похожей на монастырскую. "Дети монахов – самые здоровые", – вспомнив где-то прочитанное, я улыбнулась. Снова сходилось, а значит – мне не было дела до их брака и безбрачия, пустых, дурацких разделений.

Смеясь, я сказала себе: вот я – простая деревенская девка, знать не знающая о грехе, весь мой грех в том, что я живу у монастырских стен, а они, живущие за стенами, приходят ко мне. Это – мой брак и мое безбрачие, и нет никакого дела до их венчаний. Осторожно я стянула с пальца свое золотое кольцо. Лежащее на столе, оно выглядело жалко. Теперь, отсмеявшись, я принялась думать о том, что эмиграция, о которой мне известно ничтожно мало, действительно похожа на монастырь. Бахромчатые книги написаны монахами, одетыми в черные, недареные подрясники, живущими за каменными стенами границы СССР. Склоняясь над рукописными фолиантами, монахи подворачивают мешающие рукава. Другие, все оставшиеся по эту сторону, – никакие не монахи: где бы и сколько они ни выстояли, независимо от их брачного состояния. Все, на что они способны, – это дарить ненужные часы, которые никогда не пойдут, не сдвинутся с места, и берестяные короба, чье место на полке. На эту кухонную полку я больше не желала глядеть.

Старые мехи

Я заметила сразу: Митя насторожился. Разворачивая сверток, я обратила внимание – его взгляд цепляет пустой безымянный палец, на котором остался беловатый след. След выглядел припухшим. Повертев рукой, я подула, как на ожог. "Мылила, стирала, сорвалось с пальца?" – отводя глаза, он нанизывал одно на другое. "Вроде того", – я ответила, перебирая листы. "Значит случайность?" Я молчала. "Если случайности кончатся, мы могли бы уехать", Митя усмехнулся. "А если нет?" Я спрашивала о случайностях. "В таком случае я уеду один". – "Если для тебя этот случай – такой, стоит ли полагаться на случайности?" – "А я и не полагаюсь", – на моих глазах он веселел от ненависти. Она одна была действенным снадобьем, возвращающим к жизни. "Ну, как отцы-богоносцы?" – Конечно, он спрашивал о книге, хотел узнать мое мнение и высказать свое, но голос звучал напряженно, словно речь шла о нашей с ним жизни – как с кольцом. Яснее ясного, как будто видела насквозь, я понимала, если сейчас я признаюсь в том, что, как бы то ни было, я не могу осудить живоцерковников, Митя никогда не простит.

"Каков Красницкий? – не дождавшись, он заговорил сам. В голосе пело злое восхищение: – Диктатор! Священник-доносчик, благонадежнейший из благонадежных, да что там, отец русского политического доноса". Митя выругался. "Они же разошлись, – я возразила робко, имея в виду, что, в конце концов, обновленцы раскусили и обличили Красницкого". – "Расходятся с друзьями или... – он покосился на припухший след. – Да разве дело в том, чтобы разойтись! Как можно было сходиться, когда он, задолго до всей истории, выступая печатно, говорил, что евреи используют христианскую кровь? А потом, когда разошлись! Ведь не до, а после процесса!" – скорыми шагами он заходил взад и вперед. То, о чем говорил Митя, я помнила и сама. Страшные свидетельства священника-обновленца Красницкого на процессе митрополита Вениамина, устроенном большевиками. Каждое его показание – удавка на шеи обреченных. Подавленная, я слушала.

Митя обличал церковников в том, что они свидетельствовали друг на друга под хищные оскалы большевиков. Он говорил правду, ничего, кроме правды, но что-то мешало мне откликнуться. "Антонин отложился от Красницкого", – я сказала тихо, ради более важной правды. "Неужели? – Митя вскинулся. – Ах, да, как же, помню, говорит, нет Христа между нами, так? Обрядоверие. Над овечкой поп кадил, умерла овечка", – он запел, кривляясь.

"Это теперь, когда тебе все ясно, ясно, к чему пришло. Но тогда... Разойтись не так уж просто", – я сказала, глядя мимо ободка. "Если бы я хотел, я бы сделал, – он поймал мой криво брошенный взгляд, как ловят стрелу, пущенную мимо, – но я хочу одного – уехать. Все, что здесь, я ненавижу!" Пойманная стрела дрожала в его руке. "И меня?" – я спросила, слушая ноющее оперение.

"И тебя", – он повторил за мной больным эхом. Теперь он заговорил мрачно, сбивчиво и смутно, но это смутное обличало меня. По-Митиному выходило, что именно я воплощаю черты, которые он, прирожденный западник, ненавидит в русском народе: во мне нет героизма, но есть идея жертвы, меня не мучают чувства социальной неправды, но влекут странные мистические иллюзии, за которыми я не вижу леса, у меня нет навыков систематического мышления, но есть мышление катастрофическое, он сказал, свойственное любой тоталитарной системе. "Ты вбила себе в голову, что можно обрести внутреннюю свободу – в этой полицейской стране. И когда я думаю об этом, я понимаю: мы – чужие. Если бы не это... – взяв мою пустую руку, он приблизил к глазам. Рука вывернулась и раскрылась. Он вчитывался в ладонь цыганским глазом. – Как сладостно отчизну ненавидеть и жадно ждать ее уничтоженья, – прочитал и выпустил, так и не разобрав линий. Беловатый, оставленный след наливался красным, словно Митя, играя острыми словами, изрезал. Пустой ободок был уязвим, как улитка, с которой сорвали раковину. С отвращением я думала о собственной трусости: знай я заранее, я призналась бы в том, что во многом стою за живоцерковников. Митины обличающие слова саднили. Я не могла припомнить источник, но знала наверное: направленные против меня, они взяты из бахромчатых книг, которые я сама вкладывала ему в руки. С тоской я подумала о временах, когда он, забывая обо мне, листал разрезанные страницы. Ушедшее время представилось мне счастливым. Я вспомнила, когда-то, поглядывая со стороны, я убеждала себя в том, что отчим – неподходящее слово. Теперь, приручив, он настраивал детей против меня. Если бы сейчас, паче чаяния, я рассказала о детях, меня он назвал бы мачехой... Что-то такое и в проповеди, о детях, я силилась вспомнить. Кто-то, кого владыка Никодим назвал младенцами вавилонскими, исчадиями нашей греховности, которые, не медля, следует – о камень...

"Это странно, но чем дальше, тем сильнее я чувствую себя не то чтобы лишним – другим. Лишние – это раньше, в прошлом веке: Онегин, Печорин... Темы сочинений, детские глупости – на аттестат зрелости. Слава богу, созрел". Я молчала. "В конце концов, мой отъезд – благо, и в первую очередь даже не для меня. Если этот народ желает излечиться, от таких, как я, дЛлжно избавляться мало-помалу". – "Если все, – я вздрогнула, – уедут, что же останется, здесь..." – "То, к чему они все, – широко и размашисто он обвел рукой, собственно, и стремятся: единообразие. Ради этой благостыни принесены такие неимоверные жертвы, что, откажись я уехать, это – само по себе – грех". "Пусть лучше они... уедут", – я боялась заплакать. "Как ты себе представляешь? – Митя поднял бровь. – Массовый исход, наподобие саранчи? Когда-нибудь, возможно, и случится. Обглодают здесь – поворотят туда: рыдать на реках Вавилонских. Надеюсь не дожить. Кстати, на твоем месте я не стал бы особенно обольщаться. Сама не заметишь, как превратишься в прожорливое насекомое: крепкие челюсти, выпученные глаза, ты и сейчас любишь выпучивать".

Мягкими шагами подходила тоска – клала руку, выводила вон. Я обернулась к окну, за створками которого притаилось великое множество глядящих, но не заступившихся. "И за меня – некому", – я сказала тихо, самым тихим голосом. Время подходило к концу. Серые пристальные глаза, полные ненависти, оглядывали мое тело, приноравливаясь. Я услышала стук и не удивилась: так и должно, когда выводят, за стенами, во дворе. Прицелившиеся глаза вскинулись и опустились. Забыв обо мне, Митя шел к двери, ступая осторожно. Из-за двери слышались голоса. Визгливый заходился за створками: давно уже замечают, дверь-то вроде заколочена, а по вечерам кто-то шастает, да и свет, уже подходили – заглянуть, но окно высокое, и на цыпочках не глянешь, наделают пожара, взлетим в воздух, потом ищи-свищи, а кто отвечать. Другой, потише, отвечал гулко, дескать, вроде никого, но визгливый, переходя на свистящий шепот, возражал, что чует – есть. Взявшись за косяк, Митя прильнул ухом. За дверью шипели змеино.

Стихло. Митя обернулся: "Дворничиха, выследила, когда входили..." "Плохо, но не смертельно", – я вспомнила Оруэлла. "Нет, конечно, – мне показалось, он застыдился явного испуга, – неудобно перед Серегой, дал ключ, просил соблюдать, а тут, видишь... – Митя замер. – А, представляешь, если бы и у них ключи – заходят, а здесь, – глазами он повел на книгу, – и ничего не докажешь – отпечатки пальцев". – "Ага, а у них с собой передвижная лаборатория, здесь бы и сняли". – "У них везде передвижная, – он отозвался высокомерно, – им и двигаться не надо, все движутся сами, но всегда в их направлении..." – Распахнув сумку, он уталкивал рукопись. Мне пришла странная мысль: "Не советую, – я сказала медленно, словно обдумывая, – выносить лучше мне. Во-первых, я женщина, на меня вряд ли, а во-вторых, уж если... тема церковная, скажу – жена священника, книжка – по специальности", – я вспомнила таможенные ухищрения. Митя обернулся, не чуя подвоха. Он смотрел на меня тревожно: "А тебе... Не страшно?" Усмехаясь, я протянула пустую руку: "А мне все равно. Ты правильно сказал, вбила в голову... От места действия не зависит, так что – и там..." Я говорила, содрогаясь от отвращения – к себе. Холодное стояло во взгляде – Митя почуял.

"Судя по всему, здесь нам больше не видеться", – он сказал тихо и отрешенно, словно принимал как должное чужое решение. "Здесь – это где: на свободе, в этой стране, на этом свете?" – я не могла остановиться. Он вслушивался, не понимая: "Господи, да здесь, в мастерской", – свободной рукой он обвел стены. Темная картина, висевшая в дальнем углу, вспыхнула. Солнце, уходящее за Неву, залило последним светом. В первый раз я обратила внимание: на самом деле это была не картина. На жестком листе картона топорщился выеденный остов омара – красноватый и огромный. "Ты замечал раньше?" – я спросила, все-таки опасаясь приблизиться. "Конечно, – Митя отвечал недоуменно, – сразу, а..." – "Если за ней телеэкран, а за нами наблюдают, – я перебила весело, – сейчас она должна упасть". Он смотрел на меня со злобой. Я подумала, вот теперь, наконец, меня есть за что ненавидеть. Мысль о заслуженной ненависти наполняла торжеством. Если бы я могла, я сделала бы так, чтобы за нами пришли. В этот торжествующий миг я готова была жертвовать всем, чтобы мысли, которым Митя приносил меня в жертву, на самом деле воплотились. Я глядела на красный остов застывшим, собранным взглядом, как делала всегда, когда сосредотачивалась над бахромчатой строкой. Теперь я должна была услышать звук, из которого, словно вода из необожженного глиняного сосуда, тонкой струйкой сочатся слова. Ни звука, ни слов не было. Я смотрела пристально, не моргая. Красноватый панцирь, дрожавший в воздухе, издал короткий щелчок, похожий на дальнюю петарду, и сразу же вслед – медленно и беззвучно, словно в немом кино, – жесткий картонный лист соскользнул со стены и повалился вниз. Пустой остов, похожий на рыцарские латы, изъеденные красноватой ржавчиной, ударился об пол и разлетелся на мелкие осколки. Сведенные отростки двупалой клешни подкатились под ноги. Не успев проводить взглядом, я проследила за Митиным: его глаза уперлись в пустой квадрат. Он смотрел пристально и доверчиво, словно грязная стенная гладь действительно должна была вспыхнуть.

"Мы – покойники", – я сказала, наслаждаясь. Он обернулся недоуменно. Присев, я шарила по полу, как будто искала камень. Двуострый остов клешни попался сразу. Я подняла и восставила вверх, как перпендикуляр: "Обрядоверие? Вот – наглядное пособие. Двоеперстие, причина первого церковного раскола, так считают большевики, атеисты и ты – атеист и большевик, – боярыней Морозовой я воздевала клешню, – ты – плоть от их плоти. Для тебя все ясно заранее: кто не с нами, тот – против. – Отвернувшись от телеэкрана, Митя вслушивался: то, что я позволила, не охватывалось его сознанием. "Как ты это сделала?" – он снова всматривался в пустой квадрат. "Подпилила заранее, – я сказала зло, – не бойся, чуда здесь нет, да и откуда взяться, среди нас – покойников. Нас самих впору воскрешать. Представляю, воскресение нового Лазаря, выход из пещеры. Все ждут, немая сцена, и тут являемся мы – все в белом, только не в пеленах, как тот, а в белых книжных листах с черными буковками. Ты думаешь, бумажные листики спасают от смерти? Нет, – я сказала, – чудо свершили большевики, создали нас по своему образу и подобию". Я замолчала. Больше было не о чем. Я стояла у входа в пещеру, откуда уже не слышалось звуков. Темные валуны, завалившие вход, весили больше, чем было по силам. Из этой пещеры я могла вынести одни пустые пелены. "Давай книгу", – я протянула руку. Митя распахнул сумку и вынул. "Может быть, лучше я?", – он предложил неуверенно. "Там никого нет, разошлись, телевизоры смотрят", – я мотнула головой на пустую стену.

"Пожалуйста, позвони мне", – он попросил словами записки, поданной в мою руку. Слова, прежде причинявшие боль, отскочили от души, как от панциря. Я стояла, не шевелясь, словно сама была выеденным омаром, прибитым к фанерному листу. Пальцы, втиснутые в двуострые щупальца, сводило болью. За фанерной доской, на которой я держалась, зияла стенная пустота. "Пожалуйста, позвони мне", – он повторил тише и глуше, словно из глубины пещеры, в которой, объятые любовью, лежали наши тела. Он повторил и в третий, как будто спешил успеть до утреннего петуха. Не отвечая, я оглядывалась: "Надо прибрать", – я вспомнила о тщательно убирающей смерти. "Да вроде... – Митя огляделся неуверенно, – разве что с пола", – присев, он сметал в ладонь мелкие, красноватые осколки. Я смотрела, как он ползает по полу, подбирая неловко. Пальцы, сметавшие в горсть, были слабыми и негибкими, как у мальчика, сидевшего над зеленой книгой, полной насекомых. "Может, Серега склеит", – он ссыпал из горсти на подоконник и сложил крупные – горкой. Теперь все выглядело прибранным. В сумке звякнуло. "Хочешь вина?.. Я принес с собой". – Помедлив, он вытянул.

"Знаешь, если по-твоему, – он оглядывался, ища штопор, – мы не покойники, а старые мехи, в которые не налить нового, то есть налить-то можно, но не удержится... Как-то все поздно, жизнь... – Он поморщился, открывая с усилием. – А вообще, в твоих словах не то чтобы правда, но что-то... половинка. Пододвинув стакан, он налил. "Снова убирать", – я протянула руку. "Выпьем и оставим так, пусть все – как было, вот, мы – здесь", – подняв стакан, он коснулся моего. Я видела его руку: звон получался мелким, похожим на дрожь. "Когда-нибудь мы вспомним, там", – он махнул рукой дальше оконных створок, за которыми притаились те, кто не заступается. "Там – это где?" – я начала снова. "Там – это там, куда мы с тобой в конце концов уедем, – он сказал и выпил. Там, куда мы с тобой уедем, – он начал сбивчиво, как-то мгновенно запьянев, я куплю тебе много платьев, целый длинный шкаф, знаешь, у них бывают такие длинные, со створками, створки двигаются, целая стена... А платья будут висеть на распялочках, двадцать, тридцать, сорок, всякий год по роскошному платью, пока не накопится сто, а потом ты умрешь..." – "Я не поеду, потому что не хочу умирать", – я сказала машинально, не боясь смерти. "В смерти есть светлость любви, затемненной обыденной жизнью, – он произнес с трудом, – это из... помнишь, ты мне давала книгу..." – "Нет, не помню", – я отреклась, словно уже сидела перед лицом тех, которые не заступаются.

Мы выходили по очереди. Митя первым, с пустыми руками. По договоренности я должна была подождать минут пять: если тихо, выходить с книгой. Осторожно, словно Митин страх, который я сочла праздным, все-таки передался, я выглянула из подворотни. Митина фигура маячила невдалеке. Он стоял через три дома, дожидаясь. Улица была пустынной. Если наблюдают, то из окон. Держась поближе к стене, я пошла быстро. Рукопись тянула плечо. Голос, назвавший меня по имени, раздался близко. Машинально я обернулась. Взгляд нырнул под арку. Оборванная фигура ковырялась в помойном бачке. Больше ни души. Отвернувшись от дела, оборванец окинул острым, злым взглядом. Я отступила. "Раньше хоть пальто гороховые выдавали, а теперь – обноски какие-то", – поравнявшись, я выдохнула. Мой рассказ Митю не встревожил: "Они и есть обноски, тех, гороховых", – он покрутил головой.

Мы двигались вверх, уходя от Невы. Из улицы, в которую свернули, нашего дома не было видно. Митин автобус подошел первым. В редкой толпе оставленных пассажиров я стояла одна. Они вышли сбоку, из-за остановки, я не заметила. Двое, одетые просто и скромно – как все. "Зря ты с ним связалась", – один заговорил дружелюбно. "С кем?" – я ответила машинально, растерявшись. "С этим, – он махнул рукой уходящему автобусу, словно прощался с Митей вместо меня. Его товарищ стоял молча. – Красивая русская девушка, что у тебя общего – с этим еврейчиком?" – попрощавшись, он продолжал улыбчиво. "Это – мой брат", – я сказала, чувствуя, как липкий страх касается лба. Заживший шрам, словно открывшийся сызнова, сочился. "Вот только врать нам не надо", – молчавший товарищ перебил сурово. Мой автобус подходил. Краем глаза я видела черный номер, маячивший за лобовым стеклом. Я сделала шаг, но первый заступил дорогу. Двигаясь к автобусу, ожидавшие оглядывались. Ни один не посмел заступиться. "Пустите, это – мой", – я заметалась между двоими. "Твой он будет, когда ты от него родишь, – хохотнул товарищ, – но тогда – от нас пощады не жди". Последний пассажир брался за поручень. "Стой!" – товарищ махнул водителю. Водитель подождал послушно. Выпустив меня, они вскочили. Я стояла, прислушиваясь. Ужас бился гулко, словно я действительно была панцирем, покрывавшим пустоту. "Мите, рассказать Мите", – я бормотала, забыв о сегодняшнем. Схватив комок, я приложила ко лбу. Мокрое текло между пальцами, падало на воротник. Протянув руку к фонарному свету, я всматривалась: на пальцах крови не было. Я подтянула полу пальто и утерлась. Страх отходил. Новые люди собирались на остановке. Стесняясь, словно лицо мое снова разбили, я зашла за фонарь – в тень. Тихонько плача, я бежала от остановки по пустырю. Груды строительного мусора, укрытые снежными пеленами, выпирали из земли. Иссохшие кости, остов мертвого, не подлежавшего воскресению. "Мы умерли, умерли, крещение не берет", – я бормотала, касаясь рукой, как будто снова шла среди матушек, отгоняя Митин назойливый взгляд. Он летел за мною следом, как тяжелое зимнее насекомое, садился на рассеченный лоб. Вечная лужа, невидная под пеленами, лежала по правую руку. Всматриваясь в гладь, я силилась представить двойной багор, цеплявший вспухшее, но видела разросшуюся красноватую клешню. Двупалая, она заносилась над гладью, на которой, как ведьмины пузыри, пучились пустые рубахи. Тяжелый стыд лежал на моем сердце, словно, назвав братом, я отреклась. Внезапная мысль пронзила меня. Оскользая, я повернула к луже. Край, не видный под снегом, лежал под моими ногами. Растопырив руки, я сделала шаг и пошла по замерзшему. Дойдя до середины, расковыряла носком сапога. Освобожденная поверхность льда была неровной и грязноватой. Встав на колени, я расчистила до конца. Лед зиял темным колодцем, стянутой полыньей, заросшим жерлом пещеры. Оконный свет не достигал. Закрыв глаза, чтобы видеть яснее, я разглядывала смерзшиеся тела. Они лежали здесь и там, подо всем ледяным панцирем. Лица повернуты в землю. "Этот лед совершенно прозрачный, и ты, идя по поверхности, сможешь увидеть меня", – ужас, говоривший Митиными словами, распахнул мои глаза. Вскочив с колен, я бросилась назад к спасительному краю, на котором, нетронутыми, лежали мои следы.

Я бежала и скользила так, будто взбиралась по скату крутой горы, на вершине которой лежал опрокинутый дом. Дом, окружавший вечную лужу, становился желанным и уютным. Вбежав в парадную, я захлопнула крепостные ворота. Из кухонного окна, выходящего во двор, я смотрела на продольные огненные полосы. Вечная лужа, опоясанная домовым контуром, лежала во тьме. Слабые голоса, донесшиеся из комнаты, отрезвили меня. Они бормотали тихо и слаженно. Никто не слышал, как я вбежала. Пригладив волосы, я стянула пальто и вошла в комнату. Тихий свет желтоватых рожков лежал на низком столике, по обе стороны которого, глубоко погруженные в кресла, расположились мои домочадцы. Подняв глаза, они смотрели удивленно. Волоча за собой скинутое с плеч пальто, я вошла и села третьей. "Снова что-нибудь стряслось?" – муж начал первым, неохотно. Я провела рукой по лбу и покачала головой. Его натянутая щека дернулась. Отец Глеб смотрел мимо нас, демонстрируя отстраненность. Казалось, ему не было дела. "Если ты не перестанешь дергать шеей, я уйду". Муж поднялся и вышел, оставляя нас. Отец Глеб смотрел дружелюбно, как может смотреть иностранец, не понимающий языка. "Как на улице?" – он обратился вежливо и искусственно: язык давался с трудом. "По-разному, – я ответила, – что вас интересует, погода или...?" Двое, заступившие путь, терзали меня. "Если бы я мог помочь тебе, я бы помог", – он говорил все еще медленно, подбирая слова. "Вы можете", – я не хотела, так получилось само. Он кивнул, понимая. Муж вошел, прервав. Я подумала, слава богу. Вылетевшее слово возвращалось в клетку. Дождавшись, я захлопнула дверцу. Вечер прошел в разговорах о предстоящей поездке в Америку: муж уезжал через три дня. О близком отъезде он говорил, по обыкновению, раздраженно. "Владыка Николай едет раньше, послезавтра, какое-то совещание черт знает где". Мне показалось, я – тоже знаю.

На следующий день мужа вызвали звонком. Оторвавшись от документов, которые спешно готовил, он засобирался. "Получилось раньше, надо подвезти к поезду, владыка уезжает сегодня". Я вызвалась – вместе. На Московский вокзал мы приехали рано. Поезд только что подали. Сверяясь с запиской, муж искал вагон. Мы поровнялись с проводником, когда вдали на еще пустынной платформе показалась группа. Тот, кто шел впереди, был неузнаваем. Короткая коричневая дубленка, я бы сказала, элегантная, шапка дорогого меха, высокие полуспортивные сапоги. Он шел, легко взмахивая пустыми руками – в такт шагам, а за ним, поотстав на полкорпуса, двигались иподьяконы, несущие багаж: портфель и дорожную сумку, похожую на спортивную. Скуластое лицо, заросшее окладистой бородой, выглядело молодым и румяным. Морозец, тронувший ресницы и брови, подбелил бороду, но эта белизна, вплетенная прядями, никак не походила на проседь. "Похож на олимпийца, как на сборы", – я шепнула, удивляясь. "Он и есть спортсмен, горнолыжник", – муж отозвался с гордостью.

Процедура встречи выглядела театрально. Выполняя формальности, муж подошел к руке. Иподьяконы, поменявшие обличье, стояли почтительно. Теперь они не отличались от молодых людей, приходивших в храмы. Тогда я называла их террористами, теперь, смягчаясь ради владыки, я подумала – разночинцы. Они и выглядели разночинцами: тощие, простоватые и нескладные. Владыка благословил мужа. Брови, тронутые белым, дрогнули, а вместе с ними коротко и почти неуловимо дернулись губы. Двойное движение выдавало легкое неудовольствие. Кажется, оно относилось к процедуре. Теперь они разговаривали вполголоса. Слова, долетавшие до меня, касались сроков поездки. Я стояла в тени, не решаясь выдать себя. Восхищение, полнившее мое сердце, размывалось новым обликом владыки. Кивнув мужу на прощание, он повернулся к проводнику. Иподьякон подносил билет. Он заметил меня краем глаза, уже ступая на площадку: я видела, его глаза собрались. "Здравствуйте, владыко", – я заговорила первая, поверх формальностей. "Это моя жена", – муж вступил, заглаживая. Николай усмехнулся. "Как же, как же, узнаю, здравствуйте", – он назвал меня по имени-отчеству. Теперь он и вправду был тридцатилетним. "Желаю вам счастливого пути", – я говорила легко, не отводя глаз. Здесь, на этой платформе, никто не смел бить меня ногой. Никто на свете не смел мне мешать. Глаза владыки разгорались удовольствием. Он сам оделся по другим правилам, сам затеял игру в спортсмена, и эта игра удавалась. Коротко притопнув дорожными сапогами, Николай взглянул на часы: "До отхода еще далеко, здесь стоять холодно, не хотите ли зайти в купе, у меня есть коньяк, мы могли бы выпить понемногу", теперь он обращался к нам обоим. В глазах мужа мелькнул ужас: что-то смещалось в его мире, теряло привычный облик, заставало врасплох. "Охотно", – я отозвалась раньше, чем он успел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю