Текст книги "Алгоритм счастья"
Автор книги: Елена Катасонова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)
Катасонова Елена
Алгоритм счастья
Елена КАТАСОНОВА
АЛГОРИТМ СЧАСТЬЯ
Анонс
Любовь Олега и Риты родилась в те тревожные дни, когда плечом к плечу они стояли у Белого дома в Москве в августе девяносто первого года. Какими они были тогда счастливыми, гордо уверенными в себе! Но грянул год девяносто второй, и как же все изменилось. Чудовищное, немыслимое расслоение общества потрясало и унижало: они, мозг страны, оказались чуть ли не на самом дне. Наконец Рита принимает единственное, как ей кажется, правильное решение...
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава 1
– Поедем в лес?
– Хорошо.
– Если, конечно, опять не зарядит с утра дождь.
– Конечно.
– А то все дождь да дождь. Прямо ужас какой-то!
– Значит, до завтра?
– Значит, до завтра.
Они стоят, прижавшись друг к другу, им трудно расстаться. Рита – вся, целиком, в его больших и сильных руках. Этими руками Олег защищает ее от нескромных взглядов редких прохожих, вообще от всего на свете.
– Иди, дедуля, иди, – говорит он вслед любознательному, средних лет, мужчине. – Иди себе, не оглядывайся.
Рита фыркает, зажимая ладошкой рот.
– Ой, Алька, какой ты смешной! Ему же лет сорок, ну пятьдесят, не больше, а ты – "дедуля"...
– А чего он поглядывает? – ворчит Олег, и они замолкают надолго.
Целуются, пока хватает дыхания. Расставив ноги, Олег вжимает Риту в себя. Ей страшно и радостно: так вот как это у них бывает – что-то жесткое и горячее упирается ей в живот, и все в ней рвется навстречу. Олег вдруг отталкивает от себя Риту – резко, едва ли не грубо. В глазах – боль, раздражение, беспомощная мольба, испуг перед собственным непослушным телом.
– Все! Пока.
– Пока.
– Ритка, ты обещала поговорить с матерью!
– Ладно, ладно.
Чуть не ляпнула, что мать-то опять на гастролях.
Рита открыла дверь, зажгла свет. Пусто без мамы. И голодно. Но главное – пусто. Может, в самом деле взять да и выйти замуж? Будет не так одиноко, придется кому-то стирать, для кого-то стряпать, заодно и сама прокормишься. "Но ведь я его не люблю", – печально подумала Рита и подошла к зеркалу.
Большое, во весь рост, трюмо бесстрастно отразило тоненькую фигурку, серые грустные глаза, нежный овал лица, дымчатые легкие волосы. "А вдруг я не полюблю вообще? – испугалась Рита. – Ведь мне уже двадцать. Валька вон давно спит со своим парнем, а я... Вдруг я фригидна?"
Она узнала это мудреное слово из книжки – той, что дала ей Валя, – и теперь все думала, думала...
– Раз ты не хочешь с ним спать, значит, ты, мать, фригидна, авторитетно заявила Валя. – На-ка вот, почитай. – И сунула подруге тощую книжицу, где на серой шероховатой бумаге мелким шрифтом, почти без полей это самое и рассказывалось.
Такие книжки во множестве лежали теперь на развалах – доселе невиданное, новое чтение для стремительно преображающейся страны: астрологические прогнозы, пророчества Нострадамуса, триллеры и детективы, где на обложках сплошь кровь да трупы, а главное – во всяком случае для молодежи – что-то вроде пособий по сексу, о котором Ритина мама, например, сроду и не слыхала.
– Ох, мамка, мамка! – прошептала Рита, с укоризной поглядев на портрет матери – молодой, счастливой, – написанный отцом в их общей юности, еще до свадьбы. Мать сидела на зеленом лугу, цветастый сарафан "солнце" закрывал ноги, на голове красовался венок из желтых, не превратившихся еще в белый пух одуванчиков.
– Ох, мамка! – снова прошептала Рита. – Почему с тобой ни о чем таком невозможно поговорить?
У тебя все друзья, да подруги, да Аркадий Семенович, а как же я?
Рита села в кресло. Задумалась. Вальке теперь не до нее, Олегу только бы целоваться, а маму она стесняется, всю жизнь стесняется, сколько дразнит себя. Ведь у Риты не просто мама, а мама-певица, потому и дочь назвала Маргаритой: в память о дебюте в "Фаусте". Мама то в театре, то на гастролях, то она распевается, то спорит с аккомпаниатором, который перед ней явно робеет и, кажется, в нее влюблен, то у нее конфликт в театре, а то, наоборот, триумф. И когда Рита была маленькой, маме тоже было не до нее, потому что долго, очень долго болел папа – с постоянной изматывающей температурой, мучительным захлебывающимся кашлем, кислородными подушками, вызовами "скорой" и больницами, больницами... Нет, об этом не надо, лучше не вспоминать. Но не вспоминать у Риты не получалось.
– Тихо, тихо... Ты поела? Садись быстренько за уроки, а я побежала. Покорми, как проснется, папу.
И мама исчезала, оставив за собой легкий шлейф едва уловимых духов, а Рита, маленькая, худенькая, некрасивая в свои девять лет, оставалась с папой, лежавшим смирно и неподвижно во сне или в забытьи.
"Только бы он проснулся!" – молила она того неведомого, могучего и всесильного, от которого, как ей казалось, зависел папа.
– Ритик, – слышался слабый голос, и она летела на этот голос, мгновенно воспрянув духом, забыв все свои страхи, потому что любила. И папа любил ее, Рита чувствовала это каждой клеточкой своего тела.
– Как дела? – спрашивал он тихо, откашлявшись в клетчатый большой платок, и Рита знала, что ему в самом деле интересно все, что с ней происходит.
– Сядь подальше, – быстро говорил он, если Рита, забывшись, присаживалась к нему на постель. – Открой форточку. Ну, что сказала твоя историчка?
История была их любимым предметом, а папа знал так много, что Рита замирала от восхищения и слушала, слушала – о богах и героях древности, о великих подвигах и битвах титанов.
– Откуда ты все знаешь? – спрашивала она.
– Ведь я художник, – улыбался папа. – А вся живопись, великая живопись прошлых веков вдохновлялась библейскими сказаниями, легендами, мифами.
Сходи с мамой еще раз в Третьяковку, посмотри Иванова, и не забудьте зайти в зал, где иконы.
Рита могла слушать отца часами, только он быстро слабел.
– Расскажи мне про нить Ариадны, – робко просила она, боясь, что папа вот-вот закроет глаза и лицо его опять станет как неживое.
Он рассказывал, преодолевая немыслимую, невыносимую слабость, потому что понимал страх дочери, догадывался о, нем, и боль за нее, чувство вины перед хрупкой, ласковой, любимой девочкой, его родной и единственной, жгли, мучили, уничтожали.
– ..И она вывела Тесея из лабиринта и, опасаясь гнева отца, села вместе с ним на корабль и покинула остров Крит... А теперь иди, дай мне поспать.
Отец не хотел рассказывать дальше – – как Тесей предал свою спасительницу, спящей ее покинул. О неблагодарности и предательстве доченька его еще узнает... Голос "отца падал до Шепота, и он засыпал мгновенно.
Мать приходила ночью, но Рита, несмотря на строгий наказ, все равно ждала, не ложилась. Нарядная, с блестящими глазами, шикарным букетом от поклонников, мать появлялась в их скромной квартирке словно из другого мира.
– Как отец? – спрашивала машинально. – Что в школе?
Уж будто школа была самым главным! Рита как раз влюбилась тогда, она так мучилась, так страдала, но маме было не до нее. А потом папу увезли в больницу – он же и настоял, – Пойми, я боюсь за маленькую, – сказал он маме, нарочно не называя имени, но Рита сразу поняла, о ком они говорят.
– Там десять человек в палате, – прошептала мама.
– Ну и что? – возразил отец. – В компании веселее...
Рита ездила к нему в Сокольники, входила в палату, где всегда была настежь открыта форточка, стоял лютый холод, и все лежали в свитерах поверх теплых пижам. Папа подставлял Рите для поцелуя висок или шею, чтобы губы его и нос были подальше, подальше... Он уже не рассказывал о богах и героях древности, вообще старался не говорить, а если и говорил, то отвернувшись от Риты, глядя в другую сторону. Под Новый год – в холле, у поста медсестры, уже стояла маленькая симпатичная елочка – он долго смотрел на дочь каким-то чужим, странным, словно издалека, взглядом.
– Ты у меня хорошая, славная, – сказал тихим, надтреснутым голосом. Дай Бог тебе счастья... – Отец помолчал и добавил странную фразу, которую Рита не поняла, а переспрашивать не посмела:
– В некоторых странах, на Востоке, раз в несколько лет люди меняют имя. Да мы-то не на Востоке... Иди, доченька, я хочу спать. Нет-нет, не целуй меня, маленькая моя...
– Завтра придет мама, – сказала Рита и встала.
– Хорошо. Мне как раз нужно с ней поговорить. Иди.
Мама полдня провела в больнице. Вернулась усталая и печальная. Села, запустив пальцы в волосы.
– Отец просил тебя больше не приходить.
– Почему? – ахнула Рита.
– Он за тебя боится.
Мама сидела, закрыв глаза, покачиваясь из стороны в сторону, тонкие пальцы утонули в золоте дивных волос"
– Но ведь я мою руки, – слабо возразила Рита.
– Руки... Руки! – вдруг закричала мама. – А воздух? Их кашель? Там везде микробы!
– Но, мама...
– Молчи! И этот бред насчет имени: будто оно несет в себе какую-то там судьбу! Какая еще Маргарита Готье? Я назвала тебя – он же знает! – в честь совсем другой Маргариты! Хотя... – голос ее упал до шепота, словно силы внезапно покинули мать, – та, из "Фауста", тоже...
И мать замолчала.
– Мамочка, – робко коснулась ее руки Рита. – Ты чего? Имя как имя. Мне нравится. Я привыкла.
– Да-да, – спохватилась мама, обняла Риту, прижала к себе крепко-крепко, укрывая, защищая дочку от рока, о котором твердил ей сегодня Костя, слабеющий на глазах, теряющий себя от страха перед тем неизбежным, что к нему приближалось. Потом он развеселился – внезапно и странно, лихорадочные пятна загорелись на впалых щеках.
– Молодежь намерена смыться, – шепнул он и кивнул в сторону действительно молодых, щемяще молодых ребят, сбившихся в тесную стайку, сговаривающихся о чем-то у высокого, до потолка, окна.
– Смыться?
– Ну да, удрать, – молодо засмеялся Костя. – В компанию. На Новый год.
Катя на мгновение увидела прежнего Костю – веселого, талантливого, подающего такие надежды! Она знала точно, когда к ним пришла беда: он готовился к первой своей персональной выставке и писал, писал как одержимый этюды – под нудным и бесконечным осенним дождем. Уже покашливал, уже болело что-то внутри, а он все писал, торопился, будто знал, что осталось недолго... А она была в городе, в театре, и не остановила, не уберегла, не оттащила его от трижды проклятого мольберта...
– А ты? Может, и ты? – ужаснувшись безумству молодых, все-таки спросила она. – Я подогнала бы такси, встретили бы Новый год вместе.
– Что? Домой? – Глаза у Кости блеснули радостной, отчаянной надеждой, но он тут же махнул исхудавшей, слабой рукой. – Нет, я человек ответственный.
– Тогда я приеду к тебе, – заторопилась Катя. – В вечернем спектакле я как раз не занята.
– А Рита?
– Да она идет к своей Вале, – нетерпеливо отмахнулась от неважного Катя.
– Правда? – Глаза его засияли, как тогда, в юности, и она поняла с болью, как же ему здесь одиноко.
– Правда, правда, – заторопилась утешить. – Приду с подарками, как Дед Мороз, – и для тебя, и для врача, и для нянечек.
– А что для меня? Поллитру? – хитро подмигнул Костя.
– Шампанского, – шепнула Катя.
И они взялись за руки и посмотрели друг на друга с любовью.
– Знаешь, – виновато сказал Костя, – я здесь стал верить в Бога. Ты только не смейся.
– Я не смеюсь.
– Я и прежде, как бы тебе сказать, почти верил, наполовину. Многие из нас, художников, так. Наверное, потому, что все мы читали Библию, изучали иконопись, вообще – иконы и мастеров прошлого. А они писали на библейские темы, расписывали храмы, а перед этим постились, давали обеты... И знаешь, кто-то же создал этот удивительный мир – его краски, цвет, небо, уходящее в никуда...
Костя устал, откинулся на подушку, а она все держала в своей его руку и гладила, гладила другой рукой.
***
Он умер под самый Новый год, тридцать первого, на рассвете.
– Во сне. От удушья, – сказал врач. – Часа в четыре мы его уже вывезли.
– Куда? – тупо спросила Катя.
– В коридор. Как положено.
"Теперь Новый год для меня всегда будет горем", – подумала Катя. Она словно одеревенела, и все за нее решали друзья, подсовывая какие-то бумаги на подпись. А хоронил Костю Союз художников. Было тепло, градусов пять, не больше, неслышно падал легкий снежок, украшая собой венки и цветы. "Откуда столько народу? – рассеянно думала Катя. – И все говорят о погибшем таланте.
Это – главное? А сам Костя? Его руки, глаза, смех...
Никто никогда больше не обнимет меня". Эта мысль обожгла огнем, темный ужас застил небо, и Катя рухнула наземь. К ней подбежали, подняли, сунули под нос нашатырный спирт.
– Не надо, не надо... У вас же дочь...
"И театр, – пробилось в сознание. – Театр и дочь. А вдруг на нервной почве я потеряю голос?"
Стало страшно, так страшно и одиноко, что и не выскажешь. Катя оттолкнула Ритину руку и, пошатываясь, подошла к могиле, чтобы бросить смерзшийся, твердый комок земли – туда, вниз, в темноту, где лежал теперь ее бедный Костя.
"Может, Бог есть на самом деле?" – подумала Катя и пошла в церковь. Там ею тоже руководили, и она делала все, как велели: заказала сороковины, написала записочки "о здравии" и "об упокоении", заплатила за какую-то особую молитву – "там тоже есть тьма, надо молиться, чтобы ему было тепло и светло", – раздала деньги нищим. А вещи Костины упаковала в целлофановый огромный пакет, завязала тугим узлом и выбросила на помойку, чтоб никому они не навредили.
И осталась одна, без мужа.
Глава 2
– Ты поела? Уроки сделала? – спрашивала, не дожидаясь ответа, мама.
Эти два ее постоянных вопроса люто ненавидела Рита. Папа ни о чем таком никогда не спрашивал, папу интересовало совсем другое.
– Ты что читаешь? "Туманность Андромеды"?
Ну и как, нравится? Я, помню, зачитывался. А что за девочка к тебе ходит? Валя? Ну познакомь!
Мама не видела никого – ни Риты, ни Вали. Она жила своей, особой жизнью, где Рите не то чтобы не было места – ее кормили и одевали, о ней рассеянно, но постоянно заботились, – просто главное было вне дома: в театре и на концертах.
Иногда, свернувшись клубочком, тоскливо дожидаясь, когда мама возвратится из театра, Рита мечтала чем-нибудь заболеть – лежать пластом, гореть в огне, бредить, только не умирать, нет: смерть – это страшно. Когда-нибудь так, как с папой, будет и с, ней, и с мамой, вообще со всеми... Да, это страшно, не надо! А вот заболеть... Чтобы мать за нее испугалась, села у изголовья, взяла за руку, может, даже заплакала... Но как назло ничего серьезного не случалось, мелкие нападения вирусов проходили сами собой: "Лечишь – семь дней, не лечишь – неделя", – смеялась мама, – а когда однажды Рита переела мороженого и началась ангина, мама испугалась больше не за нее, а за себя.
– Ой, не подходи! – вытянула она как щит свои красивые, с длинными пальцами, руки. – Ангина жутко заразная! Не дай Бог заболеть! Отдели посуду, повесь полотенце от моего подальше. Нет, лучше я заберу свое в комнату. И молоко кипяти не в кастрюле, а в Кружке, договорились?
От обиды у Риты перехватило дыхание. Она молча разогрела молоко, бросила в него на глазок щепоть соды и ушла к себе, обжигая пальцы о горячую кружку. Даже за тряпкой возвратиться не захотела. Там, у себя, в крохотной комнатушке, глотая вперемешку с горючими слезами пенистую противную жижу – еще и температура скакнула черт знает куда, – Рита сказала себе, что мама ее не любит. Она любила отца и театр, никого больше. Теперь у нее остался только театр. И все. Дочь родилась по недосмотру – мама сама как-то проговорилась – и всю жизнь была, в общем, некстати.
Рите было уже четырнадцать, она думала о жизни постоянно, с утра до ночи, вертела ее в своих представлениях так и сяк, мечтала, надеялась и пугалась.
"Тебе нет до меня никакого дела", – мысленно упрекнула она мать и перестала учиться. Вот просто перестала, и все.
Была весна. Сияло мартовское холодное солнце, и последние лыжники больше стояли, опершись на палки, подставив солнцу розовые от загара лица, чем катались по влажной, уже не скользкой лыжне. Пахло водой, талым снегом, свободой. Рита бродила по улицам с мокрыми ногами и в мокрых варежках, отогреваясь в кино. Девчонки ужасались ее отваге: ведь скоро экзамены, и могут не взять в девятый, отправить в ПТУ или еще куда. Ей было отчаянно все равно.
"Пускай! – ожесточенно твердила она себе. – Пусть вызовут мать. Пускай побегает!"
Но маму почему-то не вызывали, никто о Рите не беспокоился, и она, погуляв, поскучав, сдалась и явилась однажды в класс – сама, добровольно. Тем более что налетел какой-то циклон, яркое солнце скрылось за хмурыми тяжелыми тучами, повалил сырой снег, на ходу превращаясь в ледяной, пакостный дождь, под ногами образовалось жуткое месиво из грязи, снега, воды, и какие уж там прогулки, какая свобода... В классе хоть было тепло, ниоткуда не дуло. И была верная Валька, и Сашка вдруг взял да влюбился, и на истории-литературе-обществоведении было, надо признать, здорово интересно, а математику-физику-химию Рита списывала у Сергея или у того же Сашки.
О папе она скучала так, что разрывалось сердце.
С ним советовалась, ему все рассказывала, иногда упрекала, что бросил ее одну навсегда, а ей так его не хватает!..
***
– Завтра премьера, пойдешь? Столько лет не ставили "Трубадура"!
Мама положила перед Ритой пропуск. Золотом сверкали волосы, синим светом сияли глаза. – – Мне некогда, – хмуро ответила Рита и отодвинула от себя пропуск. – У нас контрольная, – соврала она.
– Подумаешь, контрольная! – фыркнула, как девчонка, мама. Контрольная преходяща, искусство вечно! Ну спишешь у своей Вали. Кстати, пропуск на два лица.
Но Рита все равно не пошла. Весь вечер просидела у телевизора, злясь на себя и на маму, молча жалуясь папе, чувствуя такое огромное одиночество, что когда зазвонил телефон, бросилась к нему как к спасению.
– Мама еще не пришла? А ты почему не в театре? Эх, жаль, я не смог!.. Передай, что звонил, хорошо? Позвоню завтра. Але, ты меня слышишь?
– – Слышу, – буркнула Рита и бросила трубку.
Это был Аркадий Семенович – громогласный, толстый, в очках. И вечно у него было отличное настроение, и вечно он хохотал на весь дом, и пахло от него дорогими сигаретами, хотя Рита ни разу не видела, чтобы он курил, и он дарил цветы маме, а Рите – как маленькой, шоколадки.
– Ну что ты, Аркадий, – радовалась мама, принимая цветы. – Мне и так некуда их девать.
– Не умею приходить к женщине без цветов, – самодовольно басил Аркадий Семенович. – Просто не получается.
И они радовались вдвоем, вместе.
Правда, при Рите он приходил редко. Чаще при ней уходил. Где он работал, что делал, Рита не знала, но когда ее не было, когда была она в школе или шлялась по улицам, Аркадий Семенович часто оказывался в их доме. Не каждый, конечно, день, потому что мама очень много работала, но часто. Вернувшись, Рита видела сияющее лицо матери, немытые фужеры в мойке, свежий букет в керамической вазе, а иногда Аркадия Семеновича, если не успевал он уйти. Если же успевал, то пахло его сигаретами – в комнате и на кухне, и особенно в ванной. Легкий одеколон, сигареты и еще что-то – неясно тревожное, чуть уловимое, мужское. Рита смотрела мимо виноватых глаз матери.
– Будешь кушать? Садись! Правда, первого сегодня нет, но зато я купила бифштексы, сейчас разжарю. Ой, нет, пора на репетицию: вечером у меня спектакль.
– Да я сама все сделаю, – говорила Рита.
– Тогда и мне. Жрать хочется зверски!
– Почему ты так говоришь, мама?
– Как? – терялась мать.
– Так грубо, – беспощадно поясняла Рита.
– Извини, ты права.
Мать съеживалась, тускнела, и Рите становилось немного легче.
– А когда мы поедем к папе?
Это был второй удар, безошибочный.
– Ну ты же видишь, какая погода, – оправдывалась мать. – На кладбище сейчас не пройдешь. Вот растает снег...
Рита молчала. На самом деле ей вовсе не хотелось ехать за город в холодном автобусе по тряской дороге – папа и так был все время рядом, просто невыносимо было видеть мать столь счастливой. Однажды Рита все рассказала Вале. Та слушала молча, серьезно. Круглое лицо с татарскими скулами, узкими горячими глазами и пухлым ртом оставалось непроницаемым. Не играли ямочки на щеках, и она не перебивала, как всегда, Риту. Потом обняла верную свою подружку, прижала к себе.
– Она у тебя такая красивая, молодая. Сколько ей лет?
– Да уже почти сорок! – возмущенно воскликнула Рита.
– Да-а-а? – не поверила Валя. – А на вид лет тридцать, не больше.
– А хоть бы и тридцать! – Рита сбросила со своих плеч Валину руку. Отец так любил ее, так любил, а она...
Валя кое-что знала о жизни. Мать ее была дворником, а отец – сильно пьющим водопроводчиком.
Да еще то и дело бросал мать, уходил к молодым.
Правда, потом возвращался. Так что жизнь она понимала. И потому сказала:
– Не судите – да не судимы будете.
Так всегда говорила мать, когда Валя призывала ее не пускать отца, выгнать к чертовой матери!
– Я бы, например, никогда! – крикнула Рита.
– Откуда ты знаешь? – резонно возразила Валя. – Что же ей – так и быть одной?
– А я?
– Ты – дочь. Я имею в виду мужчину.
– Да она уже старая!
Круг замкнулся. Подруги друг друга не понимали.
***
Потом был десятый класс, выпускной вечер, гулянье по ночной Москве. Валина мама сшила подружкам шикарные платья: Рите – – белое, Вале розовое, к черным, татарским ее глазам и смоляным волосам; мама подарила Рите колечко, Аркадий Семенович неожиданно преподнес тоненькую серебряную цепочку. Рита растерялась, вопросительно взглянула на мать.
– Давай-ка я тебе ее застегну, – сказала мать. – К белому платью будет знаешь как здорово.
Они стояли вдвоем напротив Риты, и уже без боли и возмущения, с грустью она поняла: ничего не поделаешь, у мамы есть этот самый Аркадий Семенович.
Это у нее, Риты, нет никого, только Валя да Сашка со своими дурацкими вздохами и записочками.
– Куда будем поступать? – забасил Аркадий Семенович.
– Еще не знаю, – пожала плечами Рита.
– Как – не знаешь? – всполошилась мама. – Ты же хотела на географический, в МГУ?
– Да там небось конкурс...
– Ну и что – конкурс? Возьмем репетиторов.
Правда, Аркаша?
– Конечно. – Аркадий Семенович ободряюще стиснул матери руку. – И друг у меня есть один.
Правда, на биофаке. Но это же рядом! Поможем.
– Да не надо мне никакой помощи! – крикнула Рита и ушла к себе, хлопнув дверью.
Цепочка осталась лежать на столике.
Глава 3
– География – это мир, в котором живет человек, – философствовала Рита, – Горы, равнины, снега...
– Счастливая ты, Ритка, – вздохнула Валя. – Сколько там у вас интересного! А у нас в ателье одни бабы. Сидим и шьем. И клиенты – бабы. И даже заведующая. Хоть бы командовал нами мужик!
Рита обняла Валю, заглянула в лицо. Татарские глаза печальны, детский рот обиженно вспух.
– Ты тоже могла бы... – начала она, но Валя вспыхнула, закричала:
– А жрать на что? Мать, что ли, меня прокормит? Ты ведь знаешь, он у нас опять отвалил, кобель ненасытный!
Так сказать об отце...
– Чтоб он сдох, старый пьяница! – Валя, будто подслушав Ритины мысли, поддала жару. – Перестал бы терзать наконец мать!
– А твой Гена? – Рита постаралась перевести разговор на другое.
– Что – Гена? – не унималась Валя. – Ему бы только трахаться – с утра до ночи. "Ты такая, ты сякая..." А чтоб жениться – так вот тебе, фигушки.
Дура я, дура!
Валя, рухнув на тахту, зарыдала. Рита села рядом.
Гладила блестящие смоляные волосы, как могла, утешала.
– Ты ведь такая красивая! Возьми и брось!
– Да не могу я! – в отчаянии крикнула Валя. – Я люблю его!
– А я – нет, – огорченно призналась Рита.
– Ну и правильно, – всхлипывала Валя. – Их любить – себе дороже. И что не спишь с ним – тоже правильно, молодец.
– Так я ж не люблю, – повторила печально Рита. – Какое уж тут геройство?
Валя уже успокоилась. Села, вытерла ладонью глаза, шмыгнула носом.
– Ты что завтра делаешь?
– Мы едем в лес.
– За грибами?
– Просто так.
– Может, пойдете с нами на дискотеку?
– Вечером? Может, пойдем. Я тогда тебе позвоню.
– Ага, позвони. А Олегом своим не бросайся.
Таких сейчас – поискать.
– Каких?
– Чтоб тащил не в постель, а в загс. Да еще симпатичный. Да еще аспирант. Будет ученым...
***
Папа стоит и звонит в бубенчики. Ворот рубахи распахнут, лицо веселое, озорное. Звонит и звонит.
Рита открывает глаза. Телефон на тумбочке аж подпрыгивает от нетерпения.
– Але, это ты? – лениво потягиваясь, зевает Рита.
– Спишь? – возмущенно кричит Олег. – А в Москве знаешь что делается?
– Что? – недоуменно моргает Рита.
– Да я и сам не в курсе, – еще громче кричит Олег. – Включай поскорее телик. Какой-то у нас, что ли, переворот. В городе танки!
– И что же нам делать? – теряется Рита.
– Как – что? Давай к Моссовету! Нет, лучше на Пушкинскую: там легче встретиться. Жду через час.
И, не дожидаясь ответа, Олег – где-то там, далеко – швыряет трубку.
Рита смотрит на часы. Без пяти девять. Как раз – "Время". Нажимает красную кнопку. Из туманного голубого небытия выплывает знакомая дикторша. Что это с ней? Такая всегда красотка, а тут... Даже вроде как постарела. И глаза несчастные. Что-то бормочет – сразу видно, что врет, – о болезни президента, о том, как надо все укреплять, всех защищать – от кого, от чего? – и – вовсе уж неожиданно – бороться с сексом и порнографией. Вот те на! Только узнали, что есть он, секс-то, даже у нас, как призывают уже с ним бороться.
Рита прыскает в кулачок, включает телик погромче, чтоб было слышно на кухне и в ванной, накидывает на себя халатик, мечется по квартире: умыться, одеться, чайник, два бутерброда...
– Детка, сделай потише.
Жалобный голос матери заставляет приглушить телевизор. Сказать? Нет? Еще не пустит... "Союзный договор нуждается в доработке..." Какой еще договор? Какая там доработка? Спросить бы Олега: он все знает. Но пока ничего страшного вроде не происходит, ну пусть дорабатывают, раз нуждается. А зачем тогда танки? Или Олег что-то спутал?
Рита выглядывает в окно. "Дождик, дождик..." – машинально напевает она. Берет зонт, сует в сумочку бутерброды. Посмотрим, что там творится, на Пушкинской.
***
Тверская пуста от машин. Прямо по мостовой идут и идут люди, и все в одну сторону, к Моссовету. Странное ощущение праздника, если бы не лица: хмурые, встревоженные, злые.
– Ну наконец-то! – бросается Олег к Рите. – Пошли, – берет ее за руку.
– Что это, что? – лепечет Рита. – Я слушала телик, но ничего толком не поняла. Ой, танк...
Танк выглядывает из переулка, у всем известного, красного с золотом, дома.
– И солдаты, – шепчет Рита со страхом.
– Десантники, – поправляет ее какой-то дядечка с толстым портфелем под мышкой. – Охраняют...
– От кого? От нас? – изумляется Рита.
– Мало ли... – пожимает плечами дядечка.
Олег молча тащит Риту вперед, к листку, приклеенному на стенке. Народу все больше, но толпы как таковой нет. Тихие, сдержанные, ошеломленные люди читают какое-то воззвание и отходят, пропуская к листку других. Звучат реплики, короткие и негромкие:
– Ельцин обращается к москвичам...
– Велели к двенадцати здание освободить.
– Как же, освободить им...
– Вот мы и разделились, – непонятно и задумчиво говорит Олег.
– Что? Что? – дергает его за руку Рита. – Что ты имеешь в виду?
– Разделились на "они" и "мы", на какой-то там комитет и на просто нас, москвичей. Видишь призыв?
В четыре у парламента митинг.
– А разве у нас есть парламент? – простодушно удивляется Рита.
Ничего-то она не знает! Олег как-то звал ее с собой, в какое-то там движение, да она не пошла; надоели собрания в школе, на факультете.
– Это же совсем другое! – убеждал горячо Олег.
Убеждал, да не убедил.
Впервые смотрит Рита на Олега почтительно, снизу вверх: какой он серьезный, взрослый! Впервые замечает, как он красив. Высокий открытый лоб, смелые, широко расставленные глаза – близко посаженные Рита терпеть не может! – густые брови, а ресницы длинные, как у ребенка, и застенчивая улыбка. Но сейчас Олег непривычно серьезен, почти суров.
– Идите к танкистам! – кричит с машины севшим от напряжения голосом человек в плаще. – Убеждайте их! Разговаривайте с ними! Только не делайте из них врагов: у них положение сложное.
– Пошли! – решительно говорит Олег. – Какой-то план, видимо, есть. Так что будем делать что говорят. Вот что говорят, то и будем делать, – жестко повторяет он. – Это им не шестьдесят четвертый...
– А что, что было в шестьдесят четвертом?
– Ты разве забыла? Тогда по-тихому, по-семейному сняли Хрущева. Тоже отдыхал на море. А они собрались своей теплой компанией – Политбюро – да и сняли. Но сейчас мы этого не допустим! Дураков больше нет! Пусть подтвердят врачи, что Горбачев действительно болен! Покажут его, если он, конечно, не при смерти! Сам пусть скажет, что с ним такое произошло!
Олег шагает размашисто, широко. Говорит нервно и взвинченно. Рита еле за ним успевает.
– Смотри, танки. И бэтээры...
– Но я не понимаю, – беспомощно бормочет Рита. – Как ты их различаешь?
– Они в самом деле похожи...
Олег взглядывает на Риту и впервые за это утро чуть улыбается – нежно и снисходительно.
– Ах ты, дурочка! – обнимает ее за плечи. – Танк – это когда есть дуло. Понятно?
– Понятно.
У Александровского сада стоит целая танковая колонна. Крыши люков откинуты, торчат мальчишеские головы в шлемах. Танкисты "запирают" своими машинами Красную площадь., Олег подходит к первому танку.
– Ну что, ребята, в матерей стрелять будете? – резко и неожиданно спрашивает он, "Не так, не так, – в смятении думает Рита. – Тот же, с машины, сказал: "Не делайте из них врагов!" И, смягчая жесткие слова Олега, жалобно просит:
– Вы уж, мальчики, против нас не идите.
И неожиданно один из танкистов им отвечает – тихо и не очень уверенно:
– Да мы и не собираемся. Не беспокойтесь.
– Сынок, я понимаю: у вас приказ, – вмешивается в разговор стоящий рядом прямой старик с выправкой кадрового военного. – Но можно выполнять формально.
Что он имеет в виду? Непонятно. А мальчик в танке кивает.
"Невероятно: танки у Александровского... Сколько мы здесь сидели, отдыхая от Ленинки. Или просто так, у тюльпанов. Ждали друг друга, читали, целовались с мальчишками. И вдруг – танки..."
Между тем на Манежной под мелким дождем начинается митинг. Над грузовиком развевается российский флаг, на который все то и дело поглядывают, к которому еще не привыкли, и вот смотрят – не налюбуются, за него радуясь, им гордясь. Никогда Риту не трогала эта символика: флаги, гимны, гербы. Почему же теперь у нее на глазах слезы?
– С нами – депутаты России, – кричит в рупор с грузовика человек. – С нами – представители демократических партий. Где президент? Что с ним?
Мы требуем, чтобы он выступил перед народом! Мы объявляем бессрочную политическую забастовку!
Дождь все сильнее, и Рита, спохватившись, раскрывает зонтик.
– Мы – к вам.
Под зонтик ныряют две девушки, прижимаются к Рите.
– Стойте здесь. Я сейчас.
Олег шагнул ко второму танку.