Текст книги "Ночная княгиня"
Автор книги: Елена Богатырева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)
Елена Богатырева
Ночная княгиня
Часть первая
Глава 1
Последствия любви
Раз, два, три… Раз, два, три… «Третья дверь от колонны», – задыхаясь от танца, шепнула ей Вейская, когда они менялись нарами. Лиза бросила затравленный взгляд на дверь и тут же почувствовала слабость в ногах. Неужели сегодня?
Маша Вейская была поверенной всех ее тайн. Маленькая смешливая пампушка, она в свои шестнадцать, казалось, едва вышла из детского возраста. Ее наивный взгляд и простодушная чистосердечность ввергали в заблуждение не только гостей, но и ее Собственных родителей. Да и Лизу… Потому что летом, в деревне, когда Лиза, осторожно подбирая слова, попыталась поведать подруге о своем чувстве, Маша выказала в делах любовных такую осведомленность, что у Лизы загорелись не только щеки, но и уши. Пока она обескураженно молчала, Маша успела раскрыть ей глаза на неведомый мир любовных интриг всех их знакомых. «Неужели ты ничего этого не знала? Ах, Лиза, до чего же ты еще дитя. Ведь и Катя Долгорукая, и Наденька Ершова давным-давно уже…» Лизе подумалось тогда, что слушает она не лучшую подругу, а уличную бесстыдницу.
Летом родители спихивали Машу с глаз долой в деревню, чтобы уделять больше внимания четырем другим дочерям каждой предстояло подыскать хорошую партию. Девичий шепот далеко за полночь сливался с треском кузнечиков за окном, и всякий вздор при луне выглядел невероятно романтичным. По лунной дорожке они гадали о своей будущей судьбе, о том, что ждет их зимой, в разгар бального сезона. А у самого основания лунной дорожки, вдалеке, квартировал гусарский полк, и можно было загадывать: спит ли сейчас Лизин красавец или тоже думает о ней? И Лиза смотрела в окно до первых петухов, кутая озябшие плечи в цветастую шаль, когда Маша уже посапывала в постели…
Но теперь в Петербурге, в ярком свете просторной бальной залы, романтика вдруг улизнула куда-то в пушистые сугробы за окном, и Лиза неслась в танце беззащитная и обнаженная, и, когда взглядывала на запретную дверь, зубы ее лихорадочно стучали…
Маша говорила, что только любовью и счастлив человек. Говорила уверенно и легко. Ее просватали еще весной, и она боготворила своего жениха. А вот Лиза, второй год выезжающая в свет с матерью, была не на выданье и не просватана… Считалось, что выйдет она за Ванечку Курбатского. Но Ванечка уже несколько лет безвылазно сидел с бабкой в Германии, и приезд его казался Лизе событием нескорым, а потому почти несбыточным.
Между тем каждый новый год оттачивал в Лизе новую грань женского очарования и возбуждал ее чувства и любопытство. Зимой все танцы в ее бальной книжечке были расписаны. И если присмотреться, то на каждой страничке мелькало легкое «Пьер», выведенное необыкновенно красивым ее почерком заранее, а не в бальной агонии.
Строгости в доме была одна мать. Отец погиб на войне с французами, под Москвой. Отчаянный был человек, по чину мог бы и в живых остаться. Но жил не по чину, а по норову своему. Горячая битва манила его куда больше, чем женщины, вино и карты три вещи, доставлявшие ему радость. В самом пекле Бородинского сражения и сложил молодой генерал Дунаев буйную голову во цвете лет.
Мать же была натурой противоположной. Немецкая кровь прабабки в изысканном букете иных европейских кровей, что текли в ее жилах, делала ее человеком скорее хладнокровным. Любые события она встречала спокойно и с легкой прохладцей. Лишь изгиб тонких черных бровей выдавал настроение – чуть выше поднимется, чуть ниже опустится. Голос же вечно держал одну и ту же интонацию, одну и ту же громкость. Ее речь имела сходство с журчанием мелодии, но не живой, а издаваемой механизмом, типа музыкальной шкатулки, – однообразной и монотонной.
После первого потрясения – смерти супруга, ее, двадцатилетнюю вдову с несмышленой дочерью на руках, ожидало второе знакомство с состоянием его дел. Целый месяц она пытала поверенного на предмет каждой закорючки в толстой стопке векселей, закладных, расписок, но так и не смогла отыскать между строк тех средств, которые дали бы ей возможность безбедно существовать в их большом петербургском доме. Единственной частью состояния, не опутанной долгами, была деревня Козловка. Молодая вдова подняла слегка правую бровь и отправилась вместе с трехлетней дочерью в местечко со столь неблагозвучным названием.
Поместье было большим, но запущенным. Огромный деревянный дом, в котором только раз когда-то проездом останавливались родители мужа, оказался строением ветхим, ненадежным, устроенным на скорую руку, да и предназначенным для летнего времени. Холодный осенний ветер проникал сквозь щели в стенах: местные строители посчитали излишним их проконопатить.
Полусонные крестьянские девки, двигавшиеся поначалу словно сытые недовольные гусыни, оживились, как только хозяйка оттрепала одну из них за волосы. Сделала она это без гнева, с непроницаемым выражением лица, чем очень напугала девушек, давно привыкших к окрикам и оплеухам. Монотонная, с механическим скрежетом речь вдовы внушала им ужас, а ее бесстрастное белое лицо наводило на мысли о потустороннем мире.
В Козловке вдова генерала Дунаева прожила безвылазно семь лет, покуда не расплатилась за петербургский их дом с окнами на Адмиралтейство. Она самостоятельно вела хозяйство, прилежно записывая в толстую книгу доходы и расходы. За семь лет она едва ли сшила себе десяток новых нарядов, едва ли чем-нибудь побаловала маленькую дочь. Ровно половина комнат в доме так и осталась заколоченной, свечи зажигались только тогда, когда гостившая соседка задерживалась допоздна.
Вокруг Козловки направо и налево простирались земли князей Курбатских. Простирались на многие версты, а потому других соседей, кроме старой княгини да любимого внучка ее Ванечки, в гостях у Елены Карловны не бывало. Между молодой вдовой и старой княгиней быстро завязалась горячая дружба. Старая княгиня без памяти влюбилась в хозяйку за ее рачительность и разумение в делах. Трое сыновей наградили старуху мотовками-невестками, норовящими свести ее огромное состояние к нулю. Елена же Карловна, если и была несколько прохладна со старой княгиней, то только для того, чтобы покрепче привязать ее к себе. Горячее изъявление чувств пробуждало в старухе подозрительность. Поэтому Елена Карловна была скупа на улыбки, зато щедра на советы по устройству хозяйства, чем приводила Курбатскую в неописуемый восторг, и вскоре старая княгиня не мыслила себе жизни без соседки.
Поскольку все помыслы княгини были связаны с будущим Ивана, расчет Елены Карловны оказался как всегда точен. Желая обеспечить Ванечку, княгиня мечтала привязать вдову к себе покрепче, а поэтому стала поговаривать о том, что деточки скоро подрастут… Слово за слово, и в конце концов между ними было решено, что Ванечка, в свой срок, женится на Лизе. Курбатская получала таким образом вместе с хорошенькой девочкой надежного цербера для своих капиталов.
Лиза с Ванечкой, не подозревая о сговоре взрослых, гоняли кур на заднем дворе, играли в салочки, бегали смотреть, как плещется рыба в ручье. В играх Лиза всегда выходила первой: Ванечка был чересчур толст и близорук. Но никогда от соревнований с быстроногой девчонкой не уклонялся: пыхтел, сопел, лез на скрипучую березу снимать кошку, исправно ловил бабочек на сиреневой от клевера поляне и отчаянно визжал, удирая от задиристого петуха Евграфа.
Когда Лизе исполнилось десять, она впервые увидела Петербург и сначала растерялась. Ее поразили и каменные парапеты, и огромные мосты, точно гирлянды развешанные через широкую реку, расточительная роскошь высоких домов и, конечно же, такое неэкономное использование сотен свечей. Еще в карете при подъезде к городу мать дала ей совет: «Молчи и слушай», благодаря чему Лиза даже самыми образованными дамами была признана весьма воспитанной и смышленой девочкой.
Двери лучших домов распахнулись перед ними по рекомендации княгини Курбатской. Старуха, заботясь о будущей матери Ванечкиных детей, прислала Лизе лучших учителей, которым вменялось в обязанности не столько мучить девочку науками, сколько обучать этикету, манерам, а также следить за ее здоровьем. Лиза быстро осваивала все женские премудрости. У нее был удивительно красивый почерк, но она делала по три ошибки в каждом слове, чем приводила в ужас мадемуазель, пытавшуюся привить ей навыки грамотного письма. Любимым ее уроком навсегда остался урок танцев.
Если бы Лиза хоть чем-то была похожа на отца, возможно, Елене Карловне и пришла бы в голову мысль, что вместе с внешним сходством девочка унаследовала и сходство внутреннее, то, что она называла взбалмошностью. Но лицом и статью Лиза удалась в нее, поэтому мать до последней минуты, до той самой роковой минуты в разгар бала, была убеждена, что в жилах дочери течет ее холодная кровь, а чувства умещаются в тесном пространстве между благоразумием и долгом. Но Елена Карловна никогда не вспоминала о муже. Иначе она заметила бы и летние перемены в настроениях Лизы, и ее неопределенные мигрени, после которых дочь прятала заплаканные блестящие глаза, и ипохондрии, и долгие прогулки в роще с Машей Венской…
Она, пожалуй, обратила бы внимание и на то, что неподалеку от Курбатских расквартированы гусары… Но все ее помыслы в ту пору были заняты возвращением Ванечки и объявлением помолвки. Княгиня обещала привезти внука к весне…
Под заключительные аккорды, бросив последний взгляд в сторону матери и сжав зубы, Лиза сделала решительный шаг к заветной двери. Веселая толпа заслонила ее, и даже если бы кто-то внимательно за ней наблюдал, то не смог бы понять, куда же она исчезла. Холодной рукой она взялась за ручку, приготовившись улыбнуться, сказать, что ошиблась, если вдруг кто-то… Но никто не заметил ее, не преградил дорогу, а дверь действительно оказалась незапертой и тут же поддалась, раскрыв ей черные свои объятия. Лиза юркнула в распахнувшуюся черноту, и следом за ней промелькнула еще чья-то тень…
Оставшись в кромешной темноте, она постояла немного зажмурившись. Секунды уплывали в вечность. Затем она скорее почувствовала, чем поняла, что где-то там впереди, в конце далекого коридора, – свет. Неяркий, наверно, от факелов у крыльца… Стиснув руки, вне себя от волнения, действуя будто во сне, она бросилась прямо по узкому коридору… Пена оборок бального платья билась о плинтуса, шелковые складки скрипнули угрожающе – вот-вот лопнет волан. Но она ничего этого уже не слышала за ударами собственного сердца, не чувствовала, как не чувствует человек, летящий с обрыва в холодную воду. Она ворвалась в слабо освещенную комнату и прислонилась к стене. Нет, не уличные факелы освещали комнату, а слабый свет свечи…
Пьер осторожно поставил свечу на широкий подоконник и, отбрасывая на соседнюю стену огромную тень, медленно двинулся к ней, опустился на колени. Она почувствовала его руку на щиколотке и посмотрела на него умоляюще. Но никто на свете не разобрал бы, в чем состояла ее отчаянная мольба…
После того, что случилось между ними, Лизе хотелось продолжения объятий, а он вдруг стал строг и спокоен и все повторял, что пора снова в залу, что хватятся… Ей хотелось то ли смеяться, то ли плакать. Она медленно застегивала маленькие пуговки на груди, не досчиталась одной, замерла. Реальность плавала перед ней в легкой дымке неутоленного желания…
Она не слышала шагов, да и не сумела бы, даже если бы захотела, вынырнуть из дурмана страсти, исказившей все вокруг до неузнаваемости. Мать выросла на пороге лиловым истуканом. Лиза, оправляя оборки, смотрела на нее с пола снизу вверх, широко открыв глаза, не в силах сомкнуть растерзанные поцелуями губы. За спиной у матери пронесся легкий шорох. Елена Карловна жадно сощурилась в темноту, но так ничего и не рассмотрела. Да и что ей было рассматривать – спину, гусарский мундир? Где-то отворилась и снова закрылась дверь – громче стали звуки мазурки, а потом стихли. Лиза поднялась, слегка пошатываясь. Дурман выветривался из головы. Мать подняла бровь и сказала ровным механическим голосом: «Дура! Могла бы обойтись поцелуем…» И чудесный туман схлынул окончательно…
Раскаяние ее было полным и искренним. Матери не пришлось настаивать, просить, уговаривать. Омерзительное слово «падение», ровно прозвучавшее в ее устах, пронзило неокрепшее Лизино чувство стрелой, напитанной ядом, и чувство это быстро скончалось… Теперь Лиза с удивлением и некоторой даже брезгливостью вспоминала и происшествие на балу, и предшествующие ему удушливые волны смятения в березовой роще летом. Она без сожаления сожгла записки и письма, спалила бальную свою книжечку, в общем стерла все следы своего позора. Тогда ей казалось – абсолютно все…
О беременности Лизы первой догадалась мать. «Как кошка», – брезгливо поджав губы, процедила она и заперла дочь в комнате. Лиза была настолько потрясена новостью, что так и просидела весь день в оцепенении возле кровати. Лишь поздним вечером снова звякнул ключ в замочной скважине. Мать смотрела на нее молча, стоя в проеме черным истуканом.
– Ты дура, – сказала она ей ровно и спокойно. – Я потратила годы, чтобы устроить твою судьбу.
Только теперь Лиза залилась слезами, бросилась на колени и попыталась поймать руку матери. Пожалуй, ей нужно было бы отравиться, пока правда о ее положении не выплыла наружу, но расстаться с жизнью было выше ее сил. И не потому, что она отчаянно боялась смерти, а потому, что для таких людей не честь, а жизнь, пусть самая ничтожная, единственное, что имеет цену.
Мать легонько стукнула ее тыльной стороной ладони по щеке, но не отняла руку, которую Лиза тут же поймала и принялась покрывать горячими поцелуями, перемешанными со слезами.
– Ты выйдешь за Ивана.
Лиза подняла заплаканное лицо.
– Но как?!
– Выйдешь.
Они выехали в Германию через три месяца. Мать отправила назад всех слуг и наняла немок, убедившись предварительно, что они не понимают по-русски ни единого слова. Визит Курбатским они нанесли через неделю. Елена Карловна пожаловалась княгине, что не на шутку разболелась и отправляется с дочерью на воды. Вдова была бледнее обычного благодаря толстому слою пудры и время от времени, прикладывая руку к правому боку, покусывала нижнюю губу. Княгиня заволновалась – надежность будущности любимого внука пошатнулась.
Пока Елена Карловна обрисовывала княгине симптомы своей болезни, Лиза и Иван сидели поодаль и не спускали друг с друга глаз. Лиза – потому что ей так было велено. А Иван – потому что не мог отвлечься от волнующего, распирающего платье Лизонькиного бюста, так сказочно округлившегося за то время, что они не видались, и ходуном ходившего теперь вверх-вниз, вверх-вниз… Он отнес причину ее волнения на свой счет, тогда как Лизе просто-напросто было ужасно тяжело дышать, из-за того что перед выездом мать собственноручно туго затянула в корсет и ее расплывшуюся талию, и торчащий маленький живот.
Следующий день они провели в театре. Еще один день в парке на набережной. А четвертый день принес долгожданное сватовство. По этому поводу распили бутылочку лучшего бургундского и составили объявление о помолвке, тут же отправленное в Петербург. Свадьба откладывалась до выздоровления Елены Карловны, и княгиня решила вернуться в столицу, дабы заняться приготовлениями дома на Фонтанке, который собиралась преподнести Ванечке и Лизе в качестве свадебного подарка.
После отъезда Курбатских Елена Карловна и Лиза в самых скромных своих нарядах сели в карету и целый день тряслись по проселочным дорогам, не сделав ни одной остановки. Матери не хотелось, чтобы в ее планы ненароком вмешалась какая-нибудь нелепая случайность. Мало ли кого из петербургских знакомых может занести сюда? Ей было достаточно той нелепой случайности, которой огорошила ее Лиза.
Маленький православный монастырь, ставший их приютом в последующие четыре месяца, затерялся в лесу, и, пожалуй, мало кто даже из жителей округи знал о его существовании. Распорядок дня и беспрестанные молебны, в которых временные постояльцы вынуждены были принимать участие, приводили Лизу в отчаяние. За несколько месяцев, проведенных в лесу, она пришла к убеждению, что хуже смерти может быть только монастырь.
Девочка родилась раньше срока, в Крещение, и крик ее слился с завываниями ветра за окном. Измученная долгими и тяжелыми родами, Лиза тут же уснула. Единственный взгляд, брошенный ею на окровавленное маленькое тельце, ставшее причиной многочисленных ее тягот и чуть не испортившее ей будущность, был первым и последним взглядом, которым она наградила свое родное дитя. Утром мать, явившись к ней узнать о самочувствии, застала ее бодрой, на ногах, хлопочущей рядом с сундуками. «Едем?» – радостно спросила Лиза, и глаза ее впервые за долгое время полыхнули надеждой и радостью. «Едем», – ровно ответила мать.
Крестить девочку Елена Карловна приезжала без дочери. Девочку нарекли Алисой, фамилию дав по названию местечка близ монастыря – Форст. Бабка повесила ей на шею золотой крестик, перекрестила трижды и вернулась с дочерью в Петербург, где полным ходом шли последние приготовления к свадьбе.
Елизавета вышла замуж за Ивана Курбатского в начале апреля 1829 года. День ее венчания совпал с наводнением…
Глава 2
Последствия смерти
В тот самый день, когда Лиза в монастыре металась в постели, проклиная еще не рожденного ребенка, сквозь пургу, медленно переставляя из сугроба в сугроб окоченевшие ноги, шла другая женщина. Странная женщина. Одета была как мальчишка – в штаны и тулуп. Боль раздирала на части ее тело, а безысходность – сердце. Она с тоской понимала, что вряд ли доберется до церкви, где ее ждали… Там было спасение и, возможно, счастье…
В доме князя Налимова не было огней. Да если бы и были? Она ведь не сумасшедшая, чтобы просить о помощи. К тому же с каждым мгновением она все яснее понимала, что часы ее сочтены. О помощи можно было просить теперь только Господа Бога. Но они с ним и без того были в разладе, а после сегодняшнего…
Она сумела дойти только до забора и упала в снег. Последняя попытка подняться окончательно лишила ее сил. Женщина принялась негнущимися посиневшими пальцами рвать на себе одежду, пытаясь высвободиться из тяжелого тулупа…
Арсений был в этот день задумчив больше обычного. По привычке последних дней он несколько вечерних часов провел запершись в своей каморке, на кровати, не мигая уставившись в одну точку. То ли его томило предчувствие великой беды, то ли все-таки, как болтали горничные, был он юродивым, а значит – через ненормальность свою мог чувствовать и понимать нечто такое, что не дано людям разумным и степенным.
Он встал с кровати на секунду раньше, чем залаяли собаки во дворе. Князь велел непременно спускать собак на ночь, не то чтобы боясь непрошеных гостей, а из любви к остромордым злющим тварям, нуждающимся в свободе. Пусть побегают, порадуются снегу, не то зажиреют – какая с ними весной охота будет. Сперва залаяла одна собака, к ней присоединились остальные, и вот уже вся стая с остервенением заливалась истошным лаем.
Поморщившись, Арсений поднялся и вышел на крыльцо. Лицо его сразу же облепило снегом. Борода в считанные секунды побелела. Собаки надрывались все сильнее. «Нет, – решил он, – в такую погоду честные люди носа на улицу не кажут…» И, возвратившись в комнату, прихватил пистолет со стены.
Он вышел за ворота без собак, закутавшись в медвежий тулуп, пошитый из прошлогоднего охотничьего трофея, и двинулся к тому месту, куда, царапая доски забора, пыталась прорваться стая со стороны сада. Страха он не ведал, Ему, прошедшему через адское пекло, сам черт был не брат. Время близилось к полуночи, снежное небо оставалось светлым, и кое-что можно было разглядеть.
Он не сразу нашел ее – застывшую, привалившуюся спиной к доскам забора. А заметив, сплюнул, сунул пистолет за пазуху, присел на корточки, стал равнодушно разглядывать. Шапка съехала на спину, темные кудри рассыпались длинными прядями, занавесив лицо. Она была закутана в овчинный тулуп как-то чудно, словно кто принес и бросил ее под забором.
Арсений огляделся, изучил дорожку следов. Не похоже, чтобы топтался еще кто-нибудь. Следы остались глубокими, метель еще не замела. Он снова нагнулся к женщине и сдвинул с лица волосы, покрытые тонким налетом инея. Глаза ее были закрыты. Приложил руку к щеке – теплая. Поднес ладонь ко рту, к носу – никакого дыхания. То ли померла только-только, то ли так плоха, что дыхания не учуять. Вспомнил, как во время иранской кампании солдатика одного чуть не закопали заживо. Доктор тогда сердце слушал и только по слабому его биению определил теплившуюся в теле жизнь. Арсений снова поморщился, лезть к бабе слушать сердце он ни за что не станет. Даже если ей суждено подохнуть. Однако нужно предупредить Марфу, что ли, пусть в сени ее втащат, может, и оживет.
Арсений побрел вдоль забора назад, и вдруг ему показалось, что сквозь завывания ветра слышит он тоненький какой-то звук. Словно зовет его кто-то. Он вернулся, снова присел на корточки, поднял русые волосы, заглянул бабе в лицо. Глаза ее оставались закрытыми, а щеки стали вдвое холоднее против прежнего. Она не шевелилась, но тоненький звук тем не менее стал отчетливей. Арсений пригнулся к самому ее рту, но звук издавали не ее заиндевевшие губы. Тогда он оторвал вмерзшую в снег полу тулупа, потянул, дернул и вскрикнул…
В ногах женщины растекалась кровавая лужа, а в ней барахтался живой, только народившийся ребеночек и тоненько пищал. Одной рукой Арсений задернул страшное зрелище, другой – закрыл глаза и задохнулся воспоминанием…
Женщина была мертва. Под правым ребром у нее зияла глубокая рваная рана. Князь цокал языком и морщился, глядя на Арсения. «Только этого нам недоставало, – бормотал он скороговоркой. – Завтра мои именины! Только этого…»
О его поместье с недавних пор ходила дурная слава. С тех самых пор, как сбежал паскуда конюх и трепал языком по кабакам. Именно тогда Арсений сделался молчалив, а князь чрезвычайно раздражителен. Их вечерние шахматные партии прекратились, в доме повисла тишина. Горничные мышками юркали из комнаты в комнату, боясь подвернуться барину под руку.
Побледнев при виде покойницы и затребовав сначала капель, князь не усидел в своем кабинете, швырнул бокал с каплями в камин, велел мужеподобной Марфе нести из погреба красного вина и, как только она скрылась в сенях, быстро подошел к Арсению, взял его за руку. «Поговорим», – сказал полунежно-полупросительно… А потом расхаживал по кабинету, хрустя пальцами, взглядывая поминутно то в темное окно, то в огонь камина. Арсений смотрел в одну точку, сидел не двигаясь.
– Далась тебе эта баба замерзшая, – взвизгнул наконец князь, но сразу понял: не то, не то, подошел вплотную к Арсению, нагнулся, провел дрожащей рукой по его щеке. – Забудем, – сказал он тихо. – Не могу больше. Прости ты меня, что ли?
Князь закрыл глаза. Арсений внимательно посмотрел на него, словно решая про себя, отчего тот зажмурился: или от раскаяния истинного, или потому, что он, князь, просил прощения у своего денщика. Арсению было важно – почему? Князь приложил руку к щеке, но Арсений успел заметить, как левый его глаз дернулся и выкатилась из-под ресниц слеза…
– Что теперь делать, ума не приложу, – в отчаянии пробормотал князь.
И тогда Арсений поверил наконец и его раскаянию, и его тревоге за дальнейшую их судьбу…
Арсен родился и вырос в крохотном ауле на вершине горы. Эривань отделяло от нее два горных хребта. В зиму через них было не перебраться. Жизнь здесь текла только в теплое время – пытались пасти скот, пытались выращивать плодовые деревья, но что, скажите, может вырасти на камнях?
За год до встречи с князем Николаем Налимовым Арсена женили, и его дом с утра до ночи оглашался детскими воплями. К жене он был холоден, сына – обожал. Он всегда был человеком суровым. Женщины вызывали у него отвращение, работа – равнодушие. Казалось, он появился на свет случайно и теперь только и ожидает момента, когда сможет покинуть этот безрадостный и неуютный мир.
Но рождение сына полностью переменило его. Он обмяк. Пару раз видели, как он неумело улыбался. В темной его голове впервые зашевелились мыслишки о будущем.
Но все это был только миг, и пролетел он быстрее всадников на гнедых лошадях, от которых пахло порохом и смертью. Уходя от русских солдат, они жгли землю, рубили шашками направо и налево. Жена Арсена стояла на пороге дома, когда на скаку, походя, кривая сабля опустилась ей на голову, рассекая шею, плечо и ребенка, которого она держала на руках.
В накатывающей сзади лавине русских Арсен карабкался по склону к своему дому, с ужасом глядя вперед и не веря глазам… Он даже не посмотрел на жену, поднял мальчика, и из громадной дыры в его таком крошечном тельце закапала, полилась обжигающе горячая кровь. И в этот миг, самый горький в его жизни, когда ярость к иранским псам обуяла его, он чуть сам не ушел вслед за своим сыном, так и не успев отомстить…
Налетевший сзади воин занес кривую саблю над его головой, и шею пронзила боль. Руки ослабели, он уронил бездыханное тело сына и приготовился умереть… Но смерть не спешила. Какой-то русский вдруг оказался рядом, отбил второй, наверняка смертельный, удар. Прозвенели сабли, и офицер оказался в сложном положении на краю пропасти, без оружия. Зажимая левой ладонью рану в плече, Арсен тигром бросился сзади на противника и одной только правой сломал ему толстую, лоснящуюся шею…
Им было по двадцать шесть тогда, и с тех пор они стали братьями. И спасение от смерти стало не единственным подвигом, который они совершили друг для друга. Они спасли друг друга от одиночества, слились душой и телом…
Правда, это случилось не сразу, но тогда, еще стоя на краю обрыва, они посмотрели впервые друг другу в глаза, один – сгорая от боли и ярости, другой – из пекла лихорадящей битвы, в которой, может быть, искал он забвения, и поняли оба, что не зря повстречались на этой земле.
Николай ухаживал за раненым Арсеном. Арсений – так он называл его, не разобрав армянского имени. Он прогнал полкового врача и собственными руками протирал рану утром и вечером чистым спиртом, отпаивал Арсения настоями неизвестных тому российских трав. Руки Николая порой дрожали, но не неопытность была тому причиной. Совсем нет.
Иранские войска были разбиты. У озера Урмия получил тяжелую рану уже Николай, и Арсений, знавший тогда всего лишь несколько слов по-русски, а потому прикидывавшийся немым, вез друга домой, в новгородские края, исполняя его последнюю волю. Доктора ничего хорошего не обещали. Арсений выбросил порошки, которые прописали Николаю, накопал кривых корешков, высушил на огне, стер в порошок. Диковинное лекарство помогло.
На середине пути князь пошел на поправку. Но другая кручина чуть не свела его снова в могилу. Прикосновения армянина сводили его с ума, когда тот обтирал с его тела пот, когда прикладывал холодное полотенце к пылающей голове. Он тянулся к этим рукам губами в полубреду, в отчаянии, падая снова изможденным на ложе, не в силах, не смея больше пошевелиться, выдать себя. Он плакал беззвучно во сне, а Арсен не дыша прислушивался к своему сердцу. Сердце его было наполнено любовью. Такой любовью, которой он никогда раньше не знал.
Ему становилось страшно, что заметит кто-нибудь огненные взгляды князя или его собственное сомлевшее сердце непроизвольно выдаст тайну их неосязаемой связи. Ему становилось страшно оттого, что князь – в бреду, и, может быть, принимает его за другого, за другую… Он тер корешки в пыль, обливаясь слезами и моля, чтобы время его бреда не кончалось, чтобы не прояснялись его призывы, чтобы не оказались горячие поцелуи князя адресованными какой-нибудь молодой особе, являвшейся его больному воображению.
Неподалеку от Москвы князь как-то разом окреп, да и встал бы обязательно, не запрети ему это местный лекарь. Теперь глаза его смотрели на Арсена не затуманенно, а как никогда ясно, и как никогда ясно в них отражался самый неистовый призыв. В Новгород они прибыли уже любовниками и, поскольку любовь их переживала медвяный свой месяц, отправились чуть ли не сразу же в отдаленное поместье, в Малороссию, подальше от чужих глаз, чтобы предаться новообретенному счастью с упоением двух грешников, бесповоротно порвавших с мечтой о рае.
Вседозволенность ночи мягко перетекала в таинство дня, когда была нужда осторожничать, не попасться на глаза прислуге, да и вообще вести себя так, как подобает господину и слуге. Несмотря на то что никто из них не искал другой доли в любви, безжалостное слово Содом в воскресной проповеди священника или дурной сон, от которого просыпаешься в холодном поту, нет-нет да и всаживали леденящую иглу страха в сердца влюбленных.
Людьми они были разными не только по положению, но и по характеру. Николай, от природы ветреный, быстро загорался всякой мыслью, всяким чувством и так же быстро уставал, отрезвлялся. Нередко его терзала необъяснимая тоска, наследственный недуг, перенятый им от батюшки, рано скончавшегося. В такие дни он чаще обычного звал в свои покои Арсения – для шахмат, для вина, для любви.
Арсен был, напротив, как могучее дерево или скала, о которую разбивались всякие ветры. Казалось, ничто не может поколебать его обычного спокойствия, задеть его или взволновать. Его внутренней силы хватало на двоих. Болезненные вспышки князя гасли рядом с ним.
Если бы они с князем повстречались чуть раньше… Тогда в этом великане, с ловкостью фокусника меняющего подметки на башмаках, видели бы счастливейшего человека, обладающего на свете всем, чего ему так хотелось. Но мир покинул его грешную душу не тогда, когда он впервые сжал Николая в своих мощных объятиях, а значительно раньше, когда кровь собственного сына бежала по его рукам. Он был виноват раз и навсегда перед людьми и перед Богом за душу чистую, убиенную по его недосмотру… Тогда-то и скособочило этот мир, словно шею Арсена. Шрам на шее заставлял его ходить немного боком и голову нести не прямо, а склоненной к правому плечу.
Душевный надлом был неясным, таился в темных закутках его широкой души, и он сам ничего о нем не знал. Но вот люди – за версту чувствовали. Сидит огромный великан под деревом, спроси чего – вскинет на тебя глаза, словно вцепится взглядом горящим, а потом прищурится слегка, и затуманятся черные очи. И говорит так странно. Не столько потому, что языка другого, сколько – быстро, отрывочно. Скажет слово и думает, что все им и высказал, чего больше?
Разговаривать с ним мог только князь. Хотя какой это разговор? Расхаживает Налимов с трубкой по кабинету в длинном шелковом халате и говорит-говорит безостановочно. А Арсений сидит слушает. Так бы и просидел всю жизнь подле князя, если бы не случай.