355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » Женщины для вдохновенья (новеллы) » Текст книги (страница 6)
Женщины для вдохновенья (новеллы)
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:12

Текст книги "Женщины для вдохновенья (новеллы)"


Автор книги: Елена Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)

И под занавес – приговор самого Александра Сергеевича в ответном послании к Вяземскому: «Правда ли, что Боратынский женится? Боюсь за его ум. Законная – род теплой шапки с ушами. Голова вся в нее уходит… Брак холостит душу».

Как всегда, лучше Пушкина не скажешь. И до чего милы эти пять черточек, обозначающие словечко, принадлежащее к инвективной лексике… Как выразились бы мы, насмешливые потомки, no comments!

По большому счету, Пушкин оказался прав. На какое-то время Боратынский с головой ушел в «шапку с ушами» и писал друзьям вот этакие полусонные послания: «Я живу потихоньку, как следует женатому человеку, и очень рад, что променял беспокойные сны страстей на тихий сон тихого счастия. Из действующего лица я сделался зрителем и, укрытый от ненастья в моем углу, иногда посматриваю, какова погода в свете».

Однако даже самые сильнодействующие лекарства бывают бессильны против смертельной болезни. Даже брак с девицею «не элегической наружности»! Иначе почему Боратынский вдруг, в судорожном порыве откровенности, начал писать всепонимающему Путяте: «До сих пор еще эта женщина преследует мое воображение, я люблю ее и желал бы видеть ее счастливою».

А потом он взял да и доказал, что ошибался, ох, ошибался Лев Сергеевич Пушкин, заявивший, что Боратынский умер для поэзии! Он по-прежнему пишет и подтверждает эротический род своей поэзии, потому что самые лучшие, самые трогательные стихи его – по-прежнему о любви. Собственно, это не столько стихи, сколько крики отчаяния, обращенные к той женщине, которую он и презирал, и одновременно мучительно желал (итак, «шапка с ушами» оказалась несостоятельна для человека, удостоенного изощренного распутства Закревской и отравленного им на веки вечные!), но которая отныне была для него дважды недоступна: как чужая жена – для чужого мужа.

 
Нет, обманула вас молва:
По-прежнему дышу я вами,
И надо мной свои права
Вы не утратили с годами.
Другим курил я фимиам,
Но вас носил в святыне сердца;
Молился новым красотам,
Но с беспокойством староверца.
 

Но уж если и в былые времена Аграфену Федоровну мало волновали и сам Боратынский, и его пиесы, то теперь она вообще не удостоила вниманием этих строк. Что ей какой-то Боратынский! Для нее теперь писал влюбленные стихи сам Пушкин!

Да, «солнце русской поэзии» упоенно ласкало «медную Венеру» своими лучами и всем прочим, имеющимся в наличии.

1828 год выдался для Александра Сергеевича не слишком-то радостным. Он обратился к Бенкендорфу с просьбой отпустить его в Париж и исхлопотать на это разрешение у императора. Разрешения Пушкин не получил, а вместо вояжа на Запад забрезжила угроза отправки «прямо, прямо на восток» – в очередную ссылку, ибо до властей дошло «дело» об озорной, не сказать – пакостной, «Гаврилиаде».

«С самого отъезда из Петербурга не имею о тебе понятия, – писал ему Вяземский 26 июля 1828 года, – слышу только от Карамзиных жалобы на тебя, что ты пропал для них без вести, а несется один гул, что ты играешь не на живот, а на смерть. Правда ли? Ах! голубчик, как тебе не совестно».

Безудержно играть Пушкин начинал, когда дела решительно не шли на лад. Тяжко было у него и на сердце, которое он делил между двумя женщинами: Анной Алексеевной Олениной и… графиней Закревской. Причем сами дамы и его отношение к ним были настолько различны, что обе любови вполне могли развиваться параллельно.

С весны 1828 года Пушкин стал постоянным гостем в петербургском доме Олениных и на их даче в Приютине. В это же время Арсений Андреевич Закревский вступил в должность министра внутренних дел, и Аграфена Федоровна, столь давно лишенная возможности царить в блестящих салонах, с упоением завертелась в вихре светских увеселений. Она и прежде-то была весьма популярна в обществе (дамы сплетничали о ней, мужчины увивались вокруг нее), но теперь «госпожа министерша» сделалась особенно часто приглашаема всеми подряд. Лето она кочевала с одной дачи, где проводила время столичная знать, на другую. Где-то на этих дачах она и пересекла путь Пушкина, и вскоре ее античная фигура уже была начертана на полях его рукописей.

В мае 1828 года «двойной роман» поэта уже вовсю обсуждался его друзьями. В том числе и Боратынским, который поспешил заверить Пушкина в своей полнейшей холодности к «Магдалине». Африканские страсти тут так и кипели, ревность Пушкина была жгучей, как расплавленный свинец. Ссориться с ним Боратынский не хотел, поэтому поспешил расставить точки над «i»:

 
Поверь, мой милый! Твой поэт
Тебе соперник не опасный!
……………………………………………..
Счастливый баловень Киприды!
Знай сердце женское,
О! знай его верней,
И за притворные обиды
Лишь плату требовать умей.
А мне – мне предоставь
Таить огонь бесплодный,
Рожденный иногда воззреньем красоты,
Умом оспаривать сердечные мечты
И чувство прикрывать улыбкою холодной.
 

Что же там такое происходило, почему Боратынский поспешил рассыпаться в заверениях «благонадежности»?

Князь Петр Вяземский писал жене: «День 5 мая я окончил балом у наших Мещерских. С девицей Олениной танцевал я попурри и хвалил ее кокетство… Пушкин думает и хочет дать думать ей и другим, что он в нее влюблен, и вследствие моего попурри играет ревнивого. Зато вчера на балу у Авдулиных совершенно отбил он меня у Закревской, но я не ревновал».

Оленина сообщает всем, кому не лень, что Пушкин ухаживает не только за ней, но и за Закревской. «Приехал по обыкновению Пушкин, или Red-Rower, как прозвала я его, – писала она. – Он влюблен в Закревскую. Все об ней толкует, чтобы заставить меня ревновать, но притом тихим голосом прибавляет мне разные нежности».

В Анну Оленину – Аннету, как ее обычно звали, – Пушкин и впрямь был влюблен, но в его восприятии она была всего лишь «ангел чистый, безмятежный». «Живая красота» Аграфены Закревской делала с ним обычное дело – «влекла всесильно».

«Я пустился в свет, потому что бесприютен, – писал он Вяземскому, намекая на то, что в Приютино, к Аннете, ему путь закрыт, ибо и родня ее, и она сама были против его ухаживаний. – Если б не твоя медная Венера, то я бы с тоски умер. Но она утешительно смешна и мила. Я ей пишу стихи. А она произвела меня в свои сводники…»

Ну, свела-то Закревская Пушкина прежде всего с самой собой. У нее все романы начинались в постели – поэт не стал исключением. Да он, впрочем, и сам не намеревался тратить время на пустые воздыхания перед женщиной, для которой главным было голое распутство. И уже вскоре он весьма фривольно обсуждал в письмах к Вяземскому свои новые отношения – вернее будет сказать, сношения, – а жуткий циник Вяземский, который и сам некогда – очень недолгое время! – был любовником Аграфены Федоровны, давал ему недвусмысленные сексуальные советы «с ученым видом знатока»: «Я уже слышал, что ты вьешься около моей медной Венеры, но ведь ее надобно и пронять медным благонамеренным. Спроси у нее от меня: как она поступает с тобою, так ли, как со мною: на другую сторону говорит и любезничает, а на мою кашляет».

Между тем оная Венера, как ей по чину и положено, зацепила не только плоть Пушкина, но и душу его уязвила. Ничего подобного он в жизни не видал, не испытывал, а ведь был куда искушеннее, чем скромно-эротичный Боратынский.

Закревская не шла в сравнение ни с одной из былых возлюбленных Пушкина. Вообще во всем мире не было женщины, подобной ей! Что он и удостоверил восхищенно, страстно, потрясенно – в стихотворении «Портрет»:

 
С своей пылающей душой,
С своими бурными страстями,
О жены cевера, меж вами
Она является порой
И мимо всех условий света
Стремится до утраты сил,
Как беззаконная комета
В кругу расчисленном светил.
 

Беззаконная комета… «Звезда хвостатая», воплощенная опасность для народов! И для каждого отдельного человека – особенно если он по сути своей чудовищно, африкански страстен и ревнив, а она, как никакая другая женщина, умеет давать повод для ревности. Вернее, поводы! Однажды Аграфена Федоровна до того довела нового поклонника, что он прилюдно вцепился ногтями (как известно, «быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей», вот Пушкин и думал, отчего ногти сии были у него предлинные) в ее обнаженную до плеча руку и оставил на ней приметные следы.

Раздрай, который эта женщина внесла в душу Пушкина, вполне выражен в его письме к Елизавете Михайловне Хитрово, его всегдашней почитательнице и преданной защитнице. Пушкин был настолько взбаламучен той бездной чувств, в которую ввергла его Закревская, что писал без экивоков и приличных эвфемизмов, очень резко: «Хотите, я буду совершенно откровенен? Может быть, я изящен и благовоспитан в моих писаниях, но сердце мое совершенно вульгарно, и наклонности у меня вполне мещанские. Я по горло сыт интригами, чувствами, перепиской и т. д. и т. д. Я имею несчастье состоять в связи с остроумной, болезненной и страстной особой, которая доводит меня до бешенства, хоть я и люблю ее всем сердцем. Всего этого слишком достаточно для моих забот, а главное – для моего темперамента».

Для его темперамента – достаточно, да. Сверх меры. Но что касалось темперамента Закревской… Для нее не существовало ничего, кроме удовлетворения собственных страстей. Она как бы даже и не заметила, что карьера ее супруга чуть было не завершилась бесславно!

В 1830 году в России началась страшная эпидемия холеры. Министр внутренних дел Закревский боролся с ней по привычному принципу «держать и не пущать»: установил строжайшую систему карантинов; население зараженных районов, по сути лишенное всяких связей с внешним миром, обрекалось на вымирание. Подобные драконовские меры привели в ярость императора Николая Павловича, тем более что побороть холеру таким образом оказалось невозможно. К эпидемии прибавились возмущения, волнения, бунты и прочие беспорядки. В 1831 году Закревский получил отставку и надолго остался не у дел.

Аграфена Федоровна лишь плечами пожала – это была ее обычная реакция на все и всяческие неприятности. Ее романы с Пушкиным и K° были в разгаре, ничто иное ее не волновало!

Именно в это время в стихах поэта, а главное – в его прозе и набросках возникает образ ненасытной Клеопатры, которой мало одного любящего мужчины, одного постоянного любовника: ей нужно изобилие, ей нужен выбор, а то и несколько мужчин на ложе враз.

Для начала Клеопатра промелькнула в восьмой главе «Евгения Онегина», в той сцене, где Онегин видит на балу новую, преображенную Татьяну:

 
Она сидела у стола
С блестящей Ниной Воронскою,
Сей Клеопатрою Невы;
И верно б, согласились вы,
Что Нина мраморной красою
Затмить соседку не могла,
Хоть ослепительна была.
 

Нина, снова Нина… Это лживое, неуловимое, мстительное, холодное имя, весьма напоминающее имя волшебницы Наины из «Руслана и Людмилы», немедленно заставляет насторожиться читателя. Ведь Ниной звалась героиня поэмы Боратынского «Бал»! А кто был ее прообразом – нам тоже известно… Вдобавок Вяземский в своих письмах к Пушкину называл Закревскую не только медной Венерой, но и Клеопатрой. Так что никаких недомолвок тут не было и не могло быть: Нина Воронская – это Аграфена Закревская. Ее мраморная краса…

Потом появился неоконченный роман «Египетские ночи», одной из главных героинь которого была именно Клеопатра, царица Египетская. На страницах этого романа мелькнули многие светские знакомцы Пушкина, например, Долли Фикельмон, изображенная в виде той непосредственной дамы, которая выручила растерявшегося итальянца-импровизатора в трудную минуту и согласилась помочь ему определить тему выступления. В самом итальянце, с его бледным челом и печальными черными глазами, можно увидеть и Боратынского, романтическая внешность которого всегда была предметом тайной зависти Пушкина, как известно, отнюдь не страдавшего красотой. Тема, предложенная импровизатору: «Cleopatra e te amanti» – «Клеопатра и ее любовники», с некоторых пор чрезвычайно волновала самого Пушкина, а именно – с тех самых пор, как он познакомился с Закревской и был не только допущен к ее прекрасному телу, но и сделался участником ее тайных оргий.

Самоуверенность этой дамы (Клеопатры-Закревской) не знала предела:

 
Скажите: кто меж вами купит
Ценою жизни ночь мою? —
Рекла – и ужас всех объемлет,
И страстью дрогнули сердца.
Она смущенный ропот внемлет
С холодной дерзостью лица,
И взор презрительный обводит
Кругом поклонников своих…
Вдруг из толпы один выходит.
Вослед за ним – и два других…
 

Что происходило дальше – известно всем прилежным читателям Пушкина. Три храбреца поплатились жизнью за любовь египетской царицы, но мало похоже, чтобы смерть могла оказаться слишком дорогой ценой для других соискателей ее неистовой страсти.

Примерно в это же время Пушкин пишет два наброска будущих произведений: «Гости съезжались на дачу», «Мы проводили вечер на даче…» Главная героиня обоих набросков – Закревская, снова она. Правда, здесь ее зовут Зинаида Вольская. Имя Зинаида – не менее змеиное, медное, опасное, чем Нина, разве что в нем появляется некая грозная неумолимость. Увы, даже отъявленный бесстыдник и хулиган Пушкин спасовал, оробел, ощутил, что слаб в коленках перед этой эгоцентристкой, эксгибиционисткой и распутницей, которая получала явное наслаждение, эпатируя окружающих. Вот уж воистину – Вольская, все она делала лишь по своей воле!

Тема Клеопатры возникает здесь вновь. От светской болтовни о причудах египетской царицы разговор переходит к замыслу Зинаиды Вольской, решившей уподобиться Клеопатре («Мы проводили вечер на даче…»). Разговор гостей заходит сначала о том, кого следует почитать первой из женщин. Наперебой звучат имена мадам де Сталь, Орлеанской девы, английской королевы Елизаветы, мадам де Ментенон, мадам де Ролан или «бесстыдницы» Жорж Санд. Наконец называют Клеопатру – как символ наивысшей степени разгула натуры и страстей. Один из гостей спрашивает Вольскую («вдову по разводу», как уточняет ее статус-кво Пушкин):

«Вы думаете, что в наше время, в Петербурге, здесь – найдется женщина, которая будет иметь довольно гордости, довольно силы душевной – чтоб предписать любовнику условия Клеопатры?»

Зинаида без колебаний отвечает:

«Думаю – даже уверена».

В этот прозаический набросок Пушкин вновь вставил стихотворные строки о Клеопатре:

 
И кто постиг в душе своей
Все таинства ее ночей?..
Вотще! В ней сердце томно страждет —
Оно утех безвестных жаждет —
Утомлена, пресыщена,
Больна бесчувствием она…
 

Ну да, даже Пушкину неловко было признать, что ни он, ни кто другой вообще не интересует Закревскую как человек, как личность, как мыслящее существо – ее волнует только то, что у мужчин, пардон, ниже пояса. Это была даже не дама, не мать семейства, не матрона – она на всю жизнь осталась непосредственной девочкой с чрезмерно развитой чувственностью, так и не повзрослевшей, играющей с мужчинами в постели… в куклы, а вовсе не в любовь. Эта натура оказалась непостижима изощренному психологу Пушкину, вот он и запутался в попытках создать портрет современной Клеопатры: то в ней, видите ли, «сердце томно страждет», то «больна бесчувствием она»… Но ведь одно исключает другое!

Закревская была истинной разрушительницей душ. Она сломала поэта, вынудила его признать не только свою мужскую несостоятельность, но и слабость духа. Не сводником сделала она его, а наперсником! Поверенным своих страстей, своих неудовлетворенных желаний, своих безумных замыслов… которые, увы, он не смог осуществить, как не смогли иные-прочие, отвергнутые этой неистовой куртизанкой.

 
Счастлив, кто избран своенравно
Твоей тоскливою мечтой,
При ком любовью млеешь явно,
Чьи взоры властвуют тобой;
Но жалок тот, кто молчаливо,
Сгорая пламенем любви,
Потупя голову ревниво,
Признанья слушает твои.
 

Это он о себе писал, о себе, бедолаге, который не смог поддержать славу африканского жеребца и скатился на роль какого-то добродушного Конька-Горбунка при этой Царь-девице! Это он был жалок в своей покорности, в своей потерянной строптивости, утраченной гордости, в своем страхе: а вдруг не удастся вырваться из этого чувственного плена?..

 
Твоих признаний, жалоб нежных
Ловлю я жадно каждый крик:
Страстей безумных и мятежных
Как упоителен язык!
Но прекрати свои рассказы,
Таи, таи свои мечты:
Боюсь их пламенной заразы,
Боюсь узнать, что знала ты!
 

Боюсь их пламенной заразы… Что-то напоминает эта строка, не так ли? Кругом ее заразы страстной исполнен воздух!..

Ну конечно! Привет от Боратынского! Встретились в поэтическом времени и литературном пространстве два несостоятельных любовника одной и той же Музы – и поняли: никто из них не купит ценою жизни ночь ее. Жизнь дороже, чем вдохновение, которым пламенно и страстно заражает Клеопатра, медная Венера, некающаяся Магдалина!

В отличие от расставания с Боратынским, о котором Аграфена Федоровна больше ничего даже знать не хотела – нет, не по злобе, не оттого, что сердилась на него, – просто утратив к нему всякое подобие интереса, – она была бы не прочь сохранить добрые отношения с Пушкиным, обойдясь без трагического разрыва. И уж если графиня снисходительно закрыла глаза на попытку публичного отмщения ей, которую в свое время предпринял Боратынский, то она даже не узнала о том, что Пушкин тоже не устоял от соблазна подстроить ей такую мелкую пакость. Ведь эта попытка стала явной только после его смерти. Да и едва ли Закревская, с ее-то «любовью» к чтению, когда-нибудь вообще узнала о литературных набросках под названием «Гости съезжались на дачу» и «На углу маленькой площади».

В «Гостях…» полным-полно раскавыченных цитат из житейских разговоров Пушкина и Закревской. Отношения Зинаиды Вольской и некоего Минского – это отношения Аграфены Федоровны и Пушкина, как они были ранее обозначены поэтом в письме к Вяземскому. «Я просто ее наперсник или что вам угодно, – отвечает Минский на вопрос случайного собеседника. – Но я люблю ее от души – она уморительно смешна».

То и дело встречаются аллюзии со стихами Пушкина – особенно с «Портретом».

Петербург описан как цитадель внешней благопристойности, холодных приличий: здесь «женщины боятся прослыть кокетками, мужчины уронить свое достоинство. Все стараются быть ничтожными со вкусом и приличием». Съезд гостей на дачу – именно что «круг расчисленный»: «Мало-помалу порядок установился. Дамы заняли свои места по диванам. Около их составился кружок мужчин. Висты учредились».

Приезд Вольской – подлинное явление «беззаконной кометы»! «Мужчины встретили ее с какой-то шутливой приветливостью, дамы с заметным недоброжелательством; но Вольская ничего не замечала, она рассеянно глядела во все стороны; лицо ее, изменчивое, как облако, изобразило досаду…» Она не намерена соблюдать даже подобие приличий: находит Минского, единственного человека, который ее в данный момент интересует, и удаляется с ним на балкон, где проводит время до рассветного часа, между тем как гости не могут очнуться от подобного неприличия. Это явно умиляет Пушкина: по его мнению, душе Зинаиды Вольской по-прежнему было четырнадцать лет, и то, что было «неожиданными проказами и детским легкомыслием», свет казнил жестоким злословием.

Здесь только предпринята попытка отмщения: Зинаида влюбилась в равнодушного и пресыщенного Минского. Что было дальше – неведомо! Но годом позднее, когда Пушкин уже понял, что ему нужно или расстаться с Аграфеной Закревской, или продолжать играть при ней роль этакого арапчонка, карлы, шута, он отомстил ей так, как только может мстить отвергнутый мужчина. Вернее, отвергнутый поэт. Уподобившись – опять же! – своему предшественнику Боратынскому, Пушкин в наброске «На углу маленькой площади» тоже изобразил Аграфену Федоровну в роли «бесчарной Цирцеи». Первая молодость этой прекрасной дамы (вновь по имени Зинаида) уже далеко позади, но однажды она решила полностью изменить свою жизнь, последовав зову страсти.

«Полюбив Володкого, она почувствовала отвращение от своего мужа, сродное одним женщинам и понятное только им. Однажды вошла она к нему в кабинет, заперла за собой дверь и объявила, что она любит Володкого, что не хочет обманывать мужа и втайне его бесчестить и что она решилась развестись… Она не дала ему времени опомниться, в тот же день переехала с Аглийской набережной в Коломну и в короткой записочке уведомила обо всем Володкого, не ожидавшего ничего тому подобного».

Увы, возлюбленный Зинаиды давно пресытился ее страстью и не может скрыть раздражения таким поворотом дела. Отныне он навещает Зинаиду лишь изредка, подъезжая к ее деревянному домику на окраине в роскошной карете. Пока длится свидание, кучер спит на козлах, а форейтор играет в снежки с мальчишками: они готовы в любой момент увезти своего господина из докучного места.

Ну, на счастье свое (и, может быть, Пушкина!), Аграфена Федоровна так и не узнала об этой на диво мещанской (право, Боратынский оказался гораздо более романтичен, хоть и более злобен!) попытке любовника свести с нею счеты. Она смотрела на Пушкина лишь как на милого забавника, а в общем-то, гордилась тем, что некогда делила ложе с всероссийской знаменитостью. Когда тело убитого поэта оставили до дня погребения в склепе при Конюшенной церкви, Аграфена Федоровна вместе с некоторыми другими дамами провела ночь у гроба, втихомолку сладострастно обсуждая дорогие ее сердцу подробности их отношений (или, вернее сказать, сношений)…

А что же Боратынский? Неужели совершенно канул в Лету?

В сердце Аграфены Федоровны – да, безусловно. Наяву же…

После женитьбы он служил в Межевой комиссии. Пережил холеру в Казани (втихомолку проклиная бывшего своего начальника и мужа прежней любовницы, ибо Казань входила в пресловутый карантинный список, определенный Закревским), затем воротился в подмосковное свое имение, увлекся жизнью помещика и архитектурой, заботился о своих крестьянах, как отец родной. С Путятой он по-прежнему дружил, тем паче что имения старинных знакомцев граничили. В Москве ему было непроходимо скучно, он собирался жить в Петербурге, но для начала решил совершить путешествие за границу. Анастасия Львовна, покорно перетерпевшая период неизбежных метаний супруга, теперь наслаждалась плодами своей победы над его некогда мятежным духом. Безусловно, она была милая, добрая, верная подруга, Боратынский ее наконец-то оценил – настолько, что, когда в Неаполе Анастасия Львовна вдруг занемогла, он и сам занемог от тревоги за нее. Да еще климат итальянский, для многих благотворный, оказался ему решительно противопоказан… Жена-то выздоровела, а вот Боратынского настиг лихорадочный припадок, который в одну ночь свел его скоропостижно в могилу…

Это случилось в 1844 году. А спустя четыре года граф Закревский был вновь затребован на государственную службу. Началась эпоха европейских революций, император Николай был встревожен – и вспомнил своего стойкого министра и его твердую руку. В 1848 году Закревский был назначен генерал-губернатором Москвы.

В те годы Москва была городом ленивым и веселым. Здесь уже не одно десятилетие сидели генерал-губернаторами люди под стать старой столице: мягкие, ленивые, добродушные вельможи – князь Д.В. Голицын, князь А.Г. Щербатов. Николай I в этой веселости и распущенности Москвы и москвичей справедливо усматривал проявление опасной независимости. «Москву надо подтянуть», – решил государь в это тревожное время. Закревский был именно тем человеком, который был здесь нужен. Доверие Николая I к Закревскому было беспредельным. Сразу после этого назначения император с облегчением сказал: «За ним я буду как за каменной стеной».

Полномочия новому генерал-губернатору были предоставлены самые широкие. Ходили слухи, что царь вручил ему некие бланки со своей подписью. Достаточно было вписать в этот бланк любое имя, чтоб сей несчастный без суда и следствия отправился в Сибирь на неопределенный срок. Впрочем, Закревский ни разу ими не злоупотребил, он никогда не высасывал политических дел из пальца. Напротив, убедившись в том, что в Москве «спокойно», он под свою ответственность постоянно заявлял об этом царю, входя иной раз в конфликт с Министерством внутренних дел, которое придерживалось другой точки зрения.

Теперь, когда судьба воздала ему должное, он был воистину счастлив, и его полная и в то же время осанистая фигура, гладко выбритое лицо с римским профилем и брезгливо выпяченной нижней губой выражало полное довольство. Ну, или почти полное. Мешали две вещи: во-первых, Закревский имел «чело, как череп голый», однако на самом затылке он каким-то чудом сохранил единственную прядь волос. Эта длинная прядь ежедневно завивалась парикмахером, и конец ее, завитый колечком, каким-то образом укреплялся на самой макушке. Забота о том, чтобы прядка не сорвалась и не повисла, немало досаждала генерал-губернатору.

Второй проблемой была жена, которая никак не желала угомоняться.

Да, теперь слух людей был воистину утомлен «молвой побед ее бесстыдных и соблазнительных связе’й» – как и предсказывал некогда Боратынский.

Впрочем, сам Закревский привык смотреть на ее шалости сквозь пальцы и, продолжая ее безмерно обожать, в глубине души даже как бы признавал право несравненной Грушеньки быть не такой, как все. Правда, его бесило, когда кто-то тыкал ему пальцем на поведение жены. А еще его безумно раздражали стихи, посвященные ей. И все же он держал томики Пушкина и Боратынского в своем кабинете, нет-нет, да и перечитывал их порою, испытывая какое-то извращенное удовольствие и от прославления, и от уничижения своей прекрасной жены. О слове «мазохизм» в ту пору и слыхом не слыхали…

Правда, и Боратынский, и Пушкин в ту пору уже пребывали на небесах и лишь оттуда, не то укоризненно, не то восхищенно покачивая головами, могли наблюдать за похождениями былой подруги дней своих веселых. Аграфена Федоровна нипочем не желала уняться! Ей уже сравнялось полвека, однако она не утратила ни красоты своей, которая напоминала теперь пышноцветущую розу, ни буйства плоти.

Кстати, эту самую плоть она щедро демонстрировала всякому желающему. О ее приключениях с охочими до острых ощущений юнцами люди бесстыдные с удовольствием сплетничали, а добродетельные отцы семейств (вроде С.Т. Аксакова) писали возмущенные письма: «Про супругу Закревского рассказывают чудеса, цинизм ее невозможен к описанию». Одно из таких «чудес» описывает графиня Л.А. Ростопчина, которая однажды летом была в гостях у Закревских в их подмосковном имении. По случаю необычайно жаркого дня Аграфена Федоровна принимала гостей «в белом кисейном капоте, надетом только на батистовую рубашку, так что все тело до мельчайших изгибов сквозило на солнце сквозь прозрачную ткань». «Я была очень удивлена равнодушием графа, не обращавшего на это никакого внимания», – чистоплотно добавляет Ростопчина.

Да почему же «не обращавшего»? Очень даже обращавшего! Но… Как и полагается мудрому супругу, Арсений Андреевич всегда обращал на свою жену только восхищенное внимание. Именно это и позволило ему пользоваться ее расположением до конца дней своих.

А впрочем, у него было теперь множество других поводов для тревог. Подросла Лидия… яблочко, которое упало очень недалеко от яблоньки. И она тоже возбуждала воображение литераторов. Правда, не русских, а французских. И об этом, право слово, стоит немножко поговорить!

Выданная замуж за молодого дипломата графа Дмитрия Нессельроде (сына знаменитого русского канцлера), который был секретарем русского посольства в Константинополе, а потом в Берлине, она вдоль и поперек изъездила Европу, побывала на всех модных курортах и отчаянно заскучала от исполнения протокольно-светских обязанностей. Муж категорически не понимал ее метаний и со свойственной всем Нессельроде категоричностью (мир тесен – именно его отец был одним из официальных неприятелей Пушкина и поощрял Дантеса-Геккерна, а также его приемного отца!) пытался урезонить молодую жену.

По этому поводу ее свекровь рассуждала в одном из писем родственникам: «Дмитрий писал мне из Берлина только один раз. Ему выпала нелегкая задача, а он полагал, что все будет очень просто. Он не учел, сколько понадобится терпения, чтобы удерживать в равновесии эту хорошенькую, но сумасбродную головку. Если он не будет смягчать свои отказы, если устанет доказывать и убеждать, это приведет к охлаждению, чего я весьма опасаюсь. Повторяю, их отношения очень беспокоят меня. Я пишу ему об этом, но это все равно, что бросать слова на ветер».

Не послушал Дмитрий маменьку, и между супругами настало-таки предсказанное ею охлаждение. Его не сгладили даже роды Лидии… Чтобы немного утешиться, Лидия приехала в Париж, поселилась на улице Анжу, что близ площади Конкорд, и принялась со страшной силой тратить деньги. Устроив однажды бал, она только на цветы для украшения особняка потратила 80 000 франков! На туалеты вообще уходили деньги несчитаные, но самым экстравагантным приобретением Лидии Закревской-Нессельроде была нить жемчуга длиной в семь метров. Украшенная этим жемчугом, на балу в своем особняке она познакомилась с неким молодым человеком по имени Александр Дюма… Правда, это был не Дюма-пэр, а Дюма-фис, то есть не знаменитый отец, а сын, но все же писатель, уже довольно известный автор «Дамы с камелиями». Прекрасная Лидия, впрочем, была представлена и отцу, который потом описывал в своем «Семейном трепе» новую любовницу сына – «в расшитом муслиновом пеньюаре, розовых шелковых чулках и казанских домашних туфельках… лежавшую на узорчатой кушетке из бледного шелка». Опытный ловелас, Дюма-пэр немедленно заметил «по гибкости ее движений, что на ней не было корсета… Три ряда жемчугов обвивали ее шею, украшали руки, волосы…

– Знаешь, как я называю ее? – спросил Александр.

– Как?

– Дама с жемчугами».

Лидии было посвящено несколько стихотворений Дюма-сына, а потом… потом идиллия закончилась. Приехал взбешенный Дмитрий Нессельроде и увез грешную жену в Россию. Александр пытался преследовать их, надеясь отбить возлюбленную силой, но на границе был остановлен и задержан. После нескольких недель бесплодных споров с пограничниками он был вынужден повернуть обратно… чтобы обрести утешение в объятиях другой русской красавицы по имени Надежда Нарышкина. Но это уже, так сказать, совсем другая история.

О Лидии можно сказать еще, что верной женой Дмитрию Нессельроде она так и не стала и скоро нашла замену Дюма-фису, влюбившись в князя Друцкого-Соколинского. Роман выдался таким бурным, что Закревский заставил ее обвенчаться с князем, еще не получив развода от Нессельроде. При живом муже! Об этом скандале Закревский доложил императору Александру II только после отъезда дочери за границу.

Скандал послужил одной из причин его отставки. После этого граф Закревский вместе с Аграфеной Федоровной покинул Россию и поселился во Флоренции, где и умер в 1865 году. Жена пережила его почти на пятнадцать лет и скончалась в 1879 году. До конца дней своих она предавалась милым воспоминаниям о двух великих поэтах, пылко любивших ее и мелко мстивших ей, а также живо радовалась похождениям дочери, о которых можно сказать словами одного великого писателя, произнесенными ровно через сто лет после описываемых событий:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю