355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » Женщины для вдохновенья (новеллы) » Текст книги (страница 5)
Женщины для вдохновенья (новеллы)
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:12

Текст книги "Женщины для вдохновенья (новеллы)"


Автор книги: Елена Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)

Я был уже негодяем в мнении моих начальников. Я не сделал еще ни одной особенной шалости, а через год по вступлении моем в корпус они почитали меня почти чудовищем. Я сказал сам себе: буду же я шалуном на самом деле! Разбойная жизнь казалась для меня завиднейшею в свете, и я задумал составить общество мстителей, имеющих целью сколько возможно мучить наших начальников. Нашему инспектору мы однажды всыпали толченых шпанских мух в табакерку, от чего у него раздулся нос; всего пересказать невозможно.

Нас было пятеро. Мы сбирались на чердаке каждый вечер после ужина. По общему условию, ничего не ели за общим столом, а уносили оттуда все съестные припасы, которые возможно было унести в карманах, а потом свободно пировали в нашем убежище.

Мы давно замечали, что у одного нашего товарища водится что-то слишком много денег; мы вошли к нему в доверенность и узнали, что он подобрал ключ к бюро своего отца, где большими кучами лежат казенные ассигнации, и что он всякую наделю берет оттуда по нескольку бумажек. Овладев его тайною, мы стали пользоваться и его деньгами. Мы ели конфеты фунтами, а когда он получил отпуск, то оставил несчастный ключ мне и родственнику своему Ханыкову.

Мы пошли очень весело негоднейшей в мире дорогою… Похищение наше не осталось тайным, и нас обоих выключили из корпуса с тем, чтобы не определять ни в какую службу, разве пожелаем вступить в военную службу рядовыми.

Не смею себя оправдывать; но человек добродушный сказал бы: вспомните, ему было 15 лет. Что его побудило к такому негодному делу? Корпусное молодечество и воображение, испорченное дурным чтением. Из сего следует то единственно, что он способнее других принимать всякого роду впечатления и что при другом воспитании, при других, более просвещенных и внимательных наставниках самая сия способность, послужившая к его погибели, помогла бы ему превзойти многих из своих товарищей во всем полезном и благородном…»

Общественное мнение было, в принципе, снисходительно к молодому человеку. Каждый подумал втихомолку: ну кто ж без греха, особенно в такие молодые годы?! К тому же первые стихотворные опыты Боратынского снискали ему успех; русское общество тогда было помешано на поэзии, строк не рифмовал только ленивый, ну а мало-мальский талант превозносился до небес и считался самым извинительным на свете обстоятельством. Вдобавок Боратынский был красив: он обладал весьма модной в то время (да и в последующие, если на то пошло!) романтической внешностью и печальным, даже трагическим обаянием, которое обращало к нему сердца. Именно этим и объясняется тот интерес, с которым нашкодившего, но раскаявшегося мальчишку (назовем вещи своими именами!) встречали новые товарищи по службе.

Очень любивший его сослуживец, поручик Н.Д. Коншин, так описывал первую с ним встречу: «Осенью 1819 года командир нашего полка, полковник Лутковский, получил извещение от родных об определении к нам Боратынского. Я узнал, что он сын известного добросовестностью генерала Абрама Андреевича Боратынского, человека, взысканного особенной милостью императора Павла, что он был сначала в Пажеском корпусе, но отсюда, в числе других напроказивших детей, исключен; кончил образование дома и принят был рядовым в лейб-егерский полк.

Я услышал, что в Петербурге первыми литературными трудами он обратил на себя внимание просвещенного круга; что он интересный юноша; имеет воспитание, называемое в свете блестящим, милую наружность и доброе сердце.

Я с нетерпением ждал его.

Мы стояли в Фридрихсгаме.

Однажды, пришед к полковнику, нахожу у него за обедом новое лицо, брюнета, в черном фраке, бледного, молчаливого и очень серьезного.

В Финляндии, краю военных, странно встретить русского во фраке, и поэтому я при первой возможности спросил: что это за чиновник? Это был Боратынский…

Я не видел человека, менее убитого своим положением: оно сделало его опытным, много выше его лет, а благородная свобода, примета души возвышенной и гения, сама собой поставила его далеко выше толпы, его окружающей. Он был всеми любим, но, казалось, и не замечал этого, равно как и своего несчастья. Глаза его, кажется, говорили судьбе слова бессмертного безумца: Gettate mi ove volere voi… che m’importa!»[5]5
  Бросьте меня куда угодно – мне безразлично! (итал.)


[Закрыть]

Вполне подтверждает этот психологический пассаж Коншина стихотворение Боратынского «Безнадежность», написанное в 1822 году:

 
Желанье счастия в меня вдохнули боги;
Я требовал его от неба и земли
И вслед за призраком, манящим издали,
Жизнь перешел до полдороги.
Но прихотям судьбы я боле не служу:
Счастливый отдыхом, на счастие похожим,
Отныне с рубежа на поприще гляжу —
И скромно кланяюсь прохожим.
 

Очень мило и убедительно. Однако не зря же мудрые люди советуют: не зарекайся. Никогда не говори – никогда! Ведь Судьбу хлебом не корми, только дай похохотать над нашими зароками и разбить вдребезги наши самые благие намерения. Именно это она и проделала с зароками и благими намерениями Евгения Боратынского.

Николай Путята познакомился с ним весною 1824 года, когда генерал-губернатор делал инспекторский смотр некоторым войскам, расположенным в Финляндии, в том числе Нейшлотскому пехотному полку, в котором Боратынский в то время служил унтер-офицером. Обратимся вновь к его воспоминаниям.

«Я шел вдоль строя за генералом Закревским, когда мне указали на Боратынского. Он стоял в знаменных рядах. Боратынский родился с веком, следовательно, ему было тогда 24 года. Он был худощав, бледен, и черты его выражали глубокое уныние. В продолжение смотра я с ним познакомился и разговаривал о его петербургских приятелях».

Подружившись с Боратынским, Путята сделал его невольным поверенным своих тайных встреч с графиней Закревской. Боратынский вовсе не был ханжой: его нравственность не возмутили сношения приятеля с замужней дамою, тем паче – с супругой начальника. Его вообще ничто не возмутило, ибо невозможно же растревожить мертвеца, убитого и вновь воскрешенного к жизни неким колдовским, вернее, ведьминским усилием, совершенно покорного воле ведьмы, порабощенного ею всецело! Боратынский был убит наповал при первой же встрече с Аграфеной Федоровной. Отныне никто, кроме нее, более не существовал ни в сердце его, ни в мире. Она одна определяла отныне его воззрения на мир, его моральные принципы, и нравственно было лишь то, что способствовало этой внезапно вспыхнувшей страсти.

 
Меж мудрецами был чудак:
«Я мыслю, – пишет он, – итак,
Я, несомненно, существую».
Нет! любишь ты, и потому
Ты существуешь: я пойму
Скорее истину такую, —
 

напишет он потом, признавая и подтверждая право возлюбленной определять его судьбу, владеть им и властвовать по своему произволу.

Картина этой неожиданной, сокрушительной, сногсшибательной страсти, поразившей внешне холодного, разочарованного в жизни поэта, была настолько очевидна и настолько потрясла Путяту, что он немедленно устранился из постели и из сердца своей любовницы и чуть ли не с раскрытым ртом принялся наблюдать развитие ее нового романа.

Что характерно – Путята даже ревности не чувствовал! Обуревало его нечто, враз похожее на страх и умиление – да, вот такие вроде бы взаимоисключающие чувства… Умилялся он тому выражению девичьего, даже девчоночьего счастья, которым вдруг засияли прекрасные черные глаза Аграфены Федоровны. Такого выражения он у нее прежде не видал и втихомолку, как человек склада лирического (Путята и сам не чужд был музам: пописывал стишки, прозу, занимался историческими исследованиями, знался с поэтами), даже завидовал Боратынскому, который возжег такой огонь. Завидовал – и в то же время страшился за него, ибо в не менее прекрасных и не менее черных глазах нового своего друга, к которому истинно привязался, видел выражение обреченного безумия.

Да уж, умела голубушка Аграфена рвать в клочки мужские сердца! Теперь все признания, обращенные к каким-то там прелестницам в былые времена, казались Боратынскому лишь пустым сотрясением воздуха. Все стихи, написанные до встречи с ней, не существовали, ибо лгали. Имели значение лишь те строки, которые вызвала к жизни Закревская, лишь они казались правдивыми. Все, что было в его жизни прежде, – ложь, не существует ничего, кроме страсти к Альсине, Магдалине, Фее – так называл он Аграфену Федоровну, пытаясь прикрыть хоть легким флером приличия обуревавший его пламень.

Но флер тоже сгорел в этом пламени, вот беда-то какая…

 
Сей поцелуй, дарованный тобой,
Преследует мое воображенье:
И в шуме дня, и в тишине ночной
Я чувствую его напечатленье!
Сойдет ли сон и взор сомкнет ли мой —
Мне снишься ты, мне снится наслажденье!
Обман исчез, нет счастья! и со мной
Одна любовь, одно изнеможенье.
 

Существует такое расхожее выражение: она так и просится на полотно! На полотно красота Аграфены Федоровны и впрямь просилась, тому свидетельство известный портрет кисти английского художника Доу,[6]6
  К сожалению, этот портрет до нас не дошел. И составить о нем представление мы можем лишь по сохранившейся гравюре Е.И. Гейтмана, сделанной с него.


[Закрыть]
написанный, правда, уже в 1827 году, но вполне дающий представление об удивительной, нет – уникальной красоте графини Закревской и о власти ее чар.

Она изображена в виде античной богини, а может быть – жрицы любви: с роскошными формами, в небрежной и в то же время царственной позе. Лицо ее прекрасно, обольстительно, надменно… Невольно вспоминается прозвище, которое Закревской дал поэт Петр Вяземский, тоже покоренный ее красотой и чувственностью. А назвал он Аграфену Федоровну «медной Венерой».

Ох, как много скрыто в этих двух словах… Восхищение влюбленного – и в то же время обида отвергнутого любовника, очарование поистине божественной красотой любовницы и ароматом ее темно-рыжих, искристых волос – и в то же время мелкая мстительность мужчины, который считает всякую женщину, предпочитающую ему другого, непременно продажной, готовой отдаться за медную полушку…

Есть здесь и еще кое-что. В то время среди литераторов и России, и Франции был очень популярен античный автор Лукиан с его произведением «Любитель врак». Среди этих самых «врак» можно отыскать страшноватую историю о статуе, губящей людей. Проспер Мериме, который был в России весьма известен и любим (Пушкин даже переводил его), написал по мотивам Лукиана поразительный рассказ «Венера Илльская». Это история о том, как в некоем итальянском селении случайно выкопали старинную древнеримскую бронзовую статую Венеры с надписью на пьедестале: Venera Turbulenta, то есть Венера буйствующая. Была там и вот такая надпись: Cave amantem, что означает: «Берегись любящей». Однако некий молодой человек накануне своей свадьбы, играя в мяч, надел на палец статуи кольцо, предназначенное его невесте, а снять не смог. Ему показалось, что статуя согнула палец! И вот в брачную ночь в спальне молодоженов появилась бронзовая Венера и удушила в своих объятиях неосторожного юношу, который вздумал подшутить над ней – богиней! – и надел ей на палец кольцо с многообещающей надписью: Sempre ab ti, то есть «навеки с тобой»…

Что страсть к Закревской может быть поистине смертельна, Боратынский понял очень скоро. Чувствия, так сказать, чувствиями, однако воздыхания влюбленного поэта не могли утолить ненасытной плоти Аграфены Федоровны. Она вновь стала нервной, раздражительной, глаза ее сверкали не любовью, а яростью, она обращалась с прежним идолом своего сердца все небрежней, и вот однажды Евгений, «любви слепой, любви безумной тоску в душе своей тая», увидел рядом с ней нового фаворита. И еще одного. И другого, и третьего…

И все его жалкие мольбы о возвращении в прежний рай были напрасны.

 
Страдаю я! Из-за дубравы дальной
Взойдет заря.
Мир озарит, души моей печальной
Не озаря.
Будь новый день любимцу счастья в сладость!
Душе моей
Противен он! что прежде было в радость,
То в муку ей.
Что красоты, почти всегда лукавой,
Мне долгий взор?
Обманчив он! знаком с его отравой
Я с давних пор.
Обманчив он! его живая сладость
Душе моей
Страшна теперь! что прежде было в радость,
То в муку ей.
 

Да уж, помучиться Боратынскому пришлось… И, как и полагается отвергнутому мужчине, он принялся мстить владычице своего сердца. И, как и полагается отвергнутому поэту, мстил он ей, разумеется, в стихах, справедливо рассудив, что эта месть переживет и его, и прекрасную даму, и свидетелей их страсти, что эта месть останется в веках и будет позднее восприниматься как некая пиитическая истина в последней инстанции. Что написано пером – не вырубить топором, а насколько сие изречение правдиво… Ну, спустя пару-тройку веков кому какое будет дело до истинного «морального облика» Магдалины-Альсины-Феи? К тому же Закревская ведь и сама исповедует принцип – чем хуже, тем лучше…

 
Порою ласковую Фею
Я вижу в обаянье сна,
И всей наукою своею
Служить готова мне она.
Душой обманутой ликуя,
Мои мечты ей лепечу я;
Но что же? – странно и во сне
Непокупное счастье мне:
Всегда дарам своим предложит
Условье некое она,
Которым, злобно смышлена,
Их отравит иль уничтожит.
 

Или вот это – еще злее, еще трагичнее, еще горше:

 
Как много ты в немного дней
Прожить, прочувствовать успела!
В мятежном пламени страстей
Как страшно ты перегорела!
Раба томительной мечты!
В тоске душевной пустоты,
Чего еще душою хочешь?
Как Магдалина, плачешь ты,
И, как русалка, ты хохочешь!
 

Этот загадочный, обольстительный русалочий хохот надолго отравит потом русскую поэзию и откликнется даже в прозе – вспомним Веру из гончаровского «Обрыва» с ее русалочьим смехом… А впрочем, бог с ней, с Верой! Но это факт, что именно Боратынский, обуреваемый мстительной страстью и ревностью, ввел в русскую литературу образ этакой la femme fatale, как сказали бы французы – роковой женщины, сокрушительницы судеб, разбивательницы сердец, бессердечной, грешной красавицы. Воистину, Аграфена Федоровна просилась не только на полотно, но и в стихи!

Ну что ж, просилась – вот и допросилась…

Для начала Боратынский предсказал ей – злобно предсказал, с ненавистью! – участь «бесчарной Цирцеи». Предсказание, к слову сказать, не сбылось, потому что Аграфена Федоровна Закревская до последних дней своих затмевала других женщин красотой и обворожительностью. Стареть-то все стареют, вопрос лишь в том, как это происходит…

Боратынский в литературном кругу был уже прославлен как певец Финляндии суровой. Поэма «Эда» принесла ему славу сугубо романтического, возвышенного пиита. Трогательная история «финляндки Эды», соблазненной веселым русским гусаром, восхитила столичных стихотворцев, в том числе и Пушкина. Остается лишь руками развести, дивясь мужскому лицемерию этих записных гуляк (кто из них и когда хоть строку написал на трезвую голову?) и распутников (как насчет прилежного изучения «науки страсти нежной, которую воспел Назон, за что страдальцем кончил он»?), которые с видом праведников читали обличения Боратынского (бывшего воришки, бывшего любовника замужней дамы, к слову сказать!), писавшего о грехопадении Эды так:

 
Заря багрянит свод небес.
Восторг обманчивый исчез;
С ним улетел и призрак счастья;
Открылась бездна нищеты,
Слезами скорби платишь ты
Уже за слезы сладострастья!
 

Восхитила и собратьев по перу, и читателей смиренная кончина бедняжки Эды, брошенной (конечно же!) вероломным любовником. Этот нежно-пошловатый набор был вполне в духе русского литературного сентиментализма, плавно перетекшего в романтизм. Однако новая поэма Боратынского – «Бал» заставила снисходительных поклонников его таланта насторожиться. Слишком много было в ней оскорбленной гордости, слишком много живой жизни, слишком много сходства с реальностью, чтобы поэма сия могла считаться вполне романтической. А ее героиня, княгиня Нина… Да ведь это же Закревская! Это ее портрет! Ее натура! Ее манеры, ее грехи, ее любовники, ее причуды… Чтобы ни у кого не оставалось на сей счет сомнений, Боратынский скромно – так и видишь его добродетельно поджатые губы! – сообщил в письме к Путяте: «В поэме ты узнаешь гельсингфорские впечатления. Она моя героиня».

Это, кстати, и без его подсказки уловили все. И особенно Пушкин, писавший рецензию на «Бал» и заметивший некую заданность в сюжете поэмы.

Да как же иначе? Да разве же могло быть по-другому, если каждое слово здесь, выражаясь упомянутым нежно-поэтически-сентиментально-пошловато-романтическим штилем, написано просто-таки не чернилами, а кровью разбитого сердца?! И если поэт даже смеется, то это смех сквозь слезы:

 
…Меж умниц и меж дур
Моей княгине чересчур
Слыть Пенелопой трудно было.
Презренья к мнению полна,
Над добродетелию женской
Не насмехается ль она,
Как над ужимкой деревенской?
Кого в свой дом она манит:
Не записных ли волокит,
Не новичков ли миловидных?
Не утомлен ли слух людей
Молвой побед ее бесстыдных
И соблазнительных связе’й?
Но как влекла к себе всесильно
Ее живая красота!..
 

Да уж. Внимателен был влюбленный поэт и, конечно, не мог не заметить, с какой легкостью разбивала Аграфена Федоровна мужские сердца. А как истово-неистово завидовали ей дамы и барышни всех возрастов! Такова же и княгиня Нина из поэмы «Бал»:

 
Какая бы Людмила ей
Своих лазоревых очей
И свежести ланит стыдливых
Не отдала бы сей же час
За яркий глянец черных глаз,
Облитых влагой сладострастной,
За пламя жаркое ланит?..
Как в близких сердца разговорах
Была пленительна она!
Как угодительно нежна!
Какая ласковость во взорах
У ней сияла! Но порой,
Ревнивым гневом пламенея,
Как зла в словах, страшна собой,
Являлась новая Медея!
Какие слезы из очей
Потом катилися у ней!
 

Переменчивая, капризная, обольстительная, лживая, блистательная, опасная… Как не влюбиться, как не потерять голову?! Ведь и сам Боратынский разбил себе сердце на сем поприще. Бедолага провидел явление тех, кто последует его губительному примеру (имя им легион!), и настойчиво предостерегал их, словно надеясь отвратить (и тем, видимо, уменьшить количество счастливых соперников) от femme fatale Грушеньки, этой «заразы страстной»:

 
Страшись прелестницы опасной,
Не подходи: обведена
Волшебным очерком она;
Кругом ее заразы страстной
Исполнен воздух! Жалок тот,
Кто в сладкий чад его вступает:
Ладью пловца водоворот
Так на погибель увлекает!
Беги ее: нет сердца в ней!
Страшися вкрадчивых речей
Одуревающей приманки;
Влюбленных взглядов не лови:
В ней жар упившейся вакханки,
Горячки жар – не жар любви.
 

Насчет жара упившейся вакханки – это сильно сказано. Очень сильно… «Круто!» – воскликнули бы потомки поэта, наши с вами, читатель, современники. Даже не сказано, а выкрикнуто, прорыдано! Ну что же, в Закревской этот жар, может быть, и впрямь пылал. Не исключено. Но в Боратынском – уж точно! – пылал не в меру разгоревшийся, ревнивый, мстительный жар, который и заставит поэта вульгарно прикончить свою героиню. Да, княгиня Нина покончит с собой, но для начала влюбится – впервые в жизни – в человека, сердце которого принадлежит другой. Причем эта другая – «малютка Оленька» – воплощает собой именно ненавистные Нине «ужимки деревенские» женской добродетели. Когда ее любовник сделался счастливым супругом какой-то там дуры Пенелопы, Нина отравилась. Свершилось возмездие… Ох уж эта патологическая страсть литераторов сводить счеты со своими врагами и возлюбленными на страницах своих произведений!

Ладно, счеты сведены. Однако сделался ли Боратынский счастливее и спокойнее? Нет. Он еще сильнее растравил свою рану, а Закревская прочла поэму с пятого на десятое, пожала плечами, усмехнулась – и отбросила не до конца разрезанную книжку, в следующую минуту вовсе забыв о ней. Так что все маневры отставного любовника пропали втуне.

Между тем жизнь гвардейская шла своим чередом. Все-таки Боратынский не только любовью занимался и стихи писал, но и в службе военной состоял! Весной 1825 года его произвели в офицеры, о чем сообщил ему друг, наперсник и вообще товарищ по несчастью Путята. После этого Нейшлотский полк, в котором Боратынский служил, отправился в Петербург – для содержания там караулов.

Здесь же оказались и Закревские. Деваться бывшим любовникам друг от друга было некуда… и, видимо, Аграфене Федоровне захотелось испытать, по-прежнему ли властна она над сердцем Боратынского.

Испытала. Оказалось, что да – властна. Ну и что дальше?

«Аграфена Федоровна обходится со мной очень мило, – с горькой иронией писал Боратынский Путяте. – И хотя я знаю, что опасно глядеть на нее и ее ощущать, я ищу и жажду этого мучительного удовольствия!» Он уверял и друга, и самого себя, что может защитить себя с помощью поэзии, ибо только она удерживала его «от волшебных сетей искушения»: «Поэзия – волшебный талисман. Очаровывая сама, она обессиливает чужие вредные чары».

Увы, это был всего лишь самообман. На какой-то миг прозрев, Боратынский понял, что жить без Аграфены Федоровны он не может, а жить с нею вместе невозможно – место занято! Играть же по ее правилам: согласиться на случайные, по ее прихоти, встречи, проявлять терпимость к соперникам и мирно уживаться с ними в одной постели – это значит довести себя прямиком до самоубийства или докатиться до смертоубийства жестокой кокетки, которая вновь – в который уже раз! – открыто, нисколько не считаясь ни с чувствами мужа, ни тем паче с чувствами какого-то там Боратынского, эпатируя общество, завела себе нового любовника, выбрав оного среди иностранных посольских чинов. Свет уже устал вести счет этим прихотям своенравной Магдалины!

И тогда, в последнем усилии удержаться на поверхности жизни, а не кануть на дно безумия, Боратынский решил подать в отставку, а потом, возможно, и жениться. Правда, последнее было еще вилами на воде писано, у него и прежде возникали такие идеи насчет спасения в унылом браке от чрезмерной, смертельной любви, – а вот просить отставки решил он окончательно и бесповоротно.

Уехав в отпуск в Москву, он подал начальству прошение, которое вскоре было удовлетворено. Кстати, не без помощи его прежнего покровителя Дениса Васильевича Давыдова, который по этому случаю написал графу Закревскому благодарственную записочку: «Благодарю тебя от души за отставку Боратынского, он весел, как медный грош, и считает это благодеяние твое не менее первого».

Насчет медного гроша – очень интересное совпадение с медной Венерой! Но Боратынский и впрямь был счастлив отставкою и, по выражению Вяземского, vise au sublime. Это означало, что он пытался отрешиться от прежней «низменной» любви. Теперь для Закревской у него остались только эпитеты если не осуждающие, то самые снисходительные, не сказать – пренебрежительные.

«Фея твоя, – пишет он Путяте, – возвращается уж в Гельсингфорс. Князь Львов провожал ее. В Фридрихсгаме расписалась она в почтовой книге таким образом: Lе prince Chou-Cheri, hritier prsomptif du royaume de la Lune, avec une partie de sa cour et la moiti de son srail.[7]7
  Принц Шу-Шери, предполагаемый наследник Лунного королевства, с частью своего двора и половиной своего сераля (франц.).


[Закрыть]
Веселость, природная или судорожная, нигде ее не оставляет!»

Результатом этого «отрешения» от Закревской стало великолепное по своей печали стихотворение «Дорога жизни» – может быть, одно из лучших, написанных Боратынским:

 
В дорогу жизни снаряжая
Своих сынов, безумцев нас,
Снов золотых судьба благая
Дает известный нам запас.
Нас быстро годы почтовые
С корчмы довозят до корчмы,
И снами теми роковые
Прогоны жизни платим мы…
 

В это время до Боратынского дошли через общих с Закревскими знакомых, прежде всего через Булгаковых, вести, которые заставили его разразиться вот таким письмом Путяте: «В Москве пронесся необычайный слух: говорят, что Магдалина беременна. Я был поражен этим известием. Не знаю почему, беременность ее кажется непристойною. Несмотря на это, я очень рад за Магдалину: дитя познакомит ее с естественными чувствами и даст какую-нибудь нравственную цель ее существованию. До сих пор еще эта женщина преследует мое воображение, я люблю ее и желал бы видеть ее счастливою».

Слух о ее беременности подтвердил уже известный нам А. Я. Булгаков, когда описывал в письме к брату свой визит к Закревским. И он, и его жена Наталья сочли, что Аграфена Федоровна изменилась к лучшему, исчезла ее прежняя вздорность: «Она говорит и рассуждает вполне разумно. Меня это очень порадовало. Наталья дала ей советы по поводу ее живота». А вскоре Булгаков сообщил брату о благополучном разрешении Аграфены Федоровны от бремени и о появлении в семье Закревских дочери, которую назвали Лидией. Видимо, Аграфене Федоровне не нравились ни ее собственное не слишком-то изысканное имя, ни простонародное имя ее матушки, вот она и выбрала имя, в ту пору самое модное. Далее Булгаков пишет: «Императрица сама вызвалась и объявила Арсению, что она с Императором изволит крестить новорожденную его Лидию Арсеньевну. Аграфена Федоровна бодра, как ни в чем не бывало, сидит и ходит».

Да, она пришла в себя более чем быстро – и вскоре добрейший Арсений Андреевич мог нащупать на своей многострадальной макушке новые, только что пробившиеся рожки… Недаром Боратынскому чудилось «нечто непристойное» в беременности Магдалины! Нет, очевидно, граф Закревский не сомневался в своем отцовстве, но все же, все же, все же… А впрочем, очень может статься, причиной такого ощущения Боратынского было свойственное очень многим мужчинам брезгливое, высокомерное отношение ко всему, что связано с беременностью и женскими недомоганиями. Типичный мужской шовинизм, короче говоря.

Так или иначе, весть о беременности Магдалины подействовала на Боратынского раскрепощающе. Он мигом почувствовал себя свободным от прежней любви и очень мудрым. Настало время воплотить в жизнь и вторую часть задуманного им. Что и говорить, Москву не зря во все времена называли ярмаркой невест. Сыскалась суженая и для нашего пиита, который твердо решил вручить свое разбитое сердце добродетельной женушке, чтобы она наложила на него заплатки вечной любви.

Разумеется, невеста должна была стать полной противоположностью жестоконравной Закревской! Отыскивая идеал, Боратынский и сам попытался сделаться идеальным: всепрощающим, незлопамятным… С поистине стариковской грустью импотента обменивается он с Путятой нравоучительными замечаниями о бывшей любовнице:

«Вспоминаю общую нашу Альсину с грустным размышлением о судьбе человеческой. Друг мой, она сама несчастна: это роза, это царица цветов, но поврежденная бурею – листья ее чуть держатся и беспрестанно опадают. Боссюэт сказал не помню о какой принцессе, указывая на мертвое ее тело: „Вот что сделала из нее смерть“. Про нашу Царицу можно сказать: „Вот что сделали из нее страсти“. Ужасно! Я видел ее вблизи, и никогда она не выйдет из моей памяти. Я с нею шутил и смеялся; но глубокое унылое чувство было тогда в моем сердце. Вообрази себе пышную мраморную гробницу под счастливым небом полудня, окруженную миртами и сиренями – вид очаровательный, воздух благоуханный; но гробница все гробница, и вместе с негою печаль вливается в душу: вот чувство, с которым я приближался к женщине, тебе еще больше, нежели мне, знакомой».

Как красиво, щемяще-трогательно… Однако сей набор романтических фраз очень уж напоминает общеизвестную басню о лисице и винограде, который зелен, зелен… Безнадежно зелен, черт бы его побрал!

Между тем московские свахи сделали свое дело, и Боратынский летом 1826 года сделался супругом Анастасии Энгельгардт, дочери вельможи екатерининских времен, автора известных «Записок». Нечего и говорить, что она была полной противоположностью Аграфены во всем: от добродетельного поведения до ничем не примечательной – не сказать невзрачной! – внешности.

Ну-с, вот и она, «малютка Оленька»! Не заставила себя ждать! Явилась на арену жизни, словно сойдя со страниц «Бала». Явилась, сделалась счастливой супругой счастливого супруга… Однако «Нина» и не подумала травиться с горя! Ей было откровенно не до того: нужно было кружить головы мужчинам. Весть о свадьбе Боратынского заставила Аграфену Федоровну лишь вздернуть брови:

– Женился? Кто? Ах, Боратынский? Да что вы говорите?! А знаете, во французской лавке на Кузнецком появился такой бархат… лиловый… Ну просто цвет траура французских королей! Как вы думаете, милочка, будет ли он мне к лицу? Не станет ли бледнить? Или придется прикупить румян?

И Боратынский вместе с его «малюткой Оленькой» (вернее, Настенькой, но какая, в сущности, разница?) оказался погребен где-то между аршинами бархата «цвета траура французских королей» и обсуждением цены на новые румяна.

Предсказанный сюжет остался на бумаге, жизнь взяла свое.

А кстати, о сюжете… Так ли уж счастлив был «счастливый супруг»? Вот мнение его друзей-приятелей на сей счет.

Ехидное – Софьи Дельвиг (вдова поэта А. Дельвига и будущая жена брата Боратынского – Сергея), которая пишет своей подруге А. Карелиной: «Боратынский пишет нам, что он женится; его невеста – барышня 23 лет, дурная собою и сентиментальная, но в общем очень добрая особа, до безумия влюбленная в Евгения, которому нет ничего легче, как вскружить голову, что друзья девицы Энгельгардт и не преминули сделать, чтобы ускорить этот брак».

Предположим, что женщины априори пристрастны… Но вот гневное письмо Льва Сергеевича Пушкина, обращенное к их общему с Боратынским приятелю – Соболевскому: «Все это время я проклинал тебя, Москву, московских, судьбу и Боратынского. Нужно было вам, олухам и сводникам, женить его! Чем вы обрадовались? Для того, чтобы заняться сватовством, весьма похвальным препровождением времени, вы ни за грош погубили порядочного человека! Боратынский в течение трех лет был тридцать раз на шаг от женитьбы; тридцать раз она ему не удавалась; en tait il plus malheureux?[8]8
  Разве был он оттого более несчастлив? (франц.)


[Закрыть]
Он ни минуты, никогда не жил без любви, и, отлюбивши женщину, она ему становилась противна. Я все это говорю в доказательство непостоянного характера Боратынского, которого молодость не должна была быть обречена семейственною жизнью. Ты скажешь, что он счастлив. Верю, mais attendon la fin[9]9
  Но подождем конца (франц.).


[Закрыть]
говорит басня, а тяжело заплатить целым веком скуки и отвращения, много, за год благополучия. Боратынского вечно преследовала мысль, что жениться ему необходимо; но кто же из порядочных верил ему? Не говоря об характере Боратынского, спрашиваю тебя, обстоятельства допускали его до такой глупости? Какую он выбрал себе дорогу? Как хочет себя устроить? Я не разумею под этим денежных его обстоятельств: он может быть Шереметевым, но должен на чем-нибудь утвердиться. Для поэзии он умер: его род, т. е. эротический, не к лицу мужу, а теперь из издаваемого собрания своих сочинений он выкидывает лучшие пьесы,[10]10
  В описываемое время пьесами, или пиесами, часто называли стихи.


[Закрыть]
по этой самой причине, а исключить Боратынского из области поэзии – это шутка Эрострата[11]11
  Т.е. Герострата. В конце XVIII и начале XIX в. было принято писать иноземные фамилии, которые начинались с латинского непроизносимого Н, так же, как они произносились на французский манер, т. е. начиная с гласной: Омир (Гомер), Эрострат (Герострат) и т. д. Герострат, уроженец города Эфеса, из честолюбия, чтобы обессмертить свое имя, сжег храм Артемиды Эфесской, который считался в античном мире одним из семи чудес света. Отсюда пошло выражение «слава Герострата» как символ некоего разрушительного деяния.


[Закрыть]
тебе подобает слава сия – радуйся. Что ж ему остается? быть помещиком, и в этом случае нужно было очень подождать вступать в брак. Да черт возьми, дело или безделье (но не безделка) сделано, и говорить нечего. Довольно трех страниц, которыми морю тебя. Я этим заставил тебя искупить грех твоего сводничества».

Вот унылое мнение всегдашнего острослова Петра Вяземского, высказанное в письме к А.С. Пушкину: «Что ты давно ничего не печатаешь? А „Цыгане“? А продолжение Евгения?[12]12
  Т.е. романа в стихах «Евгений Онегин».


[Закрыть]
Ты знаешь, что твой Евгений захотел продолжиться и женится на соседке моей Энгельгардт, девушке любезной, умной и доброй, но не элегической по наружности…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю