Текст книги "Антропологическая поэтика С. А. Есенина. Авторский жизнетекст на перекрестье культурных традиций"
Автор книги: Елена Самоделова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 76 страниц) [доступный отрывок для чтения: 27 страниц]
Близко к разговорной ругательной лексике располагается фольклорный жанр детской дразнилки, использующей сниженную и порой ненормативную лексику. Этот жанр особенно любим мальчишками. О неравнодушии будущего поэта к подобным народным текстам и отдельным словечкам вспоминала его сестра Е. А. Есенина: «Сергей никогда не играл со мной, он всегда дразнил меня…». [756]
В рязанской свадьбе начала ХХ века являлся широко распространенным фольклорный жанр корильной (корительной) песни , понимаемой народом в разных местностях Рязанщины по-разному и неодинаково обозначаемой терминологически. [757] Употребляется термин «страмить» применительно к исполнению свадебных песен ругательного содержания утром дня венчания: «Потом начинают страмить жениха у коридора – “Что у тебя, Иванушка…” Если он не покланяется девчонкам, они начинают приезжих страмить. Исстрамят всех, если не заплатит». [758]
Также было в традиции инициировать подругами плач невесты: «Перед свадьбой девки под окном невесты “вопили, дразнили ”, а невеста вопила». [759] Невестина родня утром венчального дня играла корильную песню, адресованную конкретному персонажу жениховой стороны: « дразнили жениха » (д. Ветчаны Клепиковского р-на), « дражнют сваху » (д. Муняки Старожиловского р-на). [760] На свадебном пиру уже хор женщин со стороны жениха исполнял песню «Дружунькя хорошая…», в конце которой его « дразнят » (с. Ольшанка Милославского р-на). [761] Прием высказывания упреков невесте мог быть также исключительно словесным, не песенным: «Когда её <невесту> на лошадь посадят: “Обманула, обманула!” Дражнили словами; так, языком говорили, а на песни – нет» (д. Татаркино Старожиловского р-на). [762] Сравните приведенное выше высказывание Е. А. Есениной о брате – «всегда дразнил меня», то есть призывал дать ему отпор, поспорить с ним, противостоять его мнению, высказаться в противоположном духе и т. д.
На «малом запое» девушки играли специально предназначенные жениху песни, которые он обязан был оплатить, иначе в следующей они начинали « корить » его; на девичнике « корили » уже жениха и невесту; при встрече приехавшего за невестой к венцу свадебного поезда ее подружки « корят дружков», « корят сваху», « корят жениха». [763] Народный термин « корить » в «кусте селений» Касимовского р-на около пос. Елатьма (с. Николаевка, д. Ин-кино, д. Ивашево и др.) относится к величальным песням, и к концу ХХ века в обозначаемых им фольклорных текстах уже нельзя обнаружить «ругательной» природы. [764] На родине Есенина в с. Константиново термин «корить» сохранил свое ругательное значение и обнаружил себя в позднем фольклорном жанре – в частушке (и в ее разновидности – «страдании»):
Выхожу и запеваю,
Слушай, милый, ушками,
За измену тебя, милый,
Закорю частушками.
* * *
Он корил меня, плохую,
Посмотрю, найдет какую.
* * *
Пускай корят , пускай судят,
Нас, корёных , больше любят.
* * *
Милый режет лимон свежий: —
Кушай, милочка моя,
Мне не раз тебя корили ,
Не гляжу на это я.
* * *
Нас хотели закорить ,
Всю нашу породу.
А мы славы не боимся,
Она в почете сроду. [765]
Известен еще один народный свадебный термин: «Когда невесту увозят из дома, вслед кричат – по-всякому позорят : “О, какую невесту взял – слепую, немую!” – Обычай был такой. – “И непряха, ни ткать, ни вышивать не умеет, неудаха” – такая-сякая на все лады» [766] (д. Татаркино Старожиловского р-на).
Непосредственно в с. Константиново зафиксированы еще два диалектизма (или разговорных словечка), имеющих отношение к осуждению в его народном выражении:
Ох, залетка, твоя мать,
Она меня захаяла .
Посади ее на цепь,
Чтоб она не лаяла;
Я платочек полоскала,
Цвет остался на воде,
Он хотел меня ославить ,
Не хватило в голове. [767]
Безусловно, Есенин был хорошо знаком с корильными песнями (определяемыми той или иной дефиницией на его родине), а также знал и частушки тематической разновидности, в которой нарочно высмеивались жители соседних селений (поддразнивание и вышучивание являлось структурно-жанровым принципом таких частушек). Есенин сам сочинял подобные высмеивающие частушки и был наказан за них, о чем сообщил в письме к А. А. Добровольскому от 11 мая 1915 г. при призыве на действительную службу в армию: «Сложил я, знаешь, на старосту прибаску охальную, да один ночью шел и гузынил ее. Сгребли меня сотские и ну волочить» (VI, 69 – см. также выше).
Есенин умело использовал грубость в стихах, эпатируя этим читателей и особенно слушателей его прилюдных поэтических выступлений. Грубость в стихах являлась поэтическим приемом и одновременно отражением мировоззрения простолюдина в любом его обличье – крестьянина, пролетария, маргинала. Примеры вызывающей, оскорбительной и шокирующей, провоцирующей на ответную пикировку лексики в творчестве Есенина немногочисленны, но крайне выразительны. Они направлены на ниспровержение идеалов, на разрушение представлений о самом святом – о Богочеловеке, царице и вообще всякой женщине: «Я кричу, сняв с Христа штаны: // Мойте руки свои и волосы // Из лоханки второй луны» (II, 63 – «Инония», 1918); «Разве это когда прощается, // Чтоб с престола какая-то блядь // Протягивала солдат, как пальцы, // Непокорную чернь умерщвлять!» (III, 23 – «Пугачев», 1921); «Пей со мною, паршивая сука» и «Но с такой вот, как ты, со стервою» (I, 172 – «Сыпь, гармоника! Скука… Скука…», 1923); «Молодая, красивая дрянь» (I, 173 – «Пой же, пой. На проклятой гитаре…», 1923).
В отношении к женщине для Есенина показательно бросание из крайности в крайность – то ругань, то просьба о прощении, что придавало особый лиризм поэзии и снимало кажущееся неуважение к героине: «Что ж ты смотришь так синими брызгами, // Иль в морду хошь?» и «Дорогая… я плачу… // Прости… прости…» (I, 171, 172 – «Сыпь, гармоника! Скука… Скука…», 1923).Крушение Российской империи и падение многовековых патриархальных устоев, вызванные чередой революций и войн, привело поэта к ощущению шаткости мира. Перед его глазами неизбежно возникла картина скорой всеобщей гибели, апокалипсиса, конца света. Эсхатологическое настроение, охватившее поэта, привело его к новому повороту в применении инвективы. С точки зрения Есенина, всеобщее разрушение, ниспровержение в глобальных масштабах лучше всего поддается осмыслению и описанию посредством обсценной лексики, непристойных выражений и грубых недоговоренностей, наложенных на библейскую канву, что само по себе вызывает удивление и обеспечивает внимание читателя неожиданностью соположения разнородных стилистических пластов:
Трубит, трубит погибельный рог!
Как же быть, как же быть теперь нам
На измызганных ляжках дорог?
Вы, любители песенных блох,
Не хотите ль пососать у мерина?
Полно кротостью мордищ праздниться,
Любо ль, не любо ль, знай бери.
Хорошо, когда сумерки дразнятся
И всыпают вам в толстые задницы
Окровавленный веник зари
(II, 81 – «Сорокоуст», 1920).
Подмеченные уже после кончины поэта его современником М. М. Бахтиным [768] образы «телесного низа» и физиологических испражнений, идущие из средневековой народной карнавальной культуры, также унаследованы Есениным и свойственны его поэтике: «Плюйся, ветер, охапками листьев» и «Плюй спокойно листвой по лугам» (I, 153 – «Хулиган», 1919). Любовь сводилась к грубым плотским утехам: «Мне бы лучше вон ту, сисястую, // Она глупей» (I, 171 – «Сыпь, гармоника! Скука… Скука…», 1923). Сниженная эротическая символика ругательных жестов, запечатленных в слове, также наблюдается у Есенина в их первозданности и прямом смысле, но в слегка завуалированном и облагороженном виде: «В роковом размахе // Этих рук роковая беда. // Только знаешь, пошли их на хер…» (I, 173 – «Пой же, пой. На проклятой гитаре…», 1923). Прекрасно осознавая за собой перманентное стремление к нецензурному выражению злободневных мыслей, Есенин иногда обращался к публике с призывом не отвечать ему тем же на ругательные обращения его лирического героя: «Не ругайтесь! Такое дело! // Не торговец я на слова» (I, 161 – 1922). Поэт подчеркивал преобладающую значимость и особую важность прямого и честного, порой нелицеприятного выражения мыслей в противовес слащавому и фальшивому их оформлению.
Курение как приобщение к контингенту взрослых
Если считать курение изначально мужским занятием, то Есенин испробовал в своей жизни возможность курить и обходиться без курева. В биографии поэта заметно по крайней мере два периода обращения к курению.
Сначала Есенин приобщался к куреву в юности – очевидно, из стремления применить внешние атрибуты взрослости, примерить на себя «мужскую знаковость», уподобиться «настоящим мужчинам» и испробовать привлекательность «запретного плода» (ведь Есенин учился в Спас-Клепиков-ской второклассной учительской школе закрытого типа, где в соответствии с учебно-образовательными правилами и православным уставом запрещалось «дьявольское зелье»). Период юношеского курения был непродолжительным, поскольку Есенин с кардинальным изменением своего жизненного пути в связи с переездом из сельской местности в город резко сменил мировоззренческие ориентиры: свойственный юности максимализм привел его к аскетизму. После окончания школы, находясь уже в Москве, между 16 апреля и 13 марта 1913 г. Есенин сообщил в письме к Грише Панфилову о принятом решении расстаться с курением: «По личным убеждениям я бросил есть мясо и рыбу, прихотливые вещи, как-то вроде шоколада, какао, кофе не употребляю и табак не курю . Этому всему будет скоро 4 месяца. На людей я стал смотреть тоже иначе» (VI, 33).
Потом наступил второй период приобщения Есенина к курению, уже когда поэт стал вполне взрослым. Сохранился целый ряд есенинских фотографий, свидетельствующих о пристрастии поэта к курению. На фотокарточках Есенин запечатлен сначала с курительной трубкой (1919–1921 годы – VII (3), № 35–36, 53), потом с папиросой в руке (1922–1925 годы – VII (3), № 65, 72, 79, 86, 88, 91, 93, 103). Таким образом, по письмам и фотографиям удается проследить хронологию, когда от курения трубки с табаком в юности Есенин перешел к употреблению папирос. Можно даже предположить, что переход от курительной трубки к папиросам осуществился в период заграничного турне под влиянием западной моды на курение: в Москве Есенин курил табак, а в Берлине и Нью-Йорке уже перешел на папиросы. После возвращения из-за границы и до конца жизни поэт продолжал курить папиросы. В письме к сестре Е. А. Есениной в 1925 г. поэт требовал: «Жду банк-книжку, варенья, папирос, спичек и еще чего-нибудь» (VI, 230).
Вероятно, Есенина первоначально привлекала внешняя театральность процесса табакокурения: ношение кисета по примеру сельских парней (что нашло отражение в частушках типа «Шила милому кисет…»), насыпание табака в трубку, разжигание трубки, жестикуляция с трубкой, выпускание клубов дыма и т. д.
При жизни Есенина в с. Константиново бытовала шутливая народная песня «Едет Ваня из Рязани…» со словами: «Нос большущий, вверх загнутый, // Табачищем натянутый »; а в ее варианте «Едет Ваня на пегане…» имеются строки: «Сидит Маня на диване, // Вышивает кисет Ване». [769]
Там же встретилась генетически ранняя 6-строчная частушка с табако-курительной тематикой:
Ой, милый мой,
Постой со мной.
Я сошью тебе кисет
С голубой каймой.
Голубой тюлевый,
Приходи, закуривай [770] .
Для тематики частушек обычно упоминание кисета, вышиваемого девушкой для любимого парня, что воспринимается как проявление любви к нему. Современный фольклорист А. В. Кулагина указывает, что кисет в частушках выступает в качестве объекта сопоставления в символической параллели. [771] Кисет (наряду с другими курительными принадлежностями) встречается в повести «Яр» (1916) и служит характерной чертой при обрисовке персонажа: «Карев сидел на остывшей туше и, вынув кисет, свертывал из махорки папиросу »; «Карев подкладывал уже под скипевший чайник поленьев и, вынув кисет , взял Аксюткину трубку » и «Карев, усмехаясь, вынимал кисет и, отрывая листки тоненькой бумаги, угощал мужиков куревом . // – Ничего мне не надо; табак пока у меня завсегда свой, а коли, случится на охоте, кисет забуду, так тут попросил бы одолжить щепоть» (V, 13, 50, 69).
Другой персонаж «Яра» обладает своим характерным способом табакокурения: «Дед Иен подошел к костру, где сидел Карев, и стал угощать табаком . // Мужики, махая кисетами , расселись кругом и стали уговаривать деда рассказать сказку. // – Эво, что захотели! – тыкал в нос щепоть зеленого табаку » (V, 77). Этот присущий в повести только деду Иену способ нюхания табака стал предметом веселого розыгрыша: «Из кармана выпала табакерка и откатилась за телегу. // Просинья подошла к телеге, взяла впотайку ее двумя пальцами и пошла на дорогу. <…> Просинья взяла щепку и, открыв табакерку, наклала туда помету. <…> В нос ударило поганым запахом, он поглядел на пальцы и растерянно стал осматривать табакерку» (V, 79–80). Именно с табаком прощается дед Иен, сдаваясь приставу с десятскими и беря всю вину за убийство помещика на себя: «Из кучки вылез дед Иен и, вынув табакерку , сунул щепоть в ноздрю. // – Понюхай, моя родная, – произнес он вслух. – Может, боле не придется» (V, 110–111). Таким способом Есенин продемонстрировал пристрастие отдельных – наиболее мужественных – крестьян к курению табака и показал значимость обычая в народной жизни. Однако значимость этого обычая развенчивается автором тем, что оба заядлых курильщика – Костя Карев и Иен Иенович Кавелин – насильственно изгнаны из крестьянского сообщества (первый убит по ошибке, второй отправлен в тюрьму), а продолжателей их привычки курить табак не заметно.
Еще один персонаж «Яра», нюхающий табак, изначально описан нелицеприятно: «Из горницы, с завязанным на голове пучком, вышел поп, вынул берестяную табакерку и запустил щепоть в расхлябанную ноздрю» (V, 15).
Первая мировая война и революция заставили крестьян курить импровизированные папиросы: «Мужик залучил граммофон, – // Слюнявя козлиную ножку , // Танго себе слушает он» (III, 183 – «Анна Снегина», 1925).
Курение трубки для Есенина являлось скорее игрой во взрослость, стремлением к театрализации жизни, примериванием на себя внешнего облика светского человека, проявлением дендизма, нежели реальной пагубной привычкой. Об этом свидетельствует нарочитая подчеркнутость позы, проявленная в словно отточенных жестах с трубкой, запечатленных на студийных фотографиях (это особенно заметно в работах признанного мастера Н. И. Свищова-Паолы).
Современники отметили тягу Есенина к курению как новое явление в поведении поэта. Так, Л. М. Клейнборт вспоминал о Есенине после его заграничного турне: «Он закурил, чего, кажется, за ним не водилось прежде». [772]
Из воспоминаний сына поэта К. С. Есенина известно, какие папиросы предпочитал отец: «Курил он “Сафо”. Были такие папиросы высшего сорта, с женщиной в тунике на коробке». [773]
Послезаграничный период жизни Есенина был, пожалуй, психологически самым напряженным. По-видимому, снять избыточную душевную напряженность поэт пытался и с помощью папирос. О предпоследнем дне Есенина в гостинице «Англетер» в Ленинграде вспоминал Лазарь Берман: «Погасшая папироса была зажата в зубах». [774]
В художественном творчестве Есенин показал процесс курения как выход из экстремальной ситуации: чуть не утонувший «Филипп телешом стал, покачиваясь, в сторонку и попросил мужиков закурить » (V, 88 – «Яр», 1916).
Находясь за рубежом, Есенин обращал внимание на сигаретную рекламу: «Там, с 30-го этажа, курит электрический мистер, выпуская электрическую линию дыма, которая переливается разными кольцами » (V, 169 – «Железный Миргород», 1923). С помощью образа заядлого курильщика Есенин передавал подражательную и одновременно творчески-преобразовательную сущность США: « Европа курит и бросает, Америка подбирает окурки, но из этих окурков растет что-то грандиозное » (V, 172 – «Железный Миргород», 1923).
Еще несколько интересных «курительных образов», созданных Есениным то как вариативные, то как уникальные, являются метонимическими. Варьирующийся образ: «Полыхают зори, курятся туманы » (I, 38 – «Задымился вечер, дремлет кот на брусе…», 1912); « Закурился пахучий туман » (I, 32 – «Туча кружево в роще связала…», 1915). Оригинальные образы: « Курит облаком болото» (I, 39 – «Край любимый! Сердцу снятся…», 1914); «Небо в куреве , как хмаровая близь» (IV, 107 – «Старухи», 1915); «Тихих вод парагуш квелый // Курит люльку на излуке» (I, 95 – «О товарищах веселых…», 1916).
Поиск мужского кумира и идея избранничества (часть 1-я): Дед и Христос
Для формирования с детства мужественного характера показателен поиск типично мужского кумира. Есенинский выбор в качестве нравственного идеала пал на деда. Есенин неоднократно упоминал его в автобиографиях разных лет, сделав рассуждение о деде своеобразным «общим местом» собственной мемуаристики. Есенин придал деду почти богатырский облик кулачного бойца и предводителя крестьян, владельцев гонимых в Петербург барок. Поэт приписал деду «апокрифические черты» старообрядческого начетника и знатока духовных стихов; посвятил ему заглавное стихотворение «Дед» (1915) и «Письмо деду» (1924); наделил сакральными чертами (возвел в божество в ряде стихотворений и «маленьких поэм»). Неоднократно, в разных произведениях дед представлен в качестве мифологического языческого божества и одновременно «культурного героя» – рыболова: «Клич тот услышал с реки рыболов, // Вздумал старик подшутить» и «А старый дед, // Смеясь, грохотал, как гром» (I, 93, 94 – «Пропавший месяц», 1917); «Вижу, дед мой тянет вершей // Солнце с полдня на закат» (II, 74 – «Пантократор», 1919).
Дед также приобретает черты библейского персонажа наподобие Св. Авраама – «Под Маврикийским дубом // Сидит мой рыжий дед, // И светит его шуба // Горохом частых звезд» (II, 44 – «Октоих», 1917); или иного святого или даже Бога Саваофа, изображенного на иконе и понимаего в плане первопредка, – «На синих окнах накапан лик: // Бредет по туче седой Старик» (I, 89 – «Под красным вязом крыльцо и двор…», 1917). Строка мифологического происхождения «Щурясь к облачному глазу» (IV, 119 – «Дед», 1915) – это перефразированная реминисценция из высказывания «облака и тучи… сравниваются с бровями и ресницами, а солнце – с глазом» из труда А. Н. Афанасьева «Поэтические воззрения славян на природу» (1865–1869). [775] И все-таки в образе деда-прародителя сильно именно христианское начало – с его таинством крещения (с аллюзией на крещение Св. Иоанна Крестителя, самого Иисуса Христа и первых христиан в реке Иордан), с представлением о загробном уплывании по реке в потусторонний мир: «Снятся деду иорданские брега» (IV, 161 – «Не от холода рябинушка дрожит…», 1917).
В какой-то степени есенинский образ деда как всеобщего покровителя восходит в своих истоках к народным преданиям и волшебным сказкам – к образу царя-батюшки. Уже приблизившись к своему тридцатилетию, посетив США и восхитившись американской индустриальной мощью, Есенин опять возвратился к давней мысли о волшебном деде, существенно трансформировав идущий из детства образ: «Когда всё это видишь или слышишь, то невольно поражаешься возможностям человека, и стыдно делается, что у нас в России верят до сих пор в деда с бородой и уповают на его милость » (V, 169).
Себя в качестве неомифологического героя-демиурга Есенин вывел как достойного потомка героического деда; по женской линии (генетически восходящей к этому деду) избрал родовое происхождение из семьи матери-лекарки, умеющей заговаривать болезни. Есенин от рождения был наделен внешностью избранника, которую он всячески подчеркивал и совершенствовал: это золотистые кудри («золотая моя голова») как у солнечного божества и фольклорного «доброго молодца» с русыми кудрями; синие глаза; совершенное телосложение.
Над мальчиком с детства должен парить ореол необычности и избранничества, выделенности из толпы и отмеченности Богом и судьбой. Есенин ощущал свою потомственную близость к вершине иерархии: его родители не были обычными крестьянами. Отец покинул село и трудился приказчиком в Москве, мать долгое время работала в Рязани. Таким путем они обеспечили экономическую возможность учиться сыну не только в Константиновском земском училище, но и в закрытой второклассной учительской школе в с. Спас-Клепики. Есенин и сам был склонен устанавливать тесные связи с начальством, вступал в контакты с любыми вышестоящими лицами, стремился занять верхнюю ступень иерархической лестницы и даже создал собственную иерархию. Его творческий ум и внешний аристократизм способствовали вхождению в дома Смирновых и Кашиных (священника и помещицы в Константинове): «Перед моим отъездом недели за две – за три у нас был праздник престольный, к священнику съехалось много гостей на вечер. Был приглашен и я» (VI, 13 – письмо Г. А. Панфилову, 1912). Поэтический дар был отмечен царской наградой – императорскими часами (не вручены) и перстнем с изумрудом; сам он распустил слух о царевне Анастасии, тайно угощавшей его горшочком сметаны.
Помимо избранного в качестве кумира собственного деда, Есенин с отроческих лет почитал нравственным идеалом Иисуса Христа . Этот образ встречается в ранних стихотворениях и в качестве ведущего персонажа фигурирует в так называемых «революционных поэмах» 1917–1918 гг. (в 1919 г. его уже нет). Однако он впервые появляется в 1912–1913 гг. в юношеских письмах Есенина, обращенных к школьному другу Г. А. Панфилову: «Христос для меня совершенство. Но я не так верую в него, как другие. Те веруют из страха: что будет после смерти? А я чисто и свято, как в человека, одаренного светлым умом и благородною душою, как в образец в последовании любви к ближнему»; «Гений для меня – человек слова и дела, как Христос»; «Люди, посмотрите на себя, не из вас ли вышли Христы и не можете ли вы быть Христами. Разве я при воле не могу быть Христом, разве ты тоже не пойдешь на крест, насколько я тебя знаю, умирать за благо ближнего» и т. д. (VI, 25, 33, 35–36). Есенин начал «подтягивать» себя до уровня избранного кумира: «По личным убеждениям я бросил есть мясо и рыбу, прихотливые вещи, как-то вроде шоколада, какао, кофе не употребляю и табак не курю. Этому всему будет скоро 4 месяца. На людей я стал смотреть тоже иначе»; «Итак, я бросил есть мясо, рыбы тоже не кушаю, сахар не употребляю, хочу скидавать
В ранней лирике образ Христа встречается эпизодически, однако им заполнен мир: «И целует на рябиновом кусту // Язвы красные незримому Христу » (I, 43 – «Тихо в чаще можжевеля по обрыву…», 1914); « Под венком, в кольце иголок // Мне мерещится Исус » (I, 56 – «Чую Радуницу Божью…», 1914). Часто Христос показан младенцем или отождествляется с человеческим ребенком: «Идет возлюбленная Мати // С Пречистым Сыном на руках . // Она несет для мира снова // Распять воскресшего Христа » (I, 44 – «Не ветры осыпают пущи…», 1914); «Это ты, о сын мой, смотришь Иисусом !» (II, 24 – «Ус», 1914). Также он упоминается в качестве нравственного идеала: «Кто-то помолился : “ Господе Исусе ”» (I, 38 – «Задымился вечер, дремлет кот на брусе…», 1912); «На сердце лампадка, // А в сердце Исус » (VI, 73 – «Я странник улогой…», 1915).
Христос в «революционных поэмах» предстает в библейски-биографическом виде, своеобразно переосмысленном Есениным: «Нет, не дашь ты правды в яслях // Твоему сказать Христу! » (II, 27 – «Певущий зов», 1917); «И были у него товарища: Христос да кошка» (II, 30 – «Товарищ», 1917); «Под снежною ивой // Упал твой Христос! » (II, 47 – «Пришествие», 1917); « Светлого Исуса // Проклевать следы» (II, 68 – «Инония», 1918).
Поиск мужского кумира и идея избранничества (часть 2-я): Пушкин как литературный идеал
Выбор классика для обращения к нему как к воображаемому советчику и признанному авторитету уже определенным образом характеризует Есенина: он взывает к «Пушкину» (1924), и у него нет аналогичных стихотворений, посвященных другим великим писателям (хотя имеются упоминания о них).
Истоки глубочайшего уважения и преклонения перед Пушкиным прослеживались уже в ранней юности Есенина. Одноклассник по Спас-Клепи-ковской второклассной учительской школе А. Я. Трепалин вспоминал: «Сергея в школе называли Пушкиным . Видимо, ему это нравилось». [776]
Любовь к творчеству Пушкина прививал учитель словесности Спас-Клепиковской второклассной учительской школы Е. М. Хитров: «Сам я очень любил Пушкина. Пушкиным больше всего занимался с учениками, читал его, разбирал и рекомендовал как лучшего учителя в литературе. Есенин полюбил Пушкина». [777] Есенин последовал рекомендациям школьного учителя. В. А. Мануйлов вспоминал, как Есенин назвал Пушкина в числе своих литературных учителей: «В ресторане, за столиком, разговорились о его любимых поэтах. “Я все так же Кольцова, Некрасова и Блока люблю. У них и у Пушкина только учусь. <…>”». [778]
Но еще раньше, с детских лет, Есенин воспринимал стихотворения Пушкина, исполненные матерью как песни. Сестра А. А. Есенина вспоминала: «… подрастая, узнавали, что песни, которые она пела, зачастую были переложенные на музыку стихи Пушкина, Лермонтова, Никитина и других поэтов». [779]
Более чем очевидно, что Есенину были бесконечно приятны слова А. А. Блока, произнесенные в 1915 году в Петрограде с желанием привлечь внимание первых слушателей стихов начинающего поэта: «Стыдитесь, ведь перед вами прекрасный, настоящий поэт, быть может, будущий Пушкин! – С этими словами Александр Блок обнял Есенина за плечи и увел со сцены» [780] (по другим воспоминаниям, упомянутый литературный вечер вел не Блок, а Валерий Брюсов [781] ).
А. Л. Миклашевская писала, как однажды в кафе Есенин читал наизусть стихи Пушкина и порой одевался по-пушкински, стремясь даже внешним обликом походить на великого поэта:
...
И вспомнилось мне, как в день своего рождения, вымытый, приведенный в порядок после бессонной ночи, вышел к нам Есенин в крылатке, в широком цилиндре, какой носил Пушкин. Вышел и сконфузился. Взял меня под руку, чтобы идти, и тихо спросил: «Это очень смешно? Но мне так хотелось хоть чем-нибудь быть похожим на него…» И было в нем столько милого, детского, столько любви к Пушкину… [782]
Показательно, что Есенин следовал Пушкину не только в творчестве (хотя известны целые ряды «пушкинских мотивов» в его сочинениях). Есенин «примерял» на себя «пушкинское поведение» и даже внешнюю атрибутику Пушкинской эпохи, он вел словесные и поведенческие диалоги с классиком: отсюда подмеченные современниками цилиндр и трость, хризантема в петлице, обращенное к памятнику на Тверском бульваре стихотворение «Пушкину» и др.
Известно, что уже при жизни Пушкина о нем ходили анекдоты среди интеллигенции. Это обстоятельство нашло отражение и в художественной литературе. Так, в «Ревизоре» (1836–1842) Н. В. Гоголя главный герой Хлестаков рисуется перед дамами: «С Пушкиным на дружеской ноге. Бывало, часто говорю ему: “Ну что, брат Пушкин?” – “Да так, брат, – отвечает, бывало, – так как-то всё…” Большой оригинал». [783]
Есенин, будучи выходцем из крестьянской среды и прекрасно ощущая специфику возникновения и бытования фольклорных произведений, мечтал достичь славы литератора, о котором слагает анекдоты народ. В «анекдотической славе» Пушкина Есенин мог легко улавливать фольклорные мотивы, которые возводили на один уровень классика литературы и сказочного героя. И эти квази-фольклорные мотивы брали начало отнюдь не из творчества поэта, но из его необыкновенных биографических событий. Именно с этих позиций современные филологи И. А. Морозов и О. Е. Фролова объясняют популярность фигуры Пушкина в фольклоре – в частности, в жанре анекдота: «Анекдоты о Пушкине появились еще при жизни поэта, ведь он – писатель, биография которого насыщена распространенными фольклорными мотивами: герой-любовник; поединок с противником; гонимый гений, который постоянно борется против недругов и с честью преодолевает возводимые ими препятствия и др.». [784]
Проступающие сквозь личную биографию типовые черты всякого доблестного мужчины – реального и мифически-сказочного, отраженные в анекдотах о Пушкине, подметил Абрам Терц (псевдоним Андрея Синявского): «Итак, что останется от расхожих анекдотов о Пушкине, если их немного почистить, освободив от скабрезного хлама? Останутся все те же неистребимые бакенбарды (от них ему уже никогда не отделаться), тросточка, шляпа, развевающиеся фалды, общительность, легкомыслие, способность попадать в переплеты и не лезть за словом в карман, парировать направо-налево с проворством фокусника. <…> Останутся вертлявость и какая-то всепроницаемость Пушкина, умение испаряться и возникать внезапно, застегиваясь на ходу, принимая на себя роль получателя и раздавателя пинков-экспромтов, миссию козла отпущения, всеобщего ходатая и доброхота, всюду сующего нос, неуловимого и вездесущего, универсального человека Никто, которого каждый знает, который все стерпит, за всех расквитается». [785]
А. Н. Захаров высказал гипотезу, что Есенин неслучайно выбрал для своего лирического героя купальскую ночь как сакральную календарную дату, хотя сам поэт родился осенью. Исследователь предполагает, что «здесь, возможно, сказалась и любовь к Пушкину – желание походить на него даже временем рождения». [786] Уточним: Пушкин родился 26 мая ст. ст. / 6 июня н. ст. 1799 г., а день Ивана Купалы – 24 июня ст. ст. / 7 июля н. ст.
Есенин достаточно хорошо знал биографию Пушкина и чувствовал особое волнение, находясь внутри той архитектурной среды, которая сохранилась со времен великого классика: «“По этой набережной <в Петрограде> любил ходить Александр Сергеевич Пушкин”, – задумчиво промолвил Есенин» [787] в 1916 г. на прогулке с М. П. Мурашевым.
Альберт Рис Вильямс описывал факт «равнения на классика» в очерке «Поездка в Верхнюю Троицу»: «Неважно, – со всей самоуверенностью молодости заявил Есенин, – он будет рад увидеть Пушкина сегодняшней России …». [788] Это же мнение Есенина относительно себя как равного Пушкину привел В. А. Мануйлов: «Есенин долго доказывал, что стихи его очень хорошие, что никто так теперь не пишет, а Пушкин умер давно». [789]
Равняясь на Пушкина и продолжая развивать гениальную простоту классических форм стиха, стремясь во внешнем облике подражать великому русскому поэту, Есенин, тем не менее, позволял себе использовать пушкинский образ для создания комического эффекта, вовлекая фигуру поэта в современный приземленный быт. Так, находясь на военной службе под началом полковника Д. Н. Ломана, Есенин сочинил и прочитал во время артистического ужина по просьбе начальника длинное стихотворение «Вещий сон», в котором будто бы увидел во сне пришедшего из Царского Села в Федоровский городок Пушкина. Лирический герой проводил поэта, искавшего полковника, в «дом розовый» и услышал отповедь начальника:








