412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Самоделова » Антропологическая поэтика С. А. Есенина. Авторский жизнетекст на перекрестье культурных традиций » Текст книги (страница 18)
Антропологическая поэтика С. А. Есенина. Авторский жизнетекст на перекрестье культурных традиций
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:06

Текст книги "Антропологическая поэтика С. А. Есенина. Авторский жизнетекст на перекрестье культурных традиций"


Автор книги: Елена Самоделова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 76 страниц) [доступный отрывок для чтения: 27 страниц]

По нашему мнению, есенинский персонаж Иовулл ( Иогулл ) восходит к библейскому персонажу : «Имя его Иувал : он был отец всех играющих на гуслях и свирели» (Быт. 4: 21). В пользу нашего предположения говорят следующие обстоятельства: 1) упоминание Иовулла не только в паре с Вейнемейненом, но и в более широком контексте – с библейским пророком Амосом, тоже пастухом и, следуя вероятному умозаключению Есенина, первым музыкантом; 2) на протяжении всего текста «Ключей Марии» поэт обращался в равной мере к персонажам Библии, древнеегипетской и античной мифологии, средневекового западноевропейского и древнерусского эпоса и т. п.; в частности, многократно и с помощью разнородных многочисленных примеров проводил общую идею о происхождении музыки из пастушеского инструмента божественного персонажа-пастыря.

Во многих произведениях Есенина вычленяется и развивается пастушеская тематика библейской истории, особенно ясно в духе раннего христианства проступающая в стихах: «И мыслил и читал я // По библии ветров , // И пас со мной Исайя // Моих златых коров » (I, 121 – «О пашни, пашни, пашни…», 1917) и «С дудкой пастушеской в ивах // Бродит апостол Андрей » (II, 59 – «Иорданская голубица», 1918). Менее явно выражена библейская символика в вопрошении «Пастухи пустыни – // Что мы знаем?» (IV, 175 – «Сельский часослов», 1918), однако она следует из общего контекстуального пласта священной истории, заложенного в смысловое основание есенинской «маленькой поэмы».

Пример пастушеской тематики из шумеро-аккадской мифологии в «Ключах Марии» (1918): «…на пастбищах туч Оаннес пас быка-солнце …» (V, 197).

Отголоски древнего «атмосферного мифа» (по терминологии любимого поэтом ученого-мифолога XIX века А. Н. Афанасьева) по воле стихотворца будто бы превратились в поэтические осколки мифической космической истории. Они заметны во многих есенинских пастушеских образах и мотивах, словно перенесенных с небес на землю, являющихся отражением Вселенской гармонии в изначальные времена. Тематикой сельского пастушества с его космически-мифическими первоистоками проникнуто и живописание современности: «Я пастух , мои палаты…» (I, 52 – 1914), « Пастух играет песню на рожке » (I, 92 – «Табун», 1915); «Блажен, кто радостью отметил // Твою пастушескую грусть » (I, 128 – «О, верю, верю, счастье есть!..», 1917); « Там стада стерег пастух » (I, 117 – «Где ты, где ты, отчий дом…», 1917); «Здесь слезы лил пастух » (I, 123 – «Зеленая прическа…», 1918) и др.

Образ пастуха типичен для фольклорных песен разных жанров, бытовавших на Рязанщине при Есенине. Иногда это народные необрядовые песни литературного происхождения – например, приуроченная к завиванию девушками венков на Троицу:

Шла ли Машенька из лесочка,

Д’ня-нясла

Маша э ой да два веночка… <…>

Д’ пастушка к себе звала. —

Ты пастух ли, пастушочек ,

Пастух , верный мой дружочек,

Не спокинь, пастух , меня. [673]

Атрибуты пастуха увлеченный этим поэтическим образом и типом отважного мужчины Есенин видит везде – на земном лугу и даже на небесном: «И пляшет сумрак в галочьей тревоге, // Согнув луну в пастушеский рожок » (I, 80 – «Голубень», 1916); «И вызвездило небо // Пастушеский рожок » (I, 109 – «О Русь, взмахни крылами…», 1917). Можно полагать пастушескую символику характерной для творчества поэта и проходящей «с квозной линией » через сочинения Есенина, особенно в 1914–1918 гг.

Из устного высказывания Есенина, записанного Л. М. Клейнбортом, известно представление поэта о пастушеском рожке как типичном поэтическом инструменте (вопреки классическому представлению о лире, возникшем в античности): «Кольцова уж очень подсушил Белинский, – сказал он неожиданно. – Попортил-таки ему его рожок». [674]

Мальчишеские игры и драки как подготовка к взрослой жизни

Освоение окружающего мира и установление деловых отношений с людьми в детстве велось посредством участия в мальчишеских играх и затеях. Самые значимые для Есенина сведения о детских играх указаны им самим в одинаковом ключе в нескольких автобиографических произведениях. Так, в автобиографии «Сергей Есенин» (Берлин, 1922) поэт писал об участии в азартной игре: «…а на другие две копейки шел на кладбище играть с ребятами в свинчатку » (VII (1), 9). В «Автобиографии» (1923) игра названа иначе: «…2 коп. клал в карман и шел играть на кладбище к мальчишкам, играть в бабки » (VII (1), 11). детские игровые забавы являются подготовительной ступенью к ритуальным играм молодых мужчин; все они носят состязательный характер и в неявной форме выражают идею доминирования в мужской среде. В мальчишеских драках вырабатываются стереотипы активности, преподнесения мужского достоинства с позиции силы, задаются волевые установки, распределяются важные ролевые начала.

В воспоминаниях К. П. Воронцова сохранились сведения о любимых забавах и играх, в которые в детстве играл Есенин, как и все сельские мальчики: «Помню, как однажды он зашел с ребятами и начал приплясывать, приговаривая: “Тина-мясина, тина-мясина”. Чуть не потонули в ней. Любимые игры его были шашки, кулючки (хоронички), городки, клюшки (котлы)». [675] Далее К. П. Воронцов продолжил: «Вечерами иногда мы игрывали в карты, в “козла”. Эту игру он любил больше, чем другие картежные игры». [676] Н. А. Сардановский назвал те же азартные игры: «Много времени проходило в играх: лото, крокет, карты (в “козла”)». [677]

Подвижные игры на свежем воздухе у сельских мальчишек зачастую заменялись шалостями и проказами. Есенин в «Автобиографии» (1924) отмечал: «Сверстники мои были ребята озорные. С ними я лазил вместе по чужим огородам» (VII (1), 14).

Подготовка к ратному делу осуществлялась через установленные обычаем кулачные бои и спонтанные драки. Односельчанин и друг К. П. Воронцов считал Есенина заводилой: «Он верховодил среди ребятишек и в неурочное время. Без него ни одна драка не обойдется, хотя и ему попадало, но и от него вдвое». [678]

Уже перебравшись на жительство в город, Есенин вспоминал кулачные бои в с. Константиново и говорил мечтательно Льву Клейнборту: «У нас теперь играют в орлянку, поют песни, бьются на кулачки ». [679]

Стремление завязать потасовку, драчливость рассматривались крестьянами как необходимый этап взросления мальчика. По наблюдению помещицы О. П. Семеновой-Тян-Шанской, сделанному на юге Рязанщины (д. Мураевня Данковского у. и окрестности): «…“атаманить” – значит буянить, затевать какие-нибудь проказы, руководить ими. <…> Драться с другими детьми тоже начал, как только стал на ноги. К этому его тоже поощряли, особенно если он одолевал другого младенца». [680]

Соответственно, как всех крестьянских мальчиков, Есенина еще до школы «дедушка иногда сам подзадоривал на кулачную и часто говорил бабке: “Ты у меня, дура, его не трожь! Он так будет крепче”» (VII (1), 8), – писал поэт в автобиографии «Сергей Есенин» (Берлин, 1922). В «Автобиографии» (1923) сообщается об этом же способе воспитания по-мужски: «Дед иногда сам заставлял драться, чтобы крепче был», и о достигнутых воспитательных успехах – «Рос озорным и непослушным, был драчун» (VII (1), 11).

В стихотворении элегического настроения «Я снова здесь, в семье родной…» (1916), вспоминая об играх прошедшей юности, лирический герой восклицает в пушкинском тоне, применяя лексику «высокого стиля»: «О други игрищ и забав» (I, 70).

В повести «Яр» (1916) Есенин с основательным знанием «кулачных правил» ведения боя и бойцовского беспредела, колоритно описал сельскую драку, доходящую до смертоубийства и сопровождаемую похоронными причитаниями:

...

Какой-то мужик с колом бегал за сотским и старался ударить ему в голову. // Нахлынувшие зеваки подзадоривали драку. Ухабистый мужик размахнулся, и переломившийся о голову сотского кол окунулся расщепленным концом в красную, как воронок, кровь. // Аксютка врезался в толпу и прыгнул на мужика, ударяя его в висок рукояткой ножа. // Народ зашумел, и все кинулись на Аксютку. // «Бей живореза!» – кричал мужик и, ловко подняв ногу, ударил Аксютку по пяткам. // Упал и почуял, как на грудь надавились тяжелые костяные колени. // Расчищая кулаками дорогу, к побоищу подбег какой-то парень и ударил лежачему обухом около шеи. // Побои посыпались в лицо, и сплюснутый нос позырился красно-черной пеной… // «Эх, Аксютка, Аксютка, – стирал кулаком слезу старый пономарь, – подломили твою бедную головушку!..» (V, 57).

Пускание в ход кулаков крестьянами, устраивание битвы деревни на деревню при выяснении отношений отразил Есенин: «То радовцев бьют криушане, // То радовцы бьют криушан» (III, 165 – «Анна Снегина», 1925).

Современники находили истоки литературной игры Есенина в особенностях его крестьянского детства. Умение вести детскую игру, затевать ее и самозабвенно участвовать в мальчишеских забавах, подготавливало к осознанию литературы как эстетической игры для взрослых. По мнению Георгия Чулкова, старшего современника Есенина, «искусство – игра , но игра священная, и мы не можем провести раздельной черты между переживанием эстетическим и переживанием религиозным». [681]

Критики, прослеживая творческий путь Есенина, также подмечали склонность поэта к литературной игре, к выстраиванию творческой биографии в нарочитой игровой форме. А. К. Воронский в статье «Сергей Есенин. Литературный портрет» (1924–1925) предупреждал об опасности превращения поэтической игры в заигрывание с публикой: «Наше время в шутки играть не любит и не прощает игры с собой». [682] В статье-некрологе «Об отошедшем» (1926) тот же критик делал вывод о невольном или осознанном выстраивании Есениным двуипостасного собственного облика, отвечающего всем параметрам образа двойника – бога и черта в одном лице. Так это было в древнем понимании единого божества – защищающего и карающего, грозного и ласкового, доброго и злого. А. К. Воронский писал о разбойничьем начале в Есенине, связанном с его стремлением превратить собственную жизнь в игру. Критик характеризовал: «…городской гуляка, забияка, скандалист и озорник, безрассудный мот и больной человек, менявший позы, нарочито подчеркивавший и заострявший свои противоречия, обнажавший их напоказ, игравший ими для “авантюристических целей в сюжете”». [683] А. Б. Мариенгоф утверждал:

...

В есенинском хулиганстве прежде всего повинна критика, а затем читатель и толпа Политехнического музея, Колонного зала, литературных кафе и клубов. <…> Критика надоумила Есенина создать свою хулиганскую биографию, пронести себя «хулиганом» в поэзии и в жизни. [684]

«Инициационные обряды». Разбойник как притягательный и устрашающий мужской тип

Об инициации, то есть о « посвятительном обряде », практиковавшемся старшими учениками по отношению к новичкам во Второклассной учительской школе в с. Спас-Клепики, сообщал А. Н. Чернов: «С дневного солнечного света в широком коридоре показалось темновато. Мне указали на комнату, в которой буду жить, и я направился прямо к серой двери. Неожиданно что-то темное накрыло меня сверху, и я почувствовал, как со всех сторон на меня посыпались кулачные удары. Я не знал, что так встречали всех новичков. А ударяли сильно». [685] Есенин также пострадал от кулачного обычая: «Действительно, через несколько минут вошел в комнату побитый парнишка. Он подошел к кровати и лег ничком. “Сейчас заплачет”, – подумал я. Прошла минута, другая, третья – с соседней кровати не доносилось ни звука. “Видно, крепкий”». [686] По сведениям А. Н. Чернова, Есенин затем ликвидировал бурсацкий обычай: «И никто впоследствии не смел обижать не только нас, но и всех, кто приходил в школу вновь. Побаивались отчаянного Сережку». [687]

Эту же оценку физической выносливости Есенина и его умения драться повторил Г. Л. Черняев: «Умел постоять за себя перед своими сверстниками». [688] О драчливой обстановке, царившей в Спас-Клепиковской школе, доходили слухи до Константинова. Мать Т. Ф. Есенина советовалась: «Как быть, кума? Очень дерутся там в школе-то, ведь изуродуют, чем попало дерутся», – и получала рекомендацию: «Пусть, кума, потерпит, а тут что? Сама съездий, – говорила Марфуша». [689] Другу юности Г. А. Панфилову в письме из с. Константиново в июне 1911 г. Есенин сообщал о «боевой» обстановке в Спас-Клепиковской школе: «Я поспешил скорее убраться из этого ада, потому что я боялся за свою башку» (VI, 7).

Из воспоминаний А. Н. Чернова, однокашника Есенина по Спас-Клепиковской второклассной учительской школе, следует, что устраивание «темной» новичкам являлось традицией, которая аналогична описанной в «Очерках бурсы» Н. Г. Помяловского. Н. Шарапов вспоминал о знании Есениным творчества Н. Г. Помяловского и об интересе поэта в связи с «бурсацкой тематикой» к советскому студенчеству: «Есенин живо интересовался жизнью студентов и сожалел, что она не нашла отражения в советской литературе, да и до революции не получила развития. Указывал, что художественных произведений об учащейся молодежи не было и нет, если не считать повести Гарина-Михайловского в его трилогии “Детство Темы”, “Гимназисты”, “Студенты”, да еще “Очерков бурсы” Помяловского». [690]

Позже Есенин в «Поэме о 36» (1924) отразит «кулачную» как необходимый элемент взросления будущего мужчины, причем ввернув его в героико-революционный контекст истории о политкаторжанах:

Ведь каждый мальчишкой

Рос.

Каждому били

Нос

В кулачной на все

«Сорты» (III, 146).

Драка как « посвятительный ритуал » при проводах в армию и вообще как признак молодечества проступает основным мотивом в письме Есенина к А. А. Добровольскому 11 мая 1915 г. из с. Константиново:

...

Оттрепал бы я тебя за вихры, да не достанешь. <…> На днях меня побили здорово. Голову чуть не прошибли. Сложил я, знаешь, на старосту прибаску охальную, да один ночью шел и гузынил ее. Сгребли меня сотские и ну волочить. Всё равно и я их всех поймаю. Ливенку мою расшибли. Ну, теперь держись. Рекрута все за меня, а мужики нас боятся. <…> За всех нас дадут по полушке, только б не ходили и не дрались, как телушки (VI, 69–70).

Из описания драки видно, что Есенин был заядлым охотником до драчливых действий и действительным знатоком битвы на кулаках.

«Идеологической праосновой» ввязывания в драки, участия в «кулáчках», устраивания «тёмных» являлись разножанровые фольклорные тексты, бытовавшие на Рязанщине, часто входившие в мужской репертуар и с детства окружавшие Есенина. Известна народная песня: «Не в тех лесах дремучих // Разбойнички живуть. <…> В своих руках могучих // Товарища несуть. <…> Носилки не простые – // Из ружьев сложены. <…> Поперёк стальныя // Мяча положены» – о сраженном молодом Чуркине «с разбитой головой». [691]

Что касается названия есенинских стихотворений «Разбойник» и «Песня старика разбойника», то представители этого шаловливого образа жизни действительно совершали набеги на родное село поэта. Так, житель с. Константиново сообщил о неоднократных разбойничьих нападениях на своего деда: «И он в Рязань ездил и занялся торговлей. <…> Он, значить, через Путино через это напрямую, да, напрямую и боялся тоже: купил, чтоб туда-сюда. А тут были Мрзовы такие, с этого, с Сéлец, Федякинские жулики. Они – говорить – говорять: “Что ты замки каждый раз меняешь? Не меняй ты замки, замкни вон на проволочку или чего прочее!” А они наезжали, если чего надо, они на той стороне, на той стороне Оки: надо корову или чего там зарезать – счас сделають и приезжають, привозють печёнки и всё, а это к чёртовой матери в воду в Оку. Вишь, что было! Во! <…> Да, это очень плохие люди, неважнецкие. Почему яму, ну как сказать, что ты паразит или гад, вроде неудобно, а ты, мол, неважнецкий, ну тебя к чёрту! И не трогали таких вот бедняков, не трогали. А хто побогаче или хто там в душу, или, как говорится, тама». [692]

Другая жительница с. Константиново также вспоминала о разбойниках: «А разбойник. Я тогда слыхала от мамы. Одного мужчину очень обидели. Он очень богатый. И его обидели. И он ушёл в разбойники. Но он грабил только богатых, а бедных не трогал. Вот награбить, а бедным отдасть. <А что с ним сталось? – Е. С .> А он так до конца и разбойничал. Его не ловил никто. Его не поймаешь. У него очень много было друзей бедных, беднота была вся за него. Услышат: ага, там будеть облава на него – ему сообщають. Ну, мужик, мужик простой, да и всё. Ну, он был из богатых, конечно, грамотный, образованный был. И бедняков спасал». [693]

Как видим, оба этих повествования исполнены вполне в духе фольклорного предания о «благородных разбойниках», не обижающих бедных! Имеются смутные сведения о прежнем бытовании в с. Константиново преданий-быличек о мифическом разбойнике Кудеяре. [694] О разбойниках еще сочиняли частушки в Константинове:

Наша шайка небольшая,

Всего три разбойника.

Кто полезет в нашу шайку,

Вспоминай покойника. [695]

В таких условиях жительства по соседству с разбойниками подрастающему Есенину и впрямь необходимо было вырабатывать в себе боевитость, чтобы суметь постоять за себя и научиться давать отпор непрошеным посетителям.

Став взрослым, Есенин драчливость считал сродни стихийности бунтарства. И. Г. Эренбург отмечал: «Революцию он принимал на свой лад: в 1921 году его еще прельщала стихия бунта, он мечтал написать поэму “Гуляй-поле”». [696] В «Плаче о Сергее Есенине» (1926) Н. А. Клюева звучит разбойничий мотив в качестве характерного для Есенина типа поведения – как прижизненного, так и посмертного, ибо даже уход поэта из жизни воспринимается как поступок разбойника: «Ушел ты от меня разбойными тропинками!». [697]

Драчливость во взрослой жизни как отголосок мальчишеских притязаний

Атмосфера бойцовских состязаний и драчливых задираний сопутствовала Есенину с детства, как любому сельскому мальчику, а в юношеские годы она культивировалась определенной городской средой, в которой крутились солдаты в прошлом и моряки, бандиты и беспризорники и т. п. О типичности такой обстановки повествует в своих воспоминаниях Георгий Матвеев, который сам «снял ремень и по морскому обычаю намотал на руку, взмахнул пряжкой и с возгласом “полундра” пошел на “вы”. В стойку боксера встал Венедикт. <…> Конфликт благополучно разрешился. Сергей весело расхохотался и протянул руку: “Поздравляю победителя”». [698] Для морской драки существовали свои каноны. Дальневосточный моряк Георгий Матвеев встречался с Есениным лишь однажды, однако успел побороться с поэтом летом 1925 г. в Москве:

...

После посещения ресторана, слегка возбужденные от вина, мы остановились на каком-то бульваре, где я померился силой с Венедиктом <Март, его двоюродный брат>. Поборолись – и я стал победителем. Есенин тоже изъявил желание побороться. Его не постигла участь Венедикта. Боролись немного, Есенин не поддавался, да и я не стремился побороть его. [699]

Отдельным сюжетом выглядит озорничанье Есенина, направленное на соревнование в силе с моряками или связанное с морской афористичностью на тему силового единоборства. Всеволод Рождественский зафиксировал угрожающую фразу Есенина, произнесенную им в преддверии могущей разгореться драки на пароходе, плывущем из Петрограда в Петергоф с писателями на борту вскоре после заграничного турне поэта:

...

«А вот так! – почти зло улыбнулся Есенин. – Не буду – и все. И вообще не приставай. Уходи, пока я тобою палубу не вытер». Приятель что-то хмыкнул в ответ и отошел в сторону. А Есенин взъерошил и без того спутанные волосы и, ни к кому не обращаясь, процедил сквозь зубы: «Дурак! Стоит ли пить в такое утро!». [700]

О драке как типично мужском способе разрешения некоторых сложных проблем силовым путем вспоминал П. А. Радимов:

...

В комнате я застал неожиданную сцену: двое молодых людей катались по полу, в одном я узнал Есенина. Второй – поэт Иван Приблудный… «Сережа, что ты делаешь?» – «Ивана Приблудного выгоняю». – «Почему?» – «Он еще молод, а у меня сегодня соберется вся русская литература!». [701]

Н. А. Оцуп вспоминал о литературном вечере в 1921 г. в «Стойле Пегаса» в Москве: «Есенин сжимает кулаки. “Кто, кто посмел? В морду, морду разобью”. <…> Есенин не унимается». [702] Ю. П. Анненков говорил о драчливости Есенина как о важной черте его характера и уже после смерти поэта шутливо заметил: «Боюсь, однако, что на том свете вспомнит и, если характер его не изменился, он непременно набьет мне морду». [703] О традиционных есенинских неистовствах вспоминал Б. Л. Пастернак: «То, обливаясь слезами, мы клялись друг другу в верности, то завязывали драки до крови, и нас силою разнимали и растаскивали посторонние». [704]

Почему Есенин задиристо ввязывался в драку, был так уверен в своей жизнестойкости? Он объяснял В. И. Эрлиху: «Я – в сорочке родился». [705] В таком контексте в народе принято называть сорочкой послед после рождения ребенка и считать, что кто в сорочке родился, тот будет счастливым. В с. Константиново существовал обычай зарывать пуповину с последом в подпол хаты, чтобы символически привязать ребенка к его дому, «малой родине». Соседка Есениных со слов своей матери – современницы поэта – рассказывает о «пупке» как магическом средстве притяжения: «Сергей Александрович горячился. Сергей: “Всё, больше не приеду!” И хлопает дверью. Отец ему вслед: “Приедешь! Пупок-то здесь зарыт!” <…> Потому что рождались дети в домах, а не в больницах, ну и всё то в пóдпол закапывали». [706] На Рязанщине известны случаи прозвищ Пупок детей, у которых сильно выступала эта деталь тела при неправильной перевязке пуповины: «…бабка длинный пупок оставила при завязывании». [707]

Тема особенностей рождения волновала Есенина; впрочем, это могла быть дань знанию народных паремий такой тематики. Так, начальная строка стихотворения «Вот такой, какой есть…» (IV, 182 – 1919) с явной отрицательной коннотацией намекает на фольклорную поговорку: «Каков есть, не обратно же лезть», генетически восходящую к родильному обряду.

Утверждение Есенина насчет его предопределенной особенности, заключенной в необыкновенном рождении «в сорочке», соотносится с аналогичным суждением А. М. Ремизова (1951): «И еще было дознано, сейчас же наутро, в блестящий день блистающего цветами Купалы, что родился в “сорочке”. Правда, “бабка” схватила эту “сорочку”, унесла из дому, втай.

Моя мать рассказывала с большой досадой, она все видела и не могла остановить: “сорочка” эта, как веревка с висельника, приносит счастье!». [708] Возможно, А. М. Ремизов в устной беседе поделился с Есениным поверьем об исключительности рождения «в сорочке».

Современники подчеркивали, что драчливость Есенина была наигранной, ненастоящей, своеобразной литературной игрой, а кулачный жест – внешне грозный! – по существу же являлся амбивалентным. И все-таки у Есенина (по свидетельству В. С. Чернявского) оставалось «мальчишеское желание драться, но уже не стихами, а вот этой рукой… С кем? Едва ли он мог на это ответить, и никто его не спрашивал». [709]

Современники соотносили появление в сложных ситуациях вызывающих поз в облике Есенина с угрожающей внешностью деревенского драчуна, чьи задиристые манеры были усвоены поэтом еще с детства. Н. Г. Полетаев отмечал подобное поведение поэта при задержании для проверки документов: «Есенин, все так же улыбаясь, веселый и взволнованный, притворно возмущался, отчаянно размахивал руками, стискивая кулаки и наклоняя голову “бычком” (поза дерущегося деревенского парня), странно, как-то по-ребячески морщил брови и оттопыривал красные, сочные красивые губы… Он был доволен…». [710] Подобный наклон головы был типичным для поэта, знаменовал его задиристый нрав и при литературной схватке: «Как сейчас вижу его: наклонив свою пышную желтую голову вперед “бычком”, весь – жест, весь – мимика и движение, он тщательно оттенял в чтении самую тончайшую мелодию стиха, очаровывая публику, забрасывая ее нарядными образами и неожиданно ошарашивая похабщиной». [711]

Любовь к озорству у Есенина была вызвана не только усвоенными с детства бойцовскими манерами, но и обусловлена его вхождением в литературную группу имажинистов, чьи публичные выступления носили «балаганный характер» [712] – по мнению Рюрика Ивнева. О драке как своеобразной окололитературной методике, содействующей становлению литературной школы, привлечению к ней внимания публики, рассуждал Есенин применительно к имажинизму в беседе с Всеволодом Рождественским:

...

Многое у нас шло от злости на поднимающее голову мещанство. Надо было бить его в морду хлестким стихом, непривычным ошарашивающим образом, скандалом, если хочешь, – пусть чувствует, что поэты – люди беспокойные, неуживчивые, враги всякого болотного благополучия. [713]

Писатели, являясь по своей сути соревнователями, частенько оборачивали даже свое знакомство в соперничество, в проверку на выносливость психики. Первая встреча принимала подобие развязывания драки и напоминала вызов на битву. А. И. Безыменский в стихотворении «Встреча с Есениным» (1926) изобразил жест поданной для пожатия руки как символическое бросание перчатки перед дуэлью:

А ты всучил в меня глаза,

Как будто бы сверлить готовясь,

Но встал и руку подал мне.

Ладони звякнули клинками!

Я видел пару глаз в огне

И взгляды, где любовь и камень.

Мгновенье долгое прошло,

В упор склонились наши лица,

И ты промолвил: «Тяжело

Пожатье каменной десницы»… [714]

Эту же выразительную ситуацию чуть ли не боевого знакомства двух поэтов отразил в своих воспоминаниях Ю. Н. Либединский:

...

Но в том крепком рукопожатии, которым ответил ему Безыменский, возможно, что и в улыбке, несколько принужденной, Есенин почувствовал что-то непростое и демонстративное. И Сергей сказал, многозначительно, хитро прищурившись: «Тяжело пожатье каменной десницы». [715]

Есенин слегка переделал цитату в финале «Каменного гостя» А. С. Пушкина: «…тяжело // Пожатье каменной его десницы!» (1830). Сам Есенин использовал этот жест не только в реальной жизни, но и фигурально в личной переписке – например, применительно к Н. Н. Ливкину в письме из Царского Села в 1916 г.: «…я с удовольствием протягиваю вам руку примирения перед тем, чего между нами не было, а только казалось…» (VI, 83).

Нож и камень как древнейшие виды мужского вооружения. Боевые кличи

Как отражение боевого настроя в собственной жизни, в лирике Есенина прослеживаются целые ряды однотипных драчливых и воинственных жестов, вариативно описанных (то есть построенных почти по законам фольклорной поэтики с ее loci communas и типическими «обрядовыми формулами»).

Наиболее типичным оказывается жест доставания ножа из-за голенища как сигнала начинающейся драки или даже восстания (хотя это может быть также очень привычным местом хранения оружия): « Вынимал он нож с-под колена » (II, 22 – «Ус», 1914); « За голенищем ножик // Мне больше не носить» (I, 99 – «Прощай, родная пуща…», 1916); «И друг любимый на меня // Наточит нож за голенище » (I, 139 – «Устал я жить в родном краю…», 1916); «Неужель в народе нет суровой хватки // Вытащить из сапогов ножи // И всадить их в барские лопатки? », «Ты, конечно, сумеешь всадить в него нож? », « Нож вам в спины! », «Сам ты знаешь ведь, чьи ножи // Пробивали дорогу в Челябинск», « Я заткну твою глотку ножом иль выстрелом…» (III, 10, 31, 36, 47 – «Пугачев», 1921); «И уж удалью точится новый // Крепко спрятанный нож в сапоге » (I, 170 – «Снова пьют здесь, дерутся и плачут…», 1922); «Будто кто-то мне в кабацкой драке // Саданул под сердце финский нож » (I, 179 – «Письмо матери», 1924). Нож в поэтике Есенина также связан с метафорической образностью: «Эта ночь, если только мы выступим, // Не кровью, а зарею окрасила б наши ножи » (III, 20 – «Пугачев», 1921).

Есенин показывает типичность употребления ножа как способа нападения и защиты для каждого парня в период взросления и использует для этого дериват от лексемы «нож»: «Пускай мы росли ножевые » (I, 220 – «Заря окликает другую…», 1925).

Насколько устойчивые поэтические формулы с ножом, проходящие через все творчество Есенина, имели жизненную основу и были автобиографичны? Лирический герой Есенина восклицает: «Но и я кого-нибудь зарежу // Под осенний свист» (I, 69 – «В том краю, где желтая крапива…», 1915). Друг Есенина и в какой-то мере его поэтический наставник С. М. Городецкий не отрицал возможности реального применения поэтом режущего оружия: «Помню, как он говорил мне: “Ей-богу, я пырну ножом Клюева!”». [716] Естественно, это являлось высказыванием в сердцах и никогда не нашло действительного применения в жизни Есенина.

Заметим, что нож в творчестве Есенина представлен не исключительно видом оружия, но и в самом «мирном» предназначении: «И глухо дрожал его нож // Над черствой горбушкой насущной пищи» (II, 30 – «Товарищ», 1917).

Другим распространенным в поэтике Есенина боевым приемом оказывается камень, поднятый с земли и брошенный в неприятеля. Этот образ во многом основан на фольклорных словесных клише «бросить камень в чужой огород», «держать камень за пазухой» и на революционном лозунге 1910 – 1920-х гг.: «Булыжник – оружие пролетариата». Камень как орудие мыслится начальным боевым предметом, за которым следуют модификации: «Мы его всей ратью // На штыках подымем . <…> Мы его с лазури // Камнями в затылок » (II, 70 – «Небесный барабанщик», 1918). Иногда образ камня оказывается фигуральным: «Мне нравится, когда каменья брани // Летят в меня, как град рыгающей грозы» (II, 85 – «Исповедь хулигана», 1920); «Только камень желанного случая » и «Тучи с севера сыпались каменной грудой » (III, 26, 29 – «Пугачев», 1921). В отдельных случаях фигуральность выражения совмещена с его прямым смыслом: «Нам нужен тот, кто б первый бросил камень » (III, 11 – «Пугачев», 1921). У Есенина жест бросания камня также представлен своей противоположностью – в духе христианского смирения: «Лучше вместе издохнуть с вами, // Чем с любимой поднять земли // В сумасшедшего ближнего камень » (II, 79 – «Кобыльи корабли», 1919).

Понимаемое Есениным неразрывное единство ножа и камня в крестьянском сознании указано в постановке этих двух боевых предметов в одном куплете и подчеркивается мифологическим обрамлением воинственной житейской ситуации: « Сшибаю камнем месяц // И на немую дрожь // Бросаю , в небо свесясь, // Из голенища нож » (I, 110 – «О Русь, взмахни крылами…», 1917).

Помимо ножа и камня как первейшего инвентаря в примитивной драке, в «воинственной» поэтике Есениным воспеты другие виды импровизированного оружия – например, вынутый из изгороди кол (он же осознается противоколдовским): «Идет отомстить Екатерине, // Подымая руку, как желтыйкол » и «Чтобы колья погромные правили // Над теми, кто грабил и мучил» (III, 25, 26 – «Пугачев», 1921).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю