Текст книги "Ночь в конце месяца"
Автор книги: Эдуард Шим
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
Шим Эдуард Юрьевич
НОЧЬ В КОНЦЕ МЕСЯЦА
Советский писатель
Ленинград
1958
–
НОЧЬ В КОНЦЕ МЕСЯЦА
1
Около трех пополуночи вдруг раздается, раскатываясь по казарме, голос дневального:
–Па-адъем!
От этого голоса вздрагиваешь и, еще не проснувшись, бессознательно скидываешь с себя
одеяло. Голова сама отрывается от подушки.
Скрипят двухъярусные койки, вот кто-то уже спрыгнул, скребнули по полу подковы на
сапогах. Внизу подо мною проснулся веселый человек – Петя Кавунок, задрал ногу и
поддает под мой матрас, помогает вставать.
Командир отделения Лапига, уже одетый, шагает вдоль коек. С хрустом оседают под его
могучей поступью половицы. Слышу– остановился у соседней койки, дергает за простыню:
–Вам что, особое приглашение?
И ждет, держа уголок простыни в кулаке, как собачье ухо.
Надо спешить. Я сползаю вниз, спросонок путаюсь ногами в штанах. Портянки,
обернутые на ночь вокруг голенищ, не успели просохнуть и лезут в сапоги трудно, с писком.
Петя Кавунок прыгает рядом на одной ноге. Ему одеваться дольше, у него обмотки:
крути-накручивай... Старательно завершив последний оборот, он любуется и притопывает
каблуком:
–Эх, дали Пете сапоги, восемь раз вокруг ноги!
Проглотив зевок, я интересуюсь:
–Не знаешь, зачем подняли?
Петя вскидывает на меня круглые, прозрачные, как весенние льдинки, глаза. В них
столько изумления, что мне совестно.
–Разве непонятно? Ах, простите, забыл объявить: состоятся ночные полеты.
С вагона на вагон. Аппарат типа «копай глубже, кидай шибче...» Берешься на пару?
Так я и подозревал, – снова разгрузка.
Третью ночь подряд прибывают на железнодорожную ветку эшелоны, груженные
«инертными материалами». Под этим пристойным названием скрыты обыкновенный песок и
гравий. Едва эшелон прибывает, как в нашей казарме появляется командир, гремят голоса
дневальных... Спустя полчаса мы уже на ветке, напяливаем рукавицы и запускаем в полет
наш аппарат «копай глубже, кидай шибче».
Значит, сегодня – то же.
– Ладно, – говорю я Пете. – Летаем на пару. Дадим рекорд скорости.
Только мы успеваем одеться и сполоснуть лица, как вновь размеренно топает, хрустит
половицами командир отделения Лапига:
–Коечки запр-равить!
Заправить по-солдатски койку—это не значит попросту накрыть ее одеялом. Надо
ухитриться состроить из матраса что-то похожее на гладко обструганный ящик. Так
полагается. Гражданским тюфякам дозволено валяться на кроватях, безвольно прогибая
спины и выпятив бока. А солдатский матрас – прям и сух, он обязан вытянуться в струнку и
лежать, строго равняясь на соседей.
У меня матрас новый, недавно набит, и я с ним справляюсь легко. А Петя задерживается.
Он успел пролежать, перетереть солому в порошок, и матрас у него оползает, как мешок с
песком.
–Стр-роевой выправки не знаешь! —рычит Петя и сует матрасу под микитки.—Сколько
служишь? Ка-ак лежишь?! Смиррна!
Команды у Пети получаются—совсем как у сержанта Лапиги, – такой же бас и раскаты.
Поэтому я не сразу разбираю, кто приказывает: «Станови-ись!» Оказывается, кричит сам
Лапига.
Пятка к пятке, локтем достаю соседа, скашиваю глаза на грудь четвертого человека.
Мимо прошмыгивает опоздавший Петя. Он мал ростом, и ему надо мчаться на левый фланг.
–Смир-рна!
Обтирая покрасневшие, озябшие руки, в казарму входит командир роты майор Чиренко.
Сапоги у него захлестаны глиной, фуражка намокла и потемнела; с нее падают длинные
капли, разбиваясь о погон.
Скрипнули майорские сапоги. Строй замер.
Слышно, как сечет по окнам казармы дождь и туго, на одной ноте, гудит ветер. От этих
звуков прохватывает зябкая дрожь.
–Поедете на аэродром, – откашлявшись, негромко говорит майор. – Надо спустить
воду, которая его затопляет. Задания объяснят командиры отделений.
Вот, оказывается, в чем дело! Петя Кавунок нынче ошибся, не придется запускать наш
аппарат. Что-то другое выпало на нашу долю...
Я выхожу из казармы первым, и никак не могу открыть дверь, – на нее словно
навалились снаружи. Доски двери дрожат.
Петя помогает мне, бухает плечом. Дверь нехотя отходит, а потом, подрожав секунду,
распахивается и с пушечным гулом ударяет об стену.
Нечем дышать. Ветер наглухо заткнул рот, нос, выжимает слезу. Я делаю шаг, и будто
проваливаюсь в черный водоворот: ветром насквозь продуло шинель, гимнастерку, белье,
ледяные струйки бегут по коже.
–Эх, закурить не поспел! – кричит рядом Петя Кавунок, придерживая на голове
пилотку. – Жисть пошла отчаянная... Ни курева, ни варева... Одно горево!
Сзади, перекрывая гул ветра, командует сержант:
–На машину, тр-ропись!
Расколов кромешную тьму, на дороге светят автомобильные фары. Они кажутся очень
далекими. Спотыкаясь, мы бежим к машине. Обычно по ночам у казармы горит фонарь, но
сейчас его нет, – наверно, сорвало. Над головами у нас, тягуче распиливая воздух, что-то
проносится и брякает о дорогу. Я не догадываюсь, что это, а Петя приседает и ойкает: —
Пресвятая мать-демобилизация! От пули не погибнул, так черепица башку срубит... Ить как!
Теперь сквозь вой ветра я слышу, как наверху, в клубящейся тьме, трещат доски на крыше
казармы. Хлестнув брызгами, пролетает еще черепица... Я закрываю голову рукой и с маху
натыкаюсь на борт грузовика.
Мы переваливаемся через борт, садимся на мокрый пол. На плечи нам лезут остальные
солдаты, перекатываются кубарем...
Машина резко берет с места, а мы сидим, плотно стиснутые, и даже не качаемся, когда
кузов кренится на поворотах. В затылок мне кто-то горячо дышит, сбоку привалилась
широкая, круглая, как афишная тумба, спина сержанта Лапиги, в колени уперся чей-то
сапог...
Сгорбясь в три погибели, Петя чиркает спичками,– все же хочет наладить курево.
Запалить цигарку ему удается, но проку от этого мало. На ветру цигарка горит стремительно,
как бенгальский огонь, и в одну секунду рассыпается искрами.
– Нда,– говорит Петя – Каюк табаку, пропали денежки...
Нарастает кипящий гул, – мы въехали под деревья. Хлестко стегают по кабине мокрые
ветки. Я отворачиваюсь, ставлю торчком воротник.
Сонная одурь у меня прошла, в голове свежо, ясно. И я вдруг задумываюсь над тем, как
любопытно все складывается.
Вот спали спокойно десятки людей, видели сны, далеки были в мыслях и от казармы и от
этой ночи. Но раздалось короткое слово, и люди уже одеты, вскочили в машину, едут куда-то
сквозь тьму, ветер, дождь... Им это привычно: позвала служба.
Но и для меня, оказывается, это стало привычным. Вот еду, и не удивляюсь, будто всю
жизнь поднимался ночами по тревоге...
Неисповедимы пути солдатские.
2
Говорят, что нет уже в армии таких подразделений, каким был наш инженерный батальон.
А жаль, честное слово. Пригодился бы многим.
Попал я в него неожиданно.
Инжбатовский писарь, отслужив положенный срок, увольнялся в запас. Взамен
понадобился грамотный человек; в штабах тренькнули телефоны, был отдан приказ – и
меня, вчерашнего новобранца, послали на новое место.
Я еще не стоптал первой пары сапог, гимнастерка на мне топорщилась, как
накрахмаленная, и, снимая головной убор, я еще по привычке ловил пальцами козырек,
позабыв, что на мне пилотка, а не гражданская кепочка... Я и знать не знал, что такое инжбат.
И в первую же полночь, едва я сомкнул веки, прогремела команда «подъем!» – прибыл
эшелон с инертными материалами. С меня стянули одеяло.
Я попробовал возмутиться, сказал, что не спал двое суток, едучи в поезде, и подняться не
могу... Все напрасно. Здоровенный командир отделения—Лапига стоял надо мною, как
медведь на дыбках, глядел непреклонно:
– Приказано поднять всех.
И не успел я очнуться, как уже шагал в строю, с лопатой на погоне, и толстым со сна
голосом подхватывал бравую песню:
...За прочный мир, в последний бой
Летит стальная эскадрилья-а!
Каждому досталось разгружать по вагону. С непривычки я взялся за дело ретиво, через
полчаса набил на руке мозоль, плюнул и сел перекурить. Я начал понимать, что такое
инжбат.
С затаенной тоской я поглядывал на состав. Он уходил во тьму длинный, нескончаемый; в
молочном свете прожекторов копошились на вагонах согнутые фигурки, взмахивали
лопатами...
Только на соседнем вагоне лопата была бесстыдно воткнута в гору нетронутого гравия.
Там лежал, закинув руки под голову, веселый парень —рот до ушей, нос кнопкой, ангельские
светлые глаза прищурены.
Парень качал ногой в обмотке и беспечно посвистывал соловейчиком. Я невольно
позавидовал ему, потом вспомнил, что где-то близко ходит сержант Лапига, и зависть моя
прошла.
Парень заметил, что я курю. Скатился с вагона, стреканув тоненькими ногами, присел
рядом.
–Дай бумажки твоего табачку завернуть. А то у меня спичек нету.
Я дал. Парень затянулся, поежил плечами от ночного холодка.
–Сачкуешь? – спросил я снисходительно.
–Что ты! – оскорбился парень. —Я по инструкции.
– По какой же?
–А такой: «ешь – потей, работай – мерзни, на ходу тихонько спи»... Разве не знал?
–Нет, – сказал я. – Не доводилось.
–А еще в ефрейторы метишь. Парень прикидывающе глянул на мой вагон. Гравия там
было скинуто мало, едва покопана верхушечка. Откровенно говоря, я не сильно опередил
этого парня, хоть и не свистел.
–Я тебя ждал, – сказал парень. – Слыхал такое слово «рационализация»?
– Ага, – ответил я оскорбленно. – Слыхивал.
–Хочешь, устрою?
–Чего?
–Рационализацию.
Он вытащил из кармана моток проволоки, прикрутил один конец к черенку лопаты, а
другой конец намотал на руку.
–Пошли. Влазь на вагон и тыкай! Так я познакомился с Петей Кавунком и с его
«рационализацией» – аппаратом типа «копай глубже, кидай шибче». Забравшись на вагон, я
вгонял лопату в гравий, а Петя, стоя внизу, дергал ее к себе. Лопата ехала на край вагона и
сама спихивала гравий под откос...
Скажи мне кто-нибудь раньше, что такую вещь, как лопата, можно усовершенствовать,—
я бы посмеялся. Можно выдумать шагающий экскаватор, атомный ледокол, космическую
ракету. Но лопату не изменишь, она проста и гениальна, как обеденная ложка.
Так я думал, но появился Петя Кавунок с мотком проволоки, и мои убеждения потерпели
крах. Мы быстро приноровились к аппарату, взяли темп. Я втыкал, Петя —дергал, гравий
послушно летел под откос. Не надо было нагибаться, размахивать руками, кидать... Трах —
дерг! Трах – дерг!..
Оба наши вагона мы кончили разгружать утром. Мы не отстали от других солдат, даже
кому-то помогли. Правда, руки у меня висели чугунные, горячие, но я был доволен, и на
обратном пути гордо шагал возле Пети.
А Петя не знал, что такое тщеславие. Он смотал проволоку, сунул ее опять в карман и
тотчас забыл о своем аппарате.
На обратном пути петь уже не хотелось. Шли молча, нестройно шаркая сапогами по
белой, пыльной дороге. Но продолжалось это недолго.
Вскоре роту догнал старшина – бравый сверхсрочник в выгоревшей фуражке и
блистающих сапогах. Он скомандовал шаг на месте.
–Что за вид? – недовольно спросил старшина. – Позор! Подбородочки выше! Грудь
вперед! Ать-два!..
Мы задрали подбородки и гулко забухали каблуками.
–Запевай! —приказал старшина, обращаясь почему-то ко мне...
–Не... могу...
Запевай!
Да не могу я!
Как фамилия?!
«По долинам и по-о взго-орьям. ..»
Я всегда стеснялся петь публично. Не раз говорили мне, что это не моя стихия. Но тут я
запел. Я налился кровью и заревел таким голосом, что Петя вздрогнул и отшатнулся от меня.
Не знаю, как бы я выдержал, если б не подхватили остальные солдаты.
–Ясно, – сказал старшина, прослушав первый куплет. – Отставить. Проба не удалась.
Кавунок, запевай.
Не задумываясь, Петя открыл рот и затянул про стальную эскадрилью. Может, его
исполнение и не поднималось до высокого художественного уровня. Но по сравнению с
моим оно было почти шаляпинским. И мы допели до конца эту песню.
После возвращения в казарму нам дали короткий отдых, а потом снова подняли:
предстояла срочная работа на аэродроме.
Сначала мы с Петей варили смолу в черном котле, на костре, и этой смолой мазали
опалубку для бетонных плит. А затем нас послали на камнедробилку.
Она оказалась гигантской машиной. Почему-то еще издали, только приближаясь к ней, я
почувствовал робость.
Это был двухэтажный агрегат, рассчитанный на то, чтобы перемалывать целые гранитные
скалы. Он содрогался от ярости, глотая камни, и пускал кверху клубы зеленой пыли. Стоя
над бункером, я старался не глядеть вниз, где в стальных зубьях крошились на части пудовые
валуны.
–Нажмем! —весело кричал Петя и подталкивал меня в бок.
А я не мог нажать. У меня падало сердце, и очень хотелось присесть, чтобы унять дрожь
в ногах. Я попросту боялся этой машины, и так и не справился с собою до конца работы.
3
Уже стемнело, когда после ужина мы вернулись в казарму. Я очень устал, хотелось
вздремнуть. Потихоньку забравшись на койку, я прилег не раздеваясь.
Через минуту послышались грузные, размеренные шаги, и передо мной встал сержант
Лапига. Я заюлил глазами, состроил сладкую улыбочку:
–Мне немножко! До отбоя долго...устал...
Только на миг промелькнуло в глазах начальства сочувствие. Потом взгляд сержанта
опять стал бесстрастным; дождавшись, пока я кончу, Лапига сказал:
–Не положено.
Он считал лишними объяснения. Короткую фразу он опустил, как топор. И я покорился:
да, действительно, не положено валяться на койках в неурочное время.
Я оправил матрас, вздохнул и побрел в комнату просветработы. Там мои товарищи
проводили свободное время.
Посредине комнаты находились столы с подшивками газет. У стены возвышался щит с
портретами отличников. В середине его висела фотография Пети Кавунка: рот мужественно
сжат, грудь колесом, и только ангельские глаза по-прежнему светлы и безмятежны. И я снова
позавидовал Пете,– везет человеку, столько талантов...
Сам Петя сидел за столом и перелистывал журнал.
–В шахматы можешь? – спросил он меня.
И впервые за этот несчастливый день я воспрянул духом. Я почуял, что смогу взять
реванш за все неудачи. Здесь-то я себя покажу!
–Могу, – сказал я, сдерживая трепет.
–Давай!
Мы кинули жребий, расставили фигуры. Тотчас вокруг собралась толпа. Навалились на
спину, сопели над ухом, чей-то длинный, как велосипедный насос, палец повис над моей
пешкой:
–Ну-ка, двинь ее сюды...
Но я напрягся. Я не обращал внимания на помехи. Очень быстро было разыграно острое
начало.
–Видал? – спросил я Петю. – Королевский гамбит, это тебе не шуточки...
–Так, – сказал Петя, почесывая подбородок. – Значит, королевский? ..
Я видел, что противник мой в затруднении. Я это чувствовал. И я гнал партию вперед, не
давая ему опомниться. В голове моей уже складывался великолепный эндшпиль, недавно
разработанный Ботвинником. Победа близка!..
И вдруг все рухнуло.
Петя не знал чемпионских законов. Он не стремился именно к этому эндшпилю. И он
равнодушно пожертвовал фигуру, за которую, по всем правилам, должен был драться. И
великолепно начатая партия вывернулась наизнанку.
Я до того растерялся, что проворонил ладью, и фигуры мои заметались по доске, как
кошки под дождем. Петя загнал их в угол, устроил крепкий мат и спросил:
– А это как называется? Королевский сортир?
И терпение мое лопнуло.
Это была последняя капля... После вечерней поверки мне не терпелось поговорить с
командиром. Я переминался у дверей ротной канцелярии, дожидаясь, пока оттуда все выйдут.
Майор стоял у окна. Он был умным человеком, майор Чиренко, и он сразу понял, о чем я
поведу речь.
А мне было очень неловко под взглядом его глаз – прищуренных, усталых, с красными
жилками у зрачков. Глаза были свои, простые, открытые, – перед такими кривить душой не
хотелось. И все же я спросил, почему меня хотели назначить писарем, а теперь заставляют
ворочать камни.
– Видите ли, – сказал майор и нехотя, необидно усмехнулся. – Писарь у нас должен
быть мастаком. Он и ведомости подбивает, и путевые листы выдает. Все это надо знать, о
каждой работе представление иметь... А вы не знаете. Поработайте месяц с солдатами,
разглядите, что мы делаем. А тогда – и за стол.
Все было просто, ясно. И месяц – не столь уже долгий срок. Но я опять забормотал,
понес какую-то ахинею насчет здоровья, слабых сил, неумения. Я торопился, будто хотел
поскорей вытолкнуть из себя эти клейкие, тягучие фразы.
Майор слушал, чуть склонив голову; внимательно смотрел из-под прямых, выгоревших
бровей; мне казалось – сейчас он не вытерпит, скажет: «Не будь же ты сукиным сыном,
братец!» Я сбился и замолчал. Майор сказал:
– Идите отдыхать, а то снова не выспитесь,– и кивнул на дверь.
Я добрел до койки, но заснуть не мог,– лезли в голову бредовые, суматошные мысли. Я
был расстроен, я не знал, как поступить завтра: или заартачиться, или махнуть рукой,
протерпеть этот месяц... Авось привыкну. ..
Ворочаясь с боку на бок, я разбудил Петю Кавунка. Тому сразу захотелось курить, мы
вышли в коридор, свернули по цигарке. Петя по моему лицу понял, что я раздумываю над
горькой своей судьбой
–Ничего! – утешающе сказал Петя.– Когда другие новобранцы к нам приходили, еще
смешней было...
–Значит, я смешной?
–Не, ты еще ничего. А вот был повар у нас, по фамилии Несурадзев. Назначили его
первый раз дневальным. Приходит командир, спрашивает: «Несурадзев, почему
беспорядок?!» А он отвечает: «Я за порядком слежу, беспорядок меня не касается...»
Лицо у Пети лукавое, и я невольно улыбаюсь. Пусть нехитрая шуточка, но и от нее на
душе теплей...
После разговора с Петей мне почему-то стало легче. Забрался я в койку и сразу уснул.
4
И вот начался, потянулся этот месяц.
Сперва я отсчитывал дни, потом бросил, потому что, когда их считаешь, они тянутся еще
медленней. И о тихой канцелярской комнате, о чистой бумаге, о легкой писарской доле я
старался не думать тоже.
Я долго отставал от других солдат. Не потому, что я был уж таким белоручкой, нет. Мне и
прежде доставалось работать. Но все же такого труда, как здесь, я не видывал никогда.
Мы должны были закончить ремонт аэродрома до наступления холодов. Задания давались
жесткие, и если ты их не выполнял, оправдания не выслушивались.
С тебя, как говорил Петя, «сгоняли стружку».
Я понял, что это за стружка, когда меня поставили перед строем и майор Чиренко,
негромким своим голосом, объявил, что я работаю плохо. Я стоял и боялся взглянуть в лица
солдат. Ведь если я не выполнил задания, значит – кому-то из этих парней приходилось
работать за двоих.
Через полмесяца мозоли на моих руках стали желтыми и твердыми, как старая кость. Они
уже не болели, только сжимать руку было неловко, будто она сунута в жесткую перчатку.
Я хорошо помню тот день, когда я впервые сработал свою норму. Я разгружал самосвалы
с жидким бетоном. Его привозили на аэродром издалека, и надо было скидывать его быстро,
чтобы он не успел затвердеть. Самосвалы подкатывали один за другим; обутый в резиновые
бахилы, я влезал в кузов и совковой лопатой спихивал густеющий бетон,– сам он уже не
вываливался.
Тут некогда было отдыхать, некогда перекуривать; едва опорожнялась одна машина, как
прибывала другая, и надо было снова лезть и спихивать серое бетонное тесто.
Я работал и невольно удивлялся тому, как ловко двигается мое длинное, неуклюжее тело.
Оно вдруг здорово поумнело, и действовало само, не дожидаясь, пока распорядится голова.
Ноги сами раскидывались циркулем и плотно врастали в наклонное дно кузова, сама собой
нагибалась спина, руки быстро перекидывали черенок лопаты...
Я давно устал, и мне казалось, что, разгрузив вот эту, последнюю машину, я обессилею
вконец и уже больше не смогу пошевелиться. Но подъезжал новый самосвал; шофер,
выскочив на подножку, кричал: «Давай, швейк, шевелись!» – и я вскарабкивался снова, и
опять сами собой двигались спина и руки... Потом усталость притупилась, а может – я
просто забыл о ней. И когда не подоспела очередная машина, я разозлился и начал ругаться,
и только от подошедшего сержанта Лапиги узнал, что это – конец, работа завершена.
Вечером майор сказал коротко, что я выполнил задание. А я чувствовал себя
именинником, мне было радостно, словно я выдержал, выстоял в каком-то очень важном
испытании...
Меня пошатывало от слабости, но я решил веселиться, и мы с Петей отправились на
репетицию художественной самодеятельности. В клубе собрались со всех рот артисты.
Сначала две официантки из лётной столовой разыграли пьеску про разоблачение шпиона;
затем выступил ансамбль народных инструментов, в котором участвовал Петя. Все шло
гладко, но начальник клуба жаловался, что не хватает плясок. Стали искать желающих,
пригласили Петю.
–Нет, – сказал он, – не гожусь. У меня ноги не тем концом вставлены.
И тогда вызвался я.
Меня просто подмывало в этот вечер, я не мог сидеть смирно. Ахнули два баяна, и я
понесся по сцене. Летела пыль из щелей пола, тряслись декорации, а я все сильней грохотал
сапожищами в отчаянной скачке. Все прыжки я творил на ходу, выдумывая чудовищные
комбинации; никто бы не определил, что это за танец, а это было свободное творчество,
импровизация на тему «раззудись, плечо»...
Потом начальник клуба долго тряс мою руку, официантки смотрели горящими взорами, а
Петя сказал восхищенно:
–Даешь!
Он тоже не подозревал, что я пляшу первый раз в жизни...
Так я отпраздновал свою победу.
И снова потянулись рабочие дни. С утра мы выезжали на аэродром, трудились и в холод и
в ненастье. А ночами частенько гремела команда: «Подъем!» – и мы шли на ветку
разгружать вагоны. Но я уже не боялся, что отстану от товарищей. Теперь я был равным.
Я сдружился не только с Петей Кавунком, но и с другими солдатами; я понял, до чего
вкусен бывает конский рис (так у нас называли овсянку), поданный на ужин батальонным
поваром Левой Лукериным, я распознал сладость крупной, как древесные опилки,
солдатской махры, завернутой в потертую газету и горящей с треском и шипеньем...
Иногда я вспоминал разговор с майором и посмеивался. Вряд ли он верил в меня,
назначая испытательный срок... А я уже теперь назубок знал, какую работу исполняют мои
товарищи, я помнил о ней горбом, руками, ссадинами на плечах... Однажды писарь,
истомленный ожиданием отъезда, напутал в наряде, выписанном мне и Пете Кавунку. Я
высадил писаря из-за стола, взял бланк и сам заполнил его: расставил и тонны, и километры,
и часы – все, что следовало.
Сержант Лапига покрутил круглой головой:
–В тютельку! Будет писарем работать как положено. Процента у него не накинешь...
Петя Кавунок поглядел на меня с одобрением и подтвердил:
–А то как же!
Он был доволен за друга.
Во второй половине месяца зарядили дожди; осенние, обложные, они секли землю
сутками, и у них был такой однообразный шум, что мы привыкли к нему и перестали его
замечать.
К воде привыкнуть было трудней. Она оказывалась всюду – в отсыревшем сене, которым
были набиты подушки; в портянках, которые надо было выжимать и обертывать на ночь
вокруг голенищ; в отяжелевших шинелях, от которых уже несло кислым запахом.
В последнюю ночь месяца нас подняли, чтобы отвезти на аэродром. Предстояло спасать
его от затопления.
Это была единственная работа, которую мне еще не доводилось исполнять...
5
Машина замедляет ход, перебирает скатами бревна на мостике. Впереди брезжит неясное
зарево, – это на стоянке аэродрома горят фонари. Они оттянуты ветром в одну сторону и
словно летят, пробивая жестяными колпаками струи воды и дождевую туманную пыль.
Сержант на ходу перемахивает через борт. Под сапогами его шумно плюхает вода.
Прыгаем и мы.
–Вам с Кавунком чистить отводную канаву! – приказывает Лапига. – Начнете от
рулежки, посмотрите тюбинг. Быстро!
Он строит остальных солдат и уводит их к стоянке. Мы с Петей вытаскиваем из кузова
лопаты, озираемся.
Аэродромное поле похоже на озеро. Кругом – вода. Она рябая от волн и словно кипит.
Возле нас еще пляшут желтые отблески фонарей, а дальше – густая темнота, лишь изредка
вспыхивают в ней бледные пятна и полосы.
–Жисть солдатская – не флотская, по воде пешком броди! – философски замечает Петя
и носком ботинка меряет глубину лужи. – Глыбко, туды ее в кружку...
Пете жаль мочить обмотки. Но когда я отпихиваю его, чтобы пройти вперед, он
останавливает:
–Погоди... не лезь. Ты же не знаешь. Тут можно очень просто в канаву уркнуть.
И осторожно, оттянув носок, ступает в лужу. Вода ему по колено.
Пока мы с плеском, с бульканьем бредем до рулежки, Петя объясняет мне обстановку.
Под землей аэродрома устроена дренажная система. Если дождь, то вода стекает в отводные
канавы. Но сейчас, после ливней и мокрого снега, вода не успевает стекать. К утру может
ударить заморозок, тогда ни один самолет не поднимется в воздух...
Нам надо найти место, где вода задерживается. Мы должны обследовать канавы, трубы и
непременно спустить воду, чтоб как можно скорей аэродром был сух.
Под нашими ногами вдруг появляется твердый грунт. Я догадываюсь: вышли на
рулежную дорожку. А вот впереди и канава. Ее не сразу разглядишь – полна воды...
–Постой тут! – Петя отдает мне лопату, перебегает на другую сторону. Каким-то
непонятным образом он узнает, где под водой мелко, а где глубина. Петя скачет по краю,
потом что-то кричит, и я едва улавливаю разорванные ветром слова:
–Тюбинг забило-о! Давай о-а-оа!..
Какой еще тюбинг? Я бегу, сгоряча ухаю в воду чуть не до пояса, – черт, этак и
затопиться недолго!
Петя стоит над канавой и показывает рукой под воду:
–Там труба проходит под рулежкой... Тюбинг такой! Забило его мокрым снегом, понял?
Оттого и стока нет!..
Приглядевшись, я вижу, что над волнами и вправду – то покажется, то скроется темный
полукруг. Теперь ясно... Мне приходилось видеть такие трубы под мостами на
автомобильных дорогах. Когда-то я даже лазал в такую трубу, как в тоннель...
–Попробуем лопатой! – кричу я и опускаюсь пониже. – Ну? ..
Наклонясь над водой, мы тычем лопатами в водоворот. Чувствуется, как лопата вязнет,
застревает в глубине.
Я представляю себе это круглое жерло, наполовину закупоренное рыжим, похожим на
студень снегом. Течение бьет в снеговую пробку, закручивает струи, с урчаньем снег оседает
и забивает трубу еще плотней... Да, лопатой ничего не сделаешь.
–Тросик бы! – раздумчиво говорит Петя и вытирает рукавом брызги на лице. —
Протянуть, потом доску привязать... Я сбегаю на стоянку, возьму!
Он исчезает во тьме, и сквозь шум ветра слышно, как шлепают его подошвы.
А я представляю себе, как вся наша рота – и солдаты, и сержант Лапига, и сам командир,
майор Чиренко, – вот так же барахтаются в ледяной воде, чистят какие-то канавы, трубы,
кричат охрипшими голосами... Никто из них не произносит слов о героизме, подвиге, долге.
Некогда произносить эти слова, да и в них ли дело... Самое главное – что бы ни стряслось
– пусть хоть буря, гром с неба, потоп, – а наши солдаты выстоят, потому что выстоять
надо. Я думаю о своих друзьях, и хорошо становится у меня на душе.
Петя возвращается с толстым ржавым тросом, зажатым под мышкой. Трос извивается
позади него, как удав, и хлещет по воде растрепанным хвостом.
– Вота... Теперь-то мы ее прочкнем, ссабаку!
И, уже не замечая ни ветра, ни брызг, ни заусениц на тросе, которые в кровь обдирают
ладони, – мы пихаем эту стальную веревку в трубу, шуруем, словно кочергой, в чавкающем
снегу.
А вода прибывает.
Она намочила полы шинелей, я чувствую, как она захлестывает голенища сапог,
ввинчивается внутрь; штаны облипли вокруг колен. Теперь вода мне уже не кажется
холодной, лишь очень противно трет по телу мокрая одежда – словно лижет шершавыми
языками.
Трос в трубу не проходит. Он слишком гибок и, завязнув, отталкивает наши руки, как
пружина.
Наконец Петя отшвыривает его, стирает с ладоней ржавчину, кровь, грязь.
–Аа, чикаться тут! – говорит он свирепо.
И начинает раздеваться. Стаскивает пилотку, шинель; из кармана гимнастерки достает
комсомольский билет, солдатскую книжку. Отдает мне.
–Ты что, полезешь? – ошарашено спрашиваю я.
–Не. Загорать буду.
И спускается в канаву.
Нет, он не прыгает, не сигает молодецки в эту снеговую кашу, – он медленно сползает в
канаву на казенной своей части, и я вижу, как судорожно вздрагивает его закушенная губа, а
руки хватаются под водой за скользкий берег...
У входа в трубу – яма. Петя окунается с головой, потом выбирается, кричит:
–Трос!
Я подаю трос. Петя сует его под мышку, надувает щеки. Я хочу крикнуть, чтоб он берегся,
не лез, сломя башку, – и не успеваю. Протиснувшись, он уходит в трубу, и за его спиной
кружит грязная, желтая пена.
Трос из моих рук уползает, рывками – дерг! дерг! – уходит под воду. Это там, в трубе,
Петя делает шаги. Он пройдет трубу насквозь и вылезет с той стороны рулежной дорожки.
Я будто вижу, как раздвигает он телом снеговую кашу, водит рукой по стенке трубы,
медленно, тяжко проталкивает ноги... И я знаю, что у него такая же мысль, как и у меня:
удастся ли дойти до конца?
Я бросаю трос и бегу к выходу из трубы. Вдруг придется помогать, мало ли что...
Секунды отстукивают в ушах. Может, это стучит кровь. А может – я сам, не замечая,
отсчитываю время,– оно тянется, тянется, тянется..
Я не вижу уползающего в трубу троса и не знаю теперь: двигается Петя или застрял,
поворачивает назад?
Ветер полощет шинелью; волны под ногами – плюх, плюх, и, заворачиваясь, катятся
дальше, рябые и тусклые от дождя. К плеску волн прибавился еще какой-то звук...
Оказывается, это я сам топаю от нетерпения ногой, толку воду....
Петя не показывается.
Я нащупываю глазами место: вот здесь вылезет, или вот тут... В глазах рябит, брызги...
Черт, ну сколько надо времени, чтоб пройти трубу? Минуту, две? А прошло больше.
Конечно, больше!..
Пети нет.
Тогда я больше не сдерживаюсь. Рву крючки на шинели, расстегиваю ее – она не
снимается; тьфу! – забыл скинуть ремень... Наконец все. Мне сползать некогда, я лезу на
край и – грудью, лицом, —валюсь в воду.
Будто кипятком обжигает тело. Снеговая каша царапает руки, трудно дышать, стянуло
горло... Нащупав край трубы, я втискиваюсь внутрь и вдоль стенки, цепляясь ногтями за
шероховатый бетон, лезу вперед. Труба узкая, значит не разминемся...
В голове звон; ослепительные – синие, зеленые, полосатые круги перед глазами, не
хватает дыхания... Только бы успеть, только бы помочь ...
Внезапно поскользнулась нога.
Я споткнулся, вскрикнул – и хлебнул густой, хрустящей от снега воды. Сразу потерялись
верх и низ, голова пошла кругом; я заколотил по воде, забился.– и тяжелое, душное, темное
навалилось на меня, смяло.
6
Я прихожу в себя оттого, что кто-то здорово схватил меня за грудки, – будто душу хочет
вытрясти.
Надо мной —лицо Пети Кавунка, белое, испуганное, с прилипшими ко лбу волосами.
Губы у Пети шевелятся, а я не слышу, – заложило уши.
Я приподнимаюсь.
Мы сидим на берегу канавы; отливая нефтяным глянцем, бьют внизу струи, точат глину...
Я сразу все вспоминаю: стальной трос, край трубы, воду с искрами снега... Теперь воды