Текст книги "Ребята с нашего двора"
Автор книги: Эдуард Шим
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)
2
Я работаю в газете, в ночную смену.
Прежде моя работа казалась мне странной, я долго приспосабливалась к ней. У каждого человека есть внутренние часы, свой невидимый, но точный механизм, определяющий ритм жизни; обычно ход этого механизма совпадает с ходом внешних событий, и тогда это – привычное, нормальное существование. А иногда ход сбивается, ваши внутренние часы отстают или спешат; например, вы прилетели из Хабаровска на ТУ; садились в самолет утром и вышли из него тоже утром, внешнее время остановилось, но вы-то чувствуете: ваши внутренние часы убежали на полсуток вперед.
А у меня – постоянное несовпадение времени, постоянная разница, будто каждый день я прилетаю с Дальнего Востока. Но я уже привыкла, я не удивляюсь теперь, что усталость у мня наступает с рассветом, когда другие люди бодры; что я сплю днем, когда кричат на дворе мальчишки и звонит коммунальный телефон в коридоре; я привыкла даже к тому, что воспоминания, наши вечерние спутники, приходят ко мне по утрам.
* * *
Мое дежурство кончается в пять утра. И обычно я не спешу домой. Мне нравится идти по безлюдным улицам, пустым и тихим; нравится ехать в троллейбусе, тоже пустом, где еще не высох решетчатый пол, и моя одинокая монета, опущенная в кассовую копилку, бренчит и позванивает, как бубенчик.
Я медленно бреду от троллейбусной остановки, вхожу во двор, присаживаюсь на скамеечку под полосатым детским грибом. Я устала, побаливает голова, и в ушах как будто непрестанный шорох, слабое гуденье, как в телефонной трубке, когда говоришь с другим городом. И я сижу вот так, поставив ноги на бортик детского песочного ящика, под детским полосатым грибом; меня здесь не видно, никто не будет удивлен, заметив седую, с трясущейся головой женщину лет под шестьдесят, непонятно зачем дежурящую на дворе в такую рань. Меня не видно, а я вижу почти весь двор, старый и сумрачный ленинградский двор, и ворота на улицу, и сараи, и две стены нашего серого «доходного» дома со спящими окнами.
Светлеет небо, начинается день, а я успела уже закончить его; мне хорошо, я отдыхаю, я неподвластна времени – вчерашний день и нынешний, прошлое и настоящее одновременно существуют во мне.
* * *
Два человека стоят в подворотне в классической позе влюбленных; я слышу их голоса, я их узнала: Игорь и Майка, соседи.
Майка школьница, но уже взрослая девушка, вернее – девушка без возраста, каких много теперь. Ей можно дать и семнадцать лет, и двадцать семь. Она современна – волосы длинным куполом, почти всегда лакированные, длинные глазки подведены тушью, очертания губ с умелой точностью тронуты помадой, модная деревянная брошка на платье и деревянный браслет на узкой руке.
Майка – дочь нашей дворничихи, бабы Дуни; однажды я видела, как Майка, со своей прической куполом, с подведенными глазами, мыла в квартире полы, шустро гнала тряпкой грязную воду. И, напевая, притопывала босыми ногами, исполняла светский танец чарльстон.
А Игорь – из тех необыкновенно рослых, спортивных юношей, что появились у нас только после войны. Он культурист, чемпион по слалому; зимою ходит без шапки, в тонком коротеньком пальто с поднятым воротником, даже в морозы щеголяет в нейлоновых носочках и мягчайших замшевых мокасинах (сорок шестого размера). Он эстет, эрудит, обучается в английской школе.
Слышно, как Майка говорит ему:
– Знаешь, я пойду… Скоро мать проснется.
– Ну и что? – лениво-небрежно спрашивает Игорь.
– Спросит, где я ночь прогуляла.
– В первый раз объяснять, что ли…
Голоса на минуту смолкают. Игорь совсем загораживает Майку широченной, как двери, спиной.
– Не надо… Пусти, Игорек…
– Ты что – больная? (произнесено лениво, но строго.)
– Ну, не надо… Подожди. Я не хотела обидеть. Игорь!
– Каждый раз эти детские штучки.
– Извини… Я не могу так… Сразу. Не умею.
– Не маленькая. Учись мышей ловить. (Покровительственно.)
– Проводи меня до квартиры!
– Зачем?
– Ну, проводи. Что тебе – трудно?
– Только без фокусов! (Произнесено лениво и наставительно.)
– Эх ты… Кавалер. Видел, как учитель за женой ухаживает?
– Еще не хватало! – говорит Игорь.
Он обнимает Майку за плечи. Крупный современный мужчина, изящная современная девушка – дети атомного века, двойники парижских и римских влюбленных – удаляются мимо помойки в подъезд.
Лет сорок назад я тоже стояла в этой подворотне – вон там, где глубокая ниша. До революции в этой нише красовалась скульптура, гипсовая богиня любви Венера Медицейская; потом скульптуру низвергли, увезли куда-то, а в пустой нише, такой удобной, покрашенной масляной краскою, защищавшей от ветра, стали прятаться влюбленные из нашего дома. Там стояли живые Венеры, наши девчонки – сначала в кумачовых косыночках (черные трактора и заводские трубы по красному фону), затем с ленточками в косах (скользкие атласные ленты, первая отечественная галантерея), затем – с шестимесячной завивкой, мелко-кудрявым мученическим венцом на голове.
И я тоже всходила на этот пьедестал. Все было – такие же белые ночи, такое же молчание, те же вздохи; так же Алешка провожал меня до квартиры, мимо дровяных сараев, мимо помойки, по грязной лестнице – дорога любви, усыпанная цветами. Что изменилось? Не я просила Алешу провожать, он просил разрешения; когда пробовал обнять, я говорила возмущенно: «Ты что – больной?». Мои первые духи назывались «Кооперативные», они попахивали банным мылом – а у Майки, наверное, называются «Космический сувенир». Но что еще изменилось?
* * *
Давным-давно, когда была я богиней со скользкими атласными лентами в волосах, Алешка проводил меня до квартиры и спустился опять во двор. Я следила за ним в окно; маленький, круглоголовый, стоял он посреди пустого двора в брезентовых своих сандалиях, в брюках из «чертовой кожи» (неужели и теперь есть этот потрясающий материал?), в голубой футболке, зашнурованной на груди.
«Ната-а-аша!..» – закричал он, подняв лицо вверх.
«Ну? Чего тебе?! – Я боялась, что услышит спящая мать, услышат соседи. – Чего?..»
«Ничего. Хотел еще раз увидеть!»
«Ну, знаешь… Ненормальный! Уходи сейчас же!»
«Не уйду!»
Я захлопнула окошко. А он все стоял, долго и терпеливо стоял, подняв лицо к небу.
«Ната-а-аша!.. Ната-а-а-ашка!!»
Я не отзывалась. Замерла. И тогда он закричал на весь двор, в утреннее небо над двором: «Я тебя люблю, Наташка!!»
Конечно же, проснулась мать и соседи наши; я умчалась вниз по лестнице, в подвал, я тряслась от стыда и ужаса. И от счастья.
Ах, как я все это помню, как вижу и слышу наяву – это не сорок лет назад было, это случилось минуту назад…
Я сидела в подвале, счастливейшая из богинь, – в подвале, как на Олимпе, – и мне было слышно, как Алешка препирается с врачихой из первого этажа, со знаменитой Дорой Борисовной.
– Что ты орешь?! – грозно спрашивала Дора Борисовна.
– Вы же слышали, – сказал Алешка.
– Так что – об этом надо кричать на весь свет?!
– Надо. Вы извините, Дора Борисовна.
– У меня больное сердце, я принимаю снотворное. Я не сплю из-за этих глупых учебных тревог, когда воют сирены. А теперь этот влюбленный заорал, как сирена! Будет мне покой?!
– Когда женюсь, Дора Борисовна.
– Когда женишься, вы начнете драться! От вас не будет покою! Современная молодежь!.. Одумайся!
– Дора Борисовна, а вы рано женились?
– Лешенька, – сказала докторша с невыразимой язвительностью, – Лешенька, у девушек это называется «выйти замуж». Я вышла замуж семнадцати лет, и это был самый черный день моей жизни.
– Вы шутите?
– Именно. Я шучу. У нас была комната двадцать один метр, и там жили бабушка, мама, отец, две сестры и безногий дядя. После свадьбы мы положили гостей поперек кровати, а сами легли спать под столом. Это счастье, или как тебе кажется?!
– Раз вы любили, все равно счастье.
– Всю жизнь я любила его, как последняя героиня из кино. А что вышло? У нас опять комната восемнадцать метров, в ней прописаны он, я, Роза, Фридрих… Впрочем, тебе известно, сколько селедок в нашей бочке! Если, не дай бог, случится новая свадьба, молодые опять будут спать под столом! У тебя есть жилплощадь, влюбленный?
– Не-а.
– Приличная зарплата?
– Не-а. Стипендия.
– Тогда закрой свою сирену и не мешай людям спать. Любовь – это потрудней института. Любовь – это академия!
Алешка посмеялся тогда и спросил:
– А можно еще раз крикнуть, Дора Борисовна?
Наступила пауза; наверное, докторша рассматривала Алешку своим буравящим, пронзительным взглядом (один черный глаз выше другого, как будто прицеливается).
– Валяй, – сказала она и тоже засмеялась. – Но-но! Подожди. Я закрою окошко, в доме начнется кагал.
Как же давно это было – прошла жизнь от юности до старости, и Алешка убит в сорок втором, и наш дом сгорел в блокадную зиму и отстроен заново, и выросли дети наших детей… А парень в голубой футболке все стоит посреди пустого двора и кричит, подняв голову к небу: «Я люблю тебя, Наташка!»
* * *
Я смотрю, как из подъезда выходит смешной, неуклюжий, долговязый человек. Он – тоже мой сосед, школьный учитель Константин Семеныч.
Есть необыкновенные люди на Руси, счастливцы и великомученики, добрые, бесхарактерные, чистые, вечно терзаемые сомнениями, вопросами: «Так ли живу?», «Для чего живу?», – постоянно мечущиеся от одного идеала к другому. Вот таков Константин Семеныч. Я не знаю среди своих знакомых более светлого, более порядочного человека, но сам Константин Семеныч все ужасается бытию своему, приходит каяться, и мы ведем необыкновенно длинные, серьезные, отчаянные русские споры.
Я часто жалею, что, когда был он мальчишкой и в тридцать седьмом году остался одиноким, не хватило у меня силы и мужества усыновить его. Об этом я не говорю ему, а он, вероятно, не догадывается.
Сейчас я смотрю, как он вышагивает по двору на длинных и тощих ногах (совершенно как на ходулях), щурится, таинственно улыбаясь. Поднял камешек, бросил в окно второго этажа. Это старый условный знак.
В окне появился монтер Веселов, надутый, всклокоченный, сердитый, не иначе – с похмелья.
– Кой ч-черт?!. Кто? Костя, ты?
– Давай вниз.
– А чего?
– Одевайся. Быстро.
– Да зачем?!
– Надо, надо. Важное дело.
– Ну, щас…
Я отлично помню их ребятишками – и Костю, и Олега Веселова. И я догадываюсь, что произойдет сегодня, отчего у Константина Семеныча такой заговорщицкий, такой наивно-загадочный и торжественный вид…
* * *
Мой муж Алешка, Алексей Горбунов, убитый в сорок втором, тоже был школьным учителем. Это он придумал – собирать по воскресным дням мальчишек и девчонок из нашего дома, собирать раным-ранешенько, часов в шесть утра, и отправляться за город. С рюкзаками, в «походной» одежде и обуви, маленький отряд закатывался на целый день в пригородные леса.
Я помню, что в те довоенные годы уже началось осторожничанье в педагогике: детей отвозили в пионерские лагеря, где нельзя было шагу ступить без присмотра.
А тут иное – Алешка водил ребят в нелегкие походы, и костры были настоящими, и рыбная ловля всерьез, для общего котла; бывало, что мокли под дождями, теряли дорогу, мерзли… Родители, конечно же, сопротивлялись отчаянно, ребята были счастливы. Помню я, с какой радостью собирались в эти походы и Костя, и Олег Веселов, и Фридрих, и Нелька…
И еще я помню, как сама ненавидела эти походы. Единственный свободный день, выходной день воскресенье, часы семейного покоя, и вот тебе: Алешка бросает меня ради своих мальчишек… Я устраивала трагедийные сцены, ругалась, плакала, и Алешка, который любил меня, чувствовал свою вину, боялся глаза поднять. И все-таки уходил с ребятами.
Теперь, наверное, я бы уже не злилась. Я смотрю сейчас на утренний двор, и мне опять кажется, что ничего не изменилось; это не Константин Семеныч вышагивает у подъезда – это мой Алешка поднялся на рассвете, выбежал во двор, кидает камешки в окно. Созывает мальчишек в поход.
* * *
Проводив подружку, спускается во двор наш влюбленный денди, великолепный и скучающий Игорь. Здоровается с учителем:
– Константин Семенычу!..
– Здравствуй. Рано поднялся.
– Так. Мелкие делишки.
– С нами пойдешь?
– В поход? Нет, уже не получится.
– Вырос?
– И это есть. А в общем…
– Что?
– Только между нами, – говорит Игорь лениво. – У меня самолет в девять тридцать.
– Куда это?
– К северным оленям. В геологическую партию устроился.
– Не замечал у тебя призвания.
– А это не призвание, – отвечает Игорь, озаряясь нахальной полудетской улыбкой. – Буду стаж зарабатывать. Веянье времени: после школы стаж требуется. Знаете?
– Но почему в геологическую?
– Не в продавцы же идти! Я английскую школу посещал. Джентльмен все-таки. Бороду отпущу!
– Понятно. С леди попрощался?
– С Майкой-то? – Ох, какая небрежность в голосе! И какое невероятное равнодушие на лице! – Нет, она не знает.
– Не скажешь?
– Само собой. Пришлю приветик с Новой Земли.
– Только так?
– Только так.
Константин Семеныч поднимает кверху палец, длинный и тощий палец, наподобие указки. Говорит наставительно:
– По-про-щай-ся. Как следует.
– Вот еще!
– Ей надо, понимаешь?
– Ха-ха! В таких вещах наоборот поступают. «Если у тебя линованная бумага – пиши поперек!» Слышали?
– Только умно пиши.
– Не понял.
– Хоть вдоль пиши, хоть поперек, лишь бы не ерунду. Чтоб содержание толковое.
Игорь смотрит на длинный качающийся палец. Говорит, вздохнув:
– Спасибо за эр-у. За руководящие указания. До свидания, Константин Семеныч! Я подумаю на досуге.
И он удаляется, похлопывая подметками замшевых мокасин, держа локти чуть наотлет, мощным и сдержанным шагом. Навстречу ему попадается монтер Веселов, и он приветствует монтера помахиванием белой скульптурной руки.
* * *
А монтер Веселов недоволен. У него мокрая шевелюра (вероятно, сунул голову под кран), капли стекают по надутому лицу. Зевает, ежится от холода.
– Костя, – говорит он, – ты опять? Никуда я не пойду… Совесть имей, воскресенье ведь, не хвост собачий! И дело есть: телевизор в шестнадцатой квартире обещал починить.
– Пойдешь! – непреклонно заявляет Константин Семеныч. – Пойдешь как миленький! А халтуры у тебя каждый день бывают. Не удивишь.
– Костя, ну чес-слово!..
– Идем. Надо Фридку разбудить. Мне одному не справиться…
Они подходят к окошку в первом этаже. То самое знаменитое окошко… Мне кажется, что и занавески-то в нем довоенные. И так же, как до войны, приколочена полка между рамами и на полку выложены продукты.
Согнутым пальцем Константин Семеныч барабанит в стекло.
– Будет мне покой когда-нибудь?! Что ты стучишь, ненормальный?
Это Дора Борисовна. Она-то не изменилась совершенно. Она не меняется. Бумажные бигуди в седых волосах, старчески румяные щечки, один выпуклый черный глаз выше другого.
– Простите, Дора Борисовна. Мы хотели – Фридриха…
– Опять?! Слушай, я пенсионер союзного значения! Я имею право на отдых?! Я принимаю снотворное, а мне в шесть утра бьют стекла!
– Очень нужен Фридрих, Дора Борисовна…
– Он спит! И никуда не пойдет!
– Разбудите его, а?
– Я говорю – он спит без задних ног! Он вчера примчался из Англии. Что ты улыбаешься? Тебе это шуточки?! Его вынимали из самолета по частям!
– Дора Борисовна, пожалуйста…
За спиной Доры Борисовны показывается Фридрих. Маленький мальчик Фридрих, ученик моего Алешки; мальчик, ставший довольно толстым и лысеньким папой, подающим надежды ученым, делегатом разнообразных конгрессов и съездов…
– В чем дело, братья?
– Одевайся – и к нам.
– А-а… Понял. Только, братья мои…
– Разговоры потом.
– Одеваюсь!
– Фридрих!.. – подземным голосом произносит Дора Борисовна. – Если ты разбудишь Гошу, пеняй на себя! Ну вот, уже разбудил! Гоша! Гоша!! Тебе кто позволил вставать?! Я кому говорю – стенке?
И в квартире на первом этаже начинается столпотворенье. Слышны голоса, грохочет мебель, стучат башмаки. Посуда зазвенела. Дверь хлопнула. Из подъезда, как выстреленный, вылетает Гоша, таща за лямку туристический рюкзак. Тотчас появляется и Дора Борисовна.
– Гоша! – кричит она. – Вернись. Я никуда тебя не пущу! Сейчас тебе будет так плохо, как никогда не было!
– Бабушка! – едва не плача, но в той же тональности вскрикивает Гоша. – Нет, нет и нет! Вы же знаете, я не уступлю!
– Вернись! Стой на месте!! Фридрих, держи его. Видишь, он взялся бегать, как на стадионе!
– И это взрослые люди! – задохнувшись от горя, кричит Гоша.
Смущенный Фридрих, уже одетый в тренировочный костюм и кеды, подходит к Доре Борисовне. Пухленькой ладонью гладит свою загорелую лысину.
– Бабушка, – сообщает он с запинкой. – По всей вероятности… я тоже пойду в этот поход. А почему не сходить?
– Конечно! – отвечает Дора Борисовна, вскидывая голову. – Тебе мало Англии. Тебе нужно свалиться в здешнем лесу. Ненормальный, у тебя нога и сердце! У Гоши такие гланды! Господи, а это что еще?! Зачем ты берешь удочку?!
– Рыбу ловить.
– Вот, вот. Чтоб свалиться в воду и утонуть. Я никуда вас не пущу! Я буду стоять в воротах, как вратарь.
Фридрих минуту раздумывает, затем говорит стеснительно:
– Бабушка, тогда мы полезем через забор.
– Не смей! Мальчишка!.. Нет, кончится тем, что я сама пойду в это поход. И буду держать вас за руки!
Константин Семеныч стоит, посмеиваясь; ему нравится, что он заварил такую кутерьму.
– Ну, Дора Борисовна!.. – говорит он, подливая масла в огонь. – Кандидата наук – за руку… Доцента!
– Растяпу! – заканчивает Дора Борисовна. – Он может стать профессором, но все равно будет растяпой. Доцент! До сих пор не может получить квартиру. Ты помнишь, была свадьба – и он спал под столом? Так он хочет дождаться новой свадьбы. Нет, это судьба: в нашей семье даже при коммунизме новобрачные будут спать под столом. Гоша! Иди домой, чтоб тебе пусто было!
– Бабушка, я не реагирую, – отвечает успокоившийся Гоша.
– Иди, я помогу вам собраться. Что вы напихали в мешок? Разве так укладываю вещи?
* * *
Как часто мы, старики, жалуемся, что не понимаем своих детей, хотя все-то мы понимаем, а жалобы наши давно сделались смешной и наивной традицией, вроде сетования на капризы погоды.
Мы обижаемся на детей, а у них подрастают свои дети. Поколения сменяются через двадцать пять лет, но за этот срок теперь и века сменяются: век электричества, нейлоновый век, атомный век… Торопится жизнь. И что-то уходит из нее, отмершее, ненужное, о чем нет смысла жалеть, а что-то сохраняется, передается из поколения в поколение. И когда видишь это, – нет сожаления и горечи, нет страха душевного. Да и не может быть… Вот о чем я подумываю сейчас, на своей скамеечке под полосатым детским грибом. Я не хочу соврать, мне не так уж весело сидеть здесь, смотреть, вспоминать, сравнивать; я и грущу, и поплачу втихомолку. Но мне хорошо.
Взрослые ушли со двора, собирают походное снаряжение. Остался один Гоша. Дежурит у подъезда. Руки за спиной, краем башмака вычерчивает на асфальте какие-то фигуры. Нет-нет, да оглянется, посмотрит на окна. Я догадываюсь, кого он ждет…
Вот наконец она появилась. Загадочное существо тринадцати лет, невероятная красавица с улыбкою до ушей, с золотыми глазами, с тонюсенькой талией, невероятная уродина с белобрысой челкой, с веснушками с копейку величиной, с голенастыми ногами в цыпках. Дочка монтера Веселова, Верочка.
– Привет.
– Тебе тоже.
– Сережку с Павликом не позвала?
– Сами придут, – говорит Верочка и поеживается, как отец. – Холодно еще… Дай куртку.
Гоша накидывает ей на плечи курточку, сам остается в трикотажной майке. И кожа на его руках покрывается пупырышками. Видела бы Дора Борисовна…
– Тебе отец из Англии чего-нибудь привез?
– Ага. Открыток целую пачку и вот, смотри, – транзистор.
– Барахло, – определяет Верочка, мельком глянув. – А матери привез чего-нибудь? Духи, например?
– Кажется, привез.
– Принеси посмотреть.
– Но как же я… Вера, мне же… Ну, неудобно…
– Тогда становись на голову. Ну?!
– Брось, Верк… Не надо…
– Сейчас же встань на голову!
– Увидят…
– Ах, так?!
– Ну, пожалуйста… – Гоша подходит к стене, опускается на четвереньки и после нескольких неудачных попыток делает стойку. Верочка наблюдает за ним сурово, как тренер.
– Кто главный? – спрашивает она.
– Ну, ты…
– Будешь слушаться?
– Я и так… уже… – пыхтит Гоша, стоя вверх ногами.
– Перевернись. И тащи духи. А то заставлю стоять на голове целый день!
Вытирая ладони о свою майку, Гоша топчется беспомощно, моргает. Верочка неумолима. И тогда, отдав ей транзистор, Гоша плетется к себе в квартиру.
А Верочка наугад нажимает кнопки на транзисторе. Крутит его, встряхивает, как градусник. Все-таки ловит какую-то станцию, слушает. Не понравилось, снова крутит.
И вдруг я вижу, как, подчиняясь неслышному мне ритму, Верочка начинает танцевать. Она покачивается, переступает, кружится – это собственный танец, ее отклик на музыку, прилетевшую невесть откуда. Узкий наш двор, наискось поделенный светом и тенью, спящие окна, спящие голуби на карнизах, мокрый, в лужицах, асфальт – и девчонка, танцующая как во сне, танцующая от естественного, беспричинного счастья…
Торопливые шаги на лестнице, голоса; выбегают на двор Сережка и Павлик, одноклассники Гоши. Тоже с рюкзаками, с удочками и с какой-то картонной, но грозного вида трубой.
– Что, не собрались еще? Во тянут резину!.. Верка, а где рюкзак?
– Я так пойду. Налегке.
– Твой транзистор?
– Гошке отец подарил.
– Вещь!
– Барахло. Длинные и средние волны.
– Почему это?
– Будешь слушать один «Маяк». Вот, пожалуйста!.. – Верочка двумя пальцами поднимает приемник.
– А тебе что надо? Сказки слушать?
– Теперь и сказки пошли про химию да сельское хозяйство.
– Серая ты! – говорит Павлик. – Не понимаешь: эпоха науки.
– От этого любую науку возненавидишь. Что у вас за колбаса?
– Мещанка ты! Не трогай!
– Это ракета, – сообщает Сережка внушительно. – В лесу запустим.
– Ну вот, – говорит Верочка. – В лесу – ракеты. По телевизору – шестеренки показывают. В кино – спутники. По радио – удобрения. Не жизнь, а научная лекция.
– Темнота. Хоть будешь знать, как все делается.
– А мне неважно – как. Важно – для чего?
– Тоже узнаешь.
– А это и так всем известно. Между прочим, зря стараетесь. Не взлетит ваша колбаса.
– Притихни, – советует Павлик. – Не обнаруживай запасы ума.
– Хвостом в деревьях запутается. Для чего такой хвост?
– Для запуска, – опять внушительно сообщает Сережка. – Подожгем вот здесь – и взлетит. Через пятнадцать секунд.
– А если взорвется?
– Это в Америке взрываются. У нас исключено.
– Внутри кинопленка, – объясняет Павлик. – Она, как известно, взрываться не может. Только горит. Впрочем, тебе не втолкуешь…
Верочка снисходительно наблюдает, как мальчишки возятся с ракетой, как бережно кладут ее на ступеньки подъезда. Говорит, морща нос:
– Вонища будет на весь лес. Очень приятно.
– Не желаешь нюхать, так не ходи.
– А может, и не пойду.
– Не заплачем.
– Серега, отвяжись ты от нее! – советует Павлик. – С ней спорить, знаешь – против ветра плеваться. Айда за Константин Семенычем! Давай поторопим, а то тянут резину, тянут!.. Айда!
Дождавшись, когда мальчишки скрылись на лестнице, выходит на двор Гоша. Оглядывается, протягивает Верочке голубой блестящий флакон: «На, смотри!..» Гоша немного сердит. Он не хотел брать этот флакон, выносить его потихоньку, но Верочка заставила. Ей, видите ли, своя прихоть дороже. И Гоша теперь сердит и почти свысока разговаривает с Верочкой: «На, смотри, если хочется…»
Верочка понимает его состояние. И ей не нравится, что Гоша разговаривает свысока. Лицо у Верочки становится задумчивое. Она склоняет голову набок. Прежде, года три назад, с таким выражением Верочка кидалась драться (и дралась почище мальчишек). Теперь она не дерется. Есть другие способы.
Она нехотя берет голубой флакон.
– «Доп»… Франция… Понятно. А других нету?
– Нет, только такие. Осторожно! Кнопку нажмешь – брызгает!
– Я знаю, – говорит Верочка, нажимая пробку. – Сейчас я тебя спрысну. Будешь весь в заграничном!
– Верка!.. Что ты!.. Попадет же!..
– Давай, давай, поворачивайся. Не попадет. Это не духи, это мыло. Оно дешевое.
– Какое мыло?!
– Жидкое. Называется шампунь.
– Чего ж ты обливаешься?!. – кричит Гоша, заслоняясь руками. – Верка!!!
– Ничего. Мойся. Часто умываться полезно. Спички у тебя есть?
– Спички?… Ну, в куртке… посмотри в кармане.
– Ага. Теперь поджигай этот хвост! – Верочка показывает на оставленную мальчишками ракету.
– Зачем?.. – ничего не соображая, бормочет Гоша. – Чего? Что это?
– Бомба.
– Какая бомба? Чего ты выдумываешь?!
– Ну, снаряд, мина, откуда я знаю… Ребята хотят рыбу глушить. Тут взрывчатое вещество какое-то. А здесь – запал. Поджигай.
– Да зачем?! Ты что?..
– Пусть бабахнет. Стекла вылетят, а здесь будет яма, вот на этом месте.
– Ну!.. – совсем теряется Гоша. – Ну, знаешь… Это…
– Кто главный?
– Верка, перестань! Это уже…
– Ах, так? Убирайся! Сейчас на клочки разнесет! – Вера чиркает спичкой и подносит огонек к ракетному хвосту. Хвост долго не хочет загораться. Верочка ждет, обжигая пальцы. Наконец что-то зашипело, заскворчало, как масло на сковородке…
– Верка!! Отойди!..
Верочка демонстративно стоит над чадящей картонной трубой. И тут я вижу начало подвига, свершение и конец. Гоша, оцепеневший от ужаса Гоша, прижавшийся к стене с перекошенным лицом, тихий, застенчивый и боязливый Гоша вдруг отталкивает Верочку и – плашмя, животом – падает на ракету.
* * *
Он еще лежит на ракете, когда из парадного выбегают Павлик и Сережка, выходят Константин Семеныч и Олег Веселов. А минутой позже появляется Фридрих.
Все они не сразу понимают, отчего Гоша лежит на ступеньках и прихлопывает ладонями, гасит что-то под своим животом. Зрелище загадочное. Похоже, будто Гоша здесь, на дворе, поймал своей удочкой громадную рыбину и теперь боится упустить.
– Да они же… ракету! – вдруг догадывается Павлик.
– Сломали?! – выдыхает Сережка.
Все подбегают к ступенькам, все кричат – одна Верочка наблюдает за происходящим спокойно.
– Ну, что такого? – говорит она. – Обыкновенное дело. Он хотел взлететь на ракете… Гоша, встань. Запуск не удался. Я знала, что эта колбаса не взлетит.
– Вы же раздавили!! Сломали!!
– Это Верка научила! – разъярясь, выкрикивает Павлик. – Нарочно!.. Константин Семеныч, мы полмесяца делали! А она все испортила! Это ее фокусы, точно знаю!
– Гошка, – говорит Верочка. – Защищай меня. Я женщина.
Константин Семеныч отворачивается и потихоньку фыркает. Ему нравится Верочкин характер, я знаю; он всегда ее защищает, невзирая на правила педагогики. И, в общем, я соглашаюсь с ним…
Гоша встал, рассматривает порванную майку, всю в грязных разводах. Гоша сконфужен. И все-таки героический подъем еще не схлынул, азарт и отчаянность не покинули Гошу. Он огрызается на Павлика:
– Не лезь к ней! Это я сам. И ничего твоей ракете не сделалось, вот смотри – целая…
Верочка одаривает его улыбкой. Опускает глаза.
– Гоша, не говори неправду. Хвост я подожгла.
– Вот!! – вскидывается Павлик. – Слышали! Она подожгла!..
– Верка, уши нарву! – Монтер Веселов шагает к дочке. – Опять вытворяешь?
– Папа, ничего не произошло.
– А почему у тебя все руки-ноги ободранные?
– Так всегда было.
– По крышам лазает! – с ехидным торжеством докладывает Павлик. – По крышам и чердакам. Всем известно.
– Это верно? Чего тебя носит по крышам?!
Вера молчит.
– Я спрашиваю?!
– За голубями, вот зачем… – мстительно договаривает Павлик. – Она больных голубей подбирает.
– Запомню, – обещает Верочка Павлику. – Запомню.
– Верка, это правда?
– Ну и что? Правда.
– Братья, – нахмурясь, говорит Фридрих, – с голубями сейчас возиться опасно. Болеют орнитозом, и были случаи заражения… Вы смотрите!
– Верка! – с нешуточной угрозой говорит Веселов. – Где эти голуби?! Я им сейчас же башки пооткручиваю!..
– Вот еще.
– Да пойми, Верочка, – вступается деликатно Фридрих, – это на самом деле опасно. Больных голубей специально уничтожают.
– Верка, где они у тебя?
– Спрятаны. Не найдете, не старайтесь. Только я знаю и вот он… – Верочка кивает на Гошу. – Кстати, ты им водички поменял? Иди поменяй.
Фридрих как был с разинутым ртом, так и остался. Он смотрит на сына и не может, не в состоянии поверить:
– Го-ошка!.. И ты – тоже? С ними возишься?!
– Иди, Гоша, – говорит Верочка.
– Не смей! Гоша, я тебе пр-риказываю! – Фридрих даже притопывает ногой. – Сумасшедшие! Ну что же это делается?
– Верка, три шкуры спущу! Сейчас, при всех, ремнем насандалю! Да я т-тебя…
– Они ж по своей глупости не понимают! – кричит Фридрих. – Такая опасность! Ненормальные!..
Верочка вдруг вытягивается вся, бледнеет, пропадают веснушки на ее гневном лице.
– Что вы орете?! Мы в лечебнице были. Три раза ходили, всех расспрашивали… «Башки пооткручиваю»! Шестеренки вы, машины бесчувственные. Сами развели голубей, а теперь башки откручивать? Не дам, хоть убейте!
– Ну, Верка! – говорит Веселов, потрясенный и даже как будто напуганный. – Ну, отпетая!.. В кого ты такая уродилась?..
А Константин Семеныч смотрит на Верочку, фыркает, смеется, любуется откровенно; потом исподтишка показывает большой палец: «Молодчина!»
* * *
И вот они уходят со двора, десятка два путников, взрослые и дети, с рюкзаками, с удочками, с фляжками на ремнях – уходят так же, как уходили двадцать пять лет назад с моим Алешей. Что изменилось? Будут другие песни, будут другие костры гореть, и другие намечены маршруты, но в разговорах мальчишек, никогда не знавших Алешу, я вдруг слышу знакомые слова, Алешкины слова, и кто-то из ребят поступает так, как поступил бы мой Алешка, и мне кажется, опять явственно кажется, что он здесь, я вижу его; он уходит среди своих учеников, а я остаюсь его ждать… Что изменилось?
Я вижу, как Верочка и Гоша задержались у ворот.
– Встань сюда! – приказывает Верочка. – Закрой глаза. И не смей шевелиться.
– Зачем?
– Так надо. Не шевелись. Ну?
Гоша закрывает глаза, застывает покорно. Верочка, склонив голову, рассматривает его, как свою картину, как творение собственных рук. Потом осторожно и неумело целует.
– Вера…
– Не смей подходить! От тебя мылом пахнет.
– Верк…
– Не смей! На голову поставлю!
– Зачем же тогда целуешься?
– Еще чего. Я не целовалась, я рукой дотронулась. И молчи, а то начнешь пузыри пускать.
Они убегают, а я, смотря им вслед, смеясь, вдруг думаю, первый раз отчетливо понимаю, что я ошибалась. Я представляла, что волей судьбы живу в разных временах, что прошлое и настоящее отделены друг от друга и несовместимы. А на самом-то деле они едины, они всегда вместе, и это совпадение времен, постоянное ощущение его, может быть, самое главное и дорогое для человека. Наверное, так.
Выходит из подъезда Игорь, великолепный денди, с чемоданчиком, с мохнатым пальто, небрежно перекинутым через локоть. Куда он собрался? Ах да, ведь он улетает. Самолет в девять тридцать, геологическая партия, северные олени…
Остановился, глядит на окошко четвертого этажа.