355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Пашнев » Белая ворона » Текст книги (страница 6)
Белая ворона
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 19:36

Текст книги "Белая ворона"


Автор книги: Эдуард Пашнев


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

Заявление рыжей девочки, что она идет на крышу, сначала несколько удивило Лидию Князеву, а потом даже понравилось. Хороший журналистский ход предлагала сама жизнь…

Алена жила в шестиэтажном доме с аркой, с покатой зеленой крышей, огороженной по краю ржавой решеткой. В некоторых местах, особенно со стороны двора, от решетки остались только столбики. По весне, когда открывали чердачный люк, Алена забиралась на крышу и часами просиживала там, глядя сверху на город. Дом был построен до войны, в войну разрушен, после войны отремонтирован. Его и два других, примыкающих к «Электронике», собирались снести, чтобы построить на этом месте такое же высокое здание: «Дом книги».

Алена надеялась отвязаться от журналистки, думала, что та не полезет на крышу. Но Лидия Князева полезла. Она была в красных сапожках на высоких каблуках, сильно прибавлявших ей рост, делающих осанку. Но на крышу в таких сапогах лезть было неудобно. Перед чердачной лестницей Алена сказала, надеясь остановить журналистку:

– Вам, наверное, в таких сапогах скользко будет?

– Ничего! Полезли, старуха!

Она считала себя бесстрашной журналисткой: в кратер вулкана так в кратер вулкана, на крышу так на крышу, лишь бы не упустить интересный материал, «взять прямо со сковородки жареный факт».

На крыше, после того как снег счистили, осталась снеговая крошка. Она подтаивала, железо было мокрым. Приходилось карабкаться на четвереньках, чтобы не загудеть вниз. Крыша громыхала, скользила под ногами, но Лидия Князева упорно лезла за Аленой.

На самом верху, около телевизионных антенн, – ровная бетонированная площадка. Здесь Лидия Князева выпрямилась на подрагивающих от напряжения ногах, долго откашливалась, свистя и хрипя прокуренным, простуженным горлом, и затем ее душу охватил восторг восторгов. Она никогда не поднималась так высоко, не стояла на крыше дома.

Здесь же, около антенн, на кирпичах лежала доска. Видимо, рабочие, которые счищали с крыши снег, здесь отдыхали, как на лавочке. Ноги всё подрагивали, и Лидия Князева села на доску.

Алена, взобравшись на крышу, распахнула шубку, сняла шапку. Ветер играл фартуком, подбрасывая его и опуская, а затем вдруг стихал, и фартук повисал неподвижно. Солнечные лучи в короткие минуты затишья становились горячей, казалось, они прижимают фартук к платью и проникают сквозь платье к телу. И снова налетал ветер, щекотал шею, руки, лицо, тело под платьем. Алена запрокидывала голову, ловила веснушками и челочкой солнце и ветер.

Лидия Князева перестала подкашливать, сидела тихо, отдыхала. С крыши далеко в обе стороны был виден бульвар. В середине широкой улицы – деревья с грачиными гнездами. По ту сторону бульвара мчатся трамваи и машины, по эту – только машины.

За бульваром, насколько хватало глаз, поблескивали мокрые крыши, освещенные солнцем. За дальними домами виднелось серое прямоугольное здание телеграфа. За телеграфом, чуть в стороне, между крышами, торчали золотые купола Покровской церкви, золотились на солнце кресты.

Шум трамваев и автомобилей отсюда казался далеким, нереальным. Лидия Князева несколько раз глубоко вздохнула, кашлянув, напомнив о себе.

– Аудитория готова. Я говорю, аудитория готова.

– Что? – притворно спросила Алена, оборачиваясь, и ветер тотчас же сбил челочку набок. Алена дунула на нее, сказала: – Ладно, я вам почитаю. Только я пишу стихи в стиле Зеленого человека.

– Какого… зеленого человека?

– Этого… – Она показала на глухую стену «Электроники».

Там почти всю стену занимал плакат, на котором был изображен зеленый человек с лотерейным билетом в руке. Алена подождала, пока журналистка посмотрит…

– «А ты еще не приобрел лотерейного билета? Он может дать вам и ковер, и холодильник, и вот это».

– Что – вот это? – спросила Лидия Князева.

– Машину. Видите… нарисована на билете. А стихи внизу написаны, их отсюда не видно.

После неудавшегося жертвенного признания Алена много думала, подыскивая беспощадные примеры для своей поэзии… «Вот кто – Зеленый человек!» Счастливец с лотерейным билетом был нарисован так плохо, что один палец заходил за другой, и получалось, что он держит билет и кукиш показывает: «И вот это…» «Мне показывает», – решила Алена.

Лидия Князева посмеялась, опять закашлялась.

– Ну хорошо, почитай все-таки.

Алена долго молчала и неожиданно, не предупредив, начала читать стихи. Она выкрикивала слова, рифмы, голосом и манерой чтения давая понять, что сама относится к этой поэзии, как того и заслуживают всякие нелепости вроде: «Бык моста», «Извергнуть уменье из знаний своих», «Сентиментал».


Она читала, испытывая радостное чувство освобождения. Она расковывалась, она сбрасывала с себя чешую слов. Она знала теперь: не в словах дело. Дар поэта не придуриваться, а, как написал Есенин, «ласкать и корябать».

Лидия Князева прослушала все, что написала Алена за два года.

– Спасибо…

– Вам – спасибо!

– Мне за что? – удивилась журналистка.

– Есть такая сказка, знаете, «У короля ослиные уши»? Надо прошептать или прокричать, чтобы освободиться от тайны. Теперь другое буду писать.

Глава девятая

Анна Федоровна лежала в больнице на «9-м километре». Просторная, с большим окном палата. За окном – лес. Анна Федоровна дала санитарке денег, чтобы та купила семечек и устроила кормушку для птиц. И теперь за окном покачивалась коробочка из-под «Виолы». Анна Федоровна часами смотрела на эту коробочку, на заснеженные сосны. Соседки по палате с уважением относились к учительнице, спрашивали о школе. Приходилось отвечать. Но, отвечая, Анна Федоровна смотрела в окно и неожиданно замолкала, когда прилетали синицы и садились на коробочку.

Вот так же семь лет назад она стояла у окна на кухне в своей, вернее отцовской, трехкомнатной квартире. Она ждала с работы мужа, варила обед. И, пока суп кипел, смотрела на рябины, посаженные отцом. В ветках шныряли синицы. И вдруг прилетела, тяжело опустилась на ветку, стряхнув с нее снег, красногрудая большая птица. «Снегирь», – радостно подумала Анна Федоровна. Эта птица редко залетала к ним во двор.

Муж работал в ателье по ремонту телевизоров. Он ничего не добился к сорока годам, просто был хорошим родным человеком. Они поженились в тот год, когда умерла мать Анны Федоровны. Сначала была свадьба, а потом – похороны. Через два года отец женился на молодой женщине и переехал к ней жить, забрав кое-что из вещей. Библиотека и большинство вещей остались, но дом, в котором Анна Федоровна родилась, разрушился. Отец оставил ей свою куртку и шлем, которые она так любила надевать девчонкой и позднее, в институте.

Шлем она с тех пор не надевала ни разу. Как-то хотела надеть, а он ссохся, не налез на голову.

Анна Федоровна смотрела в широкое, чисто вымытое окно больницы – лес был виден далеко. А память ее возвращала к другому окну, из которого были видны кроны рябин. Когда человеку хорошо и спокойно, то и ждать мужа с работы – радость, и снегирь за окном – радость. Она собиралась сказать мужу: «Знаешь, снегирь сегодня прилетал». И в это время в дверь позвонили. Анна Федоровна торопливо и радостно шагала к двери, думая с улыбкой: «Не забыть сказать, что снегирь прилетал». Но пришел не муж. На площадке стояла девушка лет двадцати с миленьким маленьким личиком, обрамленным норковым мехом шапки и норковым воротником пальто. Через плечо на длинном ремне – белая сумка с большой блестящей застежкой.

«Можно войти? Я – Люся».

«Войдите, Люся».

«Борис Александрович вам обо мне говорил?»

«Нет».

«Я так и знала, что он сам не скажет. У меня будет ребенок… от него».

Девушка еще что-то говорила, но Анна Федоровна не слышала. Она смотрела в решительное взволнованное личико и думала, что, оказывается, есть на свете Люся. И эта Люся стоит перед ней.

От семейной жизни у Анны Федоровны осталась одна фотография, вернее, половинка фотографии. Они стоят с Борисом у ворот дома… Борис положил ей руку на плечо. Она отрезала его, осталась только рука на плече. Теперь Анна Федоровна жалела, что не сохранила целиком хотя бы одну фотографию. Она была такой одинокой, что вспоминала свою жизнь с Борисом как чью-то чужую жизнь. Семь лет изменили все: психику, внешность, походку. Она привыкла к своему одиночеству так же, как привыкла ходить в свитере и причесываться одним взмахом руки. К одному только не могла привыкнуть – к своей новой квартире. Окна выходили на север, батареи грели плохо. Ей всегда теперь было холодно и темно. Иногда вяло думала: «Надо было не соглашаться на размен. Борис пришел и должен был уйти, а квартира бы осталась».

Анна Федоровна пыталась объяснить свои неудачи в школе неудачами в личной жизни. Она уже не винила в происшедшем только ребят. Им неинтересно. Раньше было интересно, а теперь неинтересно. Потому что раньше она была счастлива – весь тот период до смерти матери и ухода отца и после – с Борисом… Какой она тогда приходила в школу… Выучивала наизусть огромные куски из «Войны и мира»: «Наташа Ростова на балу», «Наташа Ростова в Отрадном».

«Послушайте, – говорила она, – как гениально это написал Лев Николаевич Толстой. Наташа пела, а Николинька испортил песню. Он вбежал и крикнул: «Ряженые пришли!» Наташа упала на диван и крикнула: «Дурак, дурак!»

На первой парте сидел толстый ленивый мальчишка. Он вдруг зевнул, и Анна Федоровна крикнула ему прямо в открытый рот:

«Дурак, дурак!»

Класс ее понял, и мальчишка не обиделся. Ей тогда все можно было простить за Наташу Ростову.

«Вдохновение ушло», – подумала Анна Федоровна, глядя в окно на заснеженные сосны. Там, за ними, за чистыми снегами было что-то хорошее, что от нее ушло. Вдохновение ушло. Дважды уходило: когда умерла мать и ушел отец и теперь. «Это же со своим одиночеством я к ним прихожу».

В больнице Анна Федоровна с неприязнью думала о своей квартире. А вернувшись домой, обрадовалась уюту. Книжные шкафы, стеллажи, лампа с приятным зеленым абажуром, маленькая скамеечка, чтобы, сидя на ней, рыться на книжных полках.

Песталоцци так и лежал на постели, она только отодвинула его к стене и подумала, глядя на желтые корешки переплетов: могла бы она ударить ученика, как Песталоцци или Макаренко? И ответила себе словами же Песталоцци: «Чтобы иметь право ударить – надо любить». Своих нынешних учеников Анна Федоровна не любила.

Неожиданно что-то похожее на ответ Анна Федоровна вычитала в «Комсомольской правде». За время болезни накопилась кипа газет. Проглядывая эту кипу, она наткнулась на небольшую заметочку… Дети пошли с воспитательницей гулять в парк. Мальчик Вова потерял рукавичку. «Ребята, – сказала воспитательница, – Вова потерял рукавичку. Что будем делать? У него же замерзнет ручка». И ребята, а вероятнее всего воспитательница, предложили, чтобы каждый по очереди давал Вове на минуту свою рукавичку. Каждому не терпелось дать Вове свою рукавичку. И ни у кого не замерзли руки. Получилась прекрасная игра, импровизация, педагогический экспромт.

Анна Федоровна обрадовалась этой заметочке. Она поверила, что не все еще потеряно. Она не знала как, но надеялась изменить свою жизнь, завоевать уважение класса. В этот день у нее до самого вечера было хорошее настроение. Она встала с постели и несколько часов сидела за столом, читая Шукшина, делая выписки. Потом долго искала «Огонек», где было напечатано стихотворение Ольги Фокиной. Нашла, обрадовалась. Она собиралась провести урок по произведениям Шукшина и хотела начать со стихотворения, посвященного памяти писателя.

 
«Сибирь в осеннем золоте, в Москве шум шин. В Москве, в Сибири, в Вологде дрожит и рвется в проводе: Шукшин, Шукшин, Шукшин. По всхлипу трубки брошенной теряю твердь. Да как она, да что ж она ослепла – смерть? Достала тайным ножиком как те, в кино, где жил и умер тоже он не так давно…»
 

Стихотворение растрогало ее, как и первый раз, когда Анна Федоровна прочитала его несколько лет назад. Глаза увлажнились, но учительница не заплакала, сурово сжала рот; глаза высохли, и она уже без жалости, с упреком подумала: «Не уберегли». С этого она и начнет. Не уберегли такого писателя. Пусть они почувствуют потерю, как она ее чувствует. Шукшина нет в программе? Ничего, хороший учитель литературы не станет ждать, когда крупный писатель попадет в программу. Это и сделает урок неожиданным, захватывающе интересным. И фильмы потом можно будет посмотреть: «Печки-лавочки», «Калина красная». Она даже запела, фальшивя, но с чувством…

– «Калина красная, калина вызрела, я у залеточки секретик вызнала…»

Напевая, Анна Федоровна спустилась вниз к почтовому ящику, чтобы взять газеты. Статью Лидии Князевой она увидела сразу и первые строки прочла на лестнице. Потом вошла в квартиру, села на стул в прихожей и начала читать сначала, не понимая написанного и возвращаясь по нескольку раз к самым простым словам и мыслям. Апатия, в которой учительница пребывала в первые дни болезни, вернулась и захватила с новой силой. Не хотелось шевелиться, не хотелось ничего делать, даже думать. Жизнь не получилась – вот итог. Об этом написано в газете на всю страну. И добавить к этому нечего.

Все-таки хоть и вяло, но мысли какие-то мелькали, отягощали голову. «Надо отдать ей должное, она во всем разобралась, – думала учительница. – Ребята были правы, и она так и написала, что они правы». Отталкиваясь от этого случая, Лидия Князева еще раз поставила вопрос о том, что у нас в школах плохо преподают литературу, что учебники написаны серым, невыразительным языком. Но что дело даже не в учебниках, а в методах преподавания, в личности учителя. О ее личности она написала, что Анна Федоровна, сама того не сознавая, является «ревностным выразителем официальной скуки в преподавании литературы». Она ее не обвиняла, она ей как бы сочувствовала, сокрушалась по поводу того, что излишне добросовестным учителям приходится следовать «букве учебника, а не духу литературы».

После этого она перешла на крышу. Слог ее сделался поэтически возвышенным. Алену Давыдову она называла не иначе как «чистая девочка», «возвышенная душа», «нежное существо», «девочка с рыжей мальчишеской челкой». Все это перемежалось ее собственными впечатлениями от пребывания на крыше, от стихов Алены Давыдовой, «еще во многом несовершенных, но наполненных подлинным чувством». Она сожалела, что девочку в эту «святую минуту» не видела ее учительница литературы. Статья называлась «Ослиные уши Зеленого человека». Отвлекаясь от конкретного случая, от конкретной школы, Лидия Князева писала про другую девочку, имени которой не называла. Эта девочка не смогла на уроках литературы выработать хороший вкус и когда стала сочинять свои собственные стихи, стала сочинять их в стиле пошлости, в стиле кричащей альбомности. Ее учителем стал Зеленый человек с рекламного плаката. Она привела стихи: «И вот это…» и кое-какие еще, списанные с других рекламных плакатов. Когда девочка поняла, какое с ней приключилось несчастье, она пришла на пустырь и все свои стихи прошептала в землю, чтобы избавиться от них, как тот брадобрей, который шептал в землю: «У царя Мидаса ослиные уши! У царя Мидаса ослиные уши!»

Заканчивалась статья словами: «Если мы будем мириться со скукой учебников, если будем доносить до наших детей буквы учебника, а не дух литературы, то у наших детей частенько будут вырастать ослиные уши».

Лидия Князева поступила остроумно. Чтобы не обижать Алену Давыдову, девочку глубоко симпатичную ей, чем-то напоминающую ее в детстве, она взяла и из одной Алены Давыдовой сделала двух девочек. Про одну написала хорошее, другая понадобилась для отрицательного поучительного примера. И то и другое было правдой, но правдой анатомически разъятой на две мертвые части. Это был удивительный пример убийства живого для пользы дела, для удобства в рассуждениях.

Анна Федоровна не стала оспаривать ни одного положения статьи. Она поспорила только немного с тем, что Алена Давыдова «нежное существо». Хорошо корреспондентке: приехала, увидела, написала. А длительное общение с этими «нежными существами» опасно для жизни. В больнице ей попался журнал, где была помещена таблица шумов, измеренных в децибелах. Болевой порог находился на границе в 120 децибел. А школьники, оказывается, кричат в среднем с громкостью в 114 децибел. Рев реактивного двигателя на расстоянии 5 метров – 120 децибел. А одна испытуемая девочка, такая же, наверное, «нежная душа», как Алена Давыдова, крикнула в микрофон с силой в 122 децибела. Это находится за болевым порогом, близко к смертельному уровню. Такая забежит в учительскую, крикнет – и ни одного учителя в живых не останется, все попадают замертво, всех понесут ногами вперед под музыку в 110 децибел.

Анна Федоровна сама удивлялась своему равнодушию. Статья в газете не доставила ей никаких новых неприятных ощущений. Ну, придется уйти из школы. Она об этом думала и раньше, и в больнице. В той же таблице шумов приводились данные… Английские законы по охране труда ограничивают средний уровень шума в цехах 90 децибелами. А средний шум, который производят школьники, – 114 децибел. Куда бы она ни пошла работать после школы, хоть заряжать реактивные двигатели, полезнее будет для здоровья.

Ночью Анна Федоровна внезапно проснулась, зажгла свет, перечитала еще раз статью Лидии Князевой при ярком, слепящем глаза свете и уже до самого утра не смогла заснуть. Она снова стала снимать с полок книги по педагогике, складывала их стопкой на столе. Зачем? Все было давно прочитано…

Она взяла томик с педагогическими сочинениями Льва Толстого, открыла на случайной странице и поняла, что Толстого она может читать всегда и все, что он написал. И даже если ошибался, она не знала, в чем и как. Толстой писал об учителе: «Призвание учителя есть призвание высокое и благородное. Но не тот учитель, кто получает воспитание и образование учителя, а тот, у кого есть внутренняя потребность в том, что он есть, должен быть и не может быть иным. Эта уверенность встречается редко и может быть доказана только жертвами, которые человек приносит своему призванию». Эти слова Анна Федоровна читала впервые.

Последние семь лет книги были главными ее собеседниками. Она помнила слова Пушкина, сказавшего перед смертью книгам: «Прощайте, друзья». Для нее книги тоже были друзья, семья – всё! Встречая в своих книгах, читанных и перечитанных, какие-нибудь важные слова, она удивлялась, что их не знает, как если бы живой человек ей сказал, а она забыла. Учительница подчеркнула слова Толстого об учителе и почувствовала со всей силой, на какую только была способна ее страдающая душа, что до сих пор не приносила жертв своему призванию. Теперь готова принести! «Господи, как хорошо, что есть Толстой». Надо идти в школу, перенести достойно или жалко все унижения и выполнить свой долг. Эти жестокие мальчики и девочки уйдут, забудется ее унижение. А новые придут, и она будет их по-новому учить: с Шукшиным сверх программы, с Егором Исаевым, с Вознесенским, которого не любила, но который существует, занимает умы. Она организует литературный клуб, как в железнодорожной школе. Только бы пережить эти несколько трудных дней, может быть, месяцев, пока забудется газета.

Глава десятая

Перед началом занятий в учительской тесно. Анна Федоровна сидела за своим столом. Ей хотелось спрятаться за шкафами, за наглядными пособиями, но это было бы бегством. Она сидела у всех на виду и прямо смотрела на входящих учителей. У нее спрашивали о здоровье, о статье старались не говорить, а если говорили, то как-то так… неопределенно: «Это уже слишком», или: «Вы особенно не огорчайтесь». Из этого Анна Федоровна делала вывод, что многие считают статью правильной, с небольшим перехлестом. «Это уже слишком», а не слишком было бы в самый раз. Во всяком случае, никто не возмущался, и Анна Федоровна страдала от сочувствия своих коллег больше, чем если бы они ничего ей не говорили.

Вертелась перед глазами учительница химии в немыслимом туалете: голубом платье с узким, но достаточно открытым вырезом на груди. «Тоже, наверное, для кого-нибудь Люся, – думала Анна Федоровна. – В честь газетной статьи нарядилась, лапочка. Праздник у нее сегодня».

Появилась мать Маржалеты. Председательница родительского комитета была сильно возбуждена. Она принесла с собой несколько экземпляров газеты. Она хотела знать, какие возможны изменения в школе после выступления в прессе? Она не постеснялась об этом спросить у Анны Федоровны.

– Не знаю, мне все равно, – ответила учительница и отвернулась.

Анна Федоровна шла по коридору, думая о том, что надо поздороваться сухо, ни в коем случае не называть их больше «рыбыньками». Надо разговаривать с ними подчеркнуто вежливо.

Она вошла в открытую дверь. Все дружно поднялись, за исключением двух-трех человек. Жуков зазевался. Как обычно, читал на перемене книгу и не заметил, что начался урок. Куманин нарочито задержался. И Киселева поднялась со скамьи с томной ленцой.

– Здравствуйте, рыбыньки, – сказала Анна Федоровна.

Инерция жизни оказалась сильнее. Учительница положила журнал на стол. В руках осталась газета со статьей Лидии Князевой.

– Читали, рыбыньки?

Инерция продолжала нести ее помимо воли. В голосе, которому она хотела придать твердость, прозвучали упрек, обида. Ребята молчали. Особой радости на их лицах учительница не увидела. Разве сверкнули торжеством глаза Валеры Куманина, и он тотчас же их опустил, стал смотреть в стол.

– Если обращать внимание на все, что пишу-у-у-ут, – неопределенно сказала Нинка Лагутина.

– Разве здесь что-нибудь не так?

– Все не так! – крикнула Алена. – Ослиные уши не так! У нее самой выросли ослиные уши! У этой Лидии Князевой выросли ослиные уши!

Алена выкрикивала слова и стучала ладонями по разостланным на парте листам газеты, по заголовку «Ослиные уши Зеленого человека». Учительница не ожидала такого негодования от своей главной «оппонентки». Это был вопль человека, разрезанного газетным листом, как колесами трамвая, на две половинки – на хорошую и плохую девочку, на положительного и отрицательного героя.

Анна Федоровна прошлась перед столом туда и обратно, быстро, нервно; пригладила волосы на голове одной рукой, потом другой; одернула свитер. Она понимала, что делает много лишних движений, но не могла остановиться.

– Вы не обращайте внимания на статью, – сказала Раиса Русакова, поднимаясь. – Учите нас, как учили – по учебнику.

– По учебнику? Почему же?..

Она вынуждена была произносить слова быстро, губы ей плохо повиновались. Слова Раисы Русаковой сильно задели учительницу, кончики губ мелко-мелко подрагивали от острой неприязни. Обычно Раиса Русакова не вызывала у нее никаких чувств, но сейчас Анна Федоровна смотрела на девушку, которая советовала «учить по учебнику», с нарастающей во всем теле неприятной дрожью, с просьбой в глазах замолчать, не говорить глупостей. Но Раиса все заготовленные слова должна была высказать обязательно. Она выступала от имени класса. Отведя глаза в сторону, чтобы не встречаться с глазами учительницы, она продолжала:

– Девятый класс – не время для экспериментов. У нас половина класса будет поступать в гуманитарные. Им сдавать литературу.

Раиса Русакова стояла, слегка наклонившись над партой и сильно сутулясь. При последних словах она мельком посмотрела на учительницу, увидела морщинистые мешки под глазами, аскетически вытянутое лицо, обрамленное прилипшими к вискам прямыми волосами, еще ниже наклонилась над партой и, не дождавшись ответа учительницы, сползла локтями по крышке, села.

Анна Федоровна поняла. Теперь, когда и газета осудила официальную скуку на ее уроках, они ее прощают, позволяют преподавать литературу, как она умеет, как привыкла.

– Вы, значит, согласны, чтобы все оставалось по-прежнему, как было до этой статьи?.. А как вы это себе представляете, рыбыньки?

– Куманин! – окликнула Раиса Русакова и пояснила учительнице: – Сейчас Куманин напишет в дневнике, что вы ему велели…

– Че-е-е-о-о! – изумленно протянул Валера.

Света Пономарева положила перед Валерой свою ручку:

– Возьми! Ты, наверное, свою опять забыл дома.

– Че-е-е-о-о?!

– Пиши! – крикнула Алена. – Пиши!

– Чего писать? Вы чего, тетки?

– Он сейчас напишет, напишет, напишет, – успокоила учительницу Раиса Русакова и, выпростав ноги в проход, рывком поднялась, двинулась вперевалочку к Валере.

Повскакали со своих мест мальчишки, окружили парту, чтобы Валера не убежал. Света Пономарева уступила свое место Толе Кузнецову. Тот сел, положил, как другу, руку на плечо.

– Пиши!

– Ты чего, Кузнец, газету не читал? Прессу надо читать.

– Пиши, читатель!

– Нашли козла отпущения, да?

Он оглянулся, посмотрел по сторонам – никто ему не сочувствовал. Еще пять минут назад Валера сидел у окна, как у иллюминатора самолета, читал-почитывал газету со статьей Лидии Князевой. И самолет его летел спокойно, ровно. И вдруг начал стремительно падать. Валера понял: пора бежать в хвост самолета, запираться в уборной. Он мелко, мелко засмеялся, обнажив все зубы:

– Хи-хи! Чего писать?

Перо не скользило, корябало дневник. Валера нарочно нажимал со всей силой. Перо треснуло, брызнув на бумагу и на ребят, которые сидели рядом. Они отскочили в сторону, Валера вжал голову в плечи, но глаза его, наглые, и сморщенный носик смеялись.

– Стило сломалось, сенаторы! – Он развез пальцем по дневнику кляксу.

Раиса Русакова метнулась к своей парте и тотчас же положила перед Валерой свою шариковую ручку.

– Только сломай!

За Раисой стояла Алена, держа еще одну ручку, запасную, нацеленную Валере Куманину прямо в лицо.

– Вы что, сбесились, тетки?

– Пиши, хунта!

– За оскорбление ответишь.

– И допиши, – сказала Раиса: – «Не плачу членские взносы».

Валера дописал и «членские взносы».

– Пожалуйста, кушайте на здоровье.

Раиса Русакова выхватила у него дневник, понесла к учительнице.

– Вот, Анна Федоровна!..

Учительница, исхудавшая после болезни, в обвисшем свитере, переступила с ноги на ногу, протянутый ей дневник не взяла. Хотела сказать: «Зачем мне? Пусть несет родителям». Но не сказала, потому что пришла другая мысль, которую ей хотелось не сказать, а крикнуть: «Вы что… думаете, вам дано право казнить и миловать?»

Анна Федоровна провела рукой по волосам и резко опустила руку, взялась за складку юбки на боку. Пальцы подрагивали и губы не складывались в слова, кривились вразнобой. «Я же совсем собой не владею, – подумала она не очень ясно, как сквозь туман. – Я же сейчас действительно закричу на них или расплачусь». Она резко повернулась и вышла из класса.

Наступила мгновенная тишина, у кого-то с парты скатился карандаш на пол. Звук этот показался громким. И тут неожиданно заплакала Света Пономарева, тихо, горько, с какой-то безнадежностью уткнувшись в ладони.

– Ты что, Светк?.. Из-за ручки?

Она покачала головой:

– Он написал в моем дневнике.

Кто-то засмеялся, не обидно для Валеры, чуть ли не с восхищением. Несколько человек подошли, любопытствуя, тянули друг у друга дневник с записью и кляксой. Толя Кузнецов схватил Валеру за пиджак:

– Ты зачем это сделал, ловкач?

Валера не сопротивлялся. Учительница ушла, и вся остальная возня его просто забавляла.

– А где бы я писал, сенаторы! Войдите в мое положение. У меня нету дневника и никогда не было, вы же меня знаете. Вы хотели, чтобы я написал, я – написал.

Он отвечал, придуриваясь, делая искреннее лицо, но глаза его смеялись, нос хихикал. Самолет Валеры Куманина потерпел аварию, но Валера успел запереться в уборной.

Из кабинета директора доносились голоса ребят, иногда смех. Секретарша Ира, высокая девушка, гладко причесанная, время от времени переставала печатать, прислушивалась, улыбалась.

Между тем Андрей Николаевич был в кабинете один. Разговаривал голосами ребят магнитофон, который стоял на столе. Тут же лежала раскрытая тетрадь. Андрей Николаевич ходил от стола к двери, медленно, размеренно. Иногда возвращался с полпути, чтобы сделать запись в тетради. Иногда, если был далеко, у самой двери, быстро, чуть ли не бегом, преодолевал расстояние до стола, склонялся над тетрадью, быстро записывал, затем некоторое время слушал магнитофон, не отрывая локтей от стола. И снова принимался ходить.

Метод преподавания, который Андрей Николаевич хотел основательно проверить в школе, на первый взгляд был очень прост… Учитель записывал на магнитофон ответы ребят, а затем давал им себя прослушать. Отметку ставил только после коррекции учениками ответов. Андрей Николаевич спрашивал: «О чем ты забыл в этом месте сказать?», «А здесь можно лучше выразить твою мысль другими словами?». Он заставлял их не учить историю, а исторически мыслить. Он отрицал сам принцип, что речью учеников должны заниматься логопеды и словесники. Все врачи, все учителя в его школе должны были заниматься речью учеников и даже речью друг друга. Он уже обнаружил учительницу математики, которая вместо того, чтобы сказать «АВ=ВЦ по условию», говорила «АВ=ВЦ по дано…».

Только человек, ясно мыслящий и четко излагающий свои мысли, может стать полноценным, исторически мыслящим гражданином своей страны. Он подводил учеников к мысли, что они не школьники, а поколение, которое не должно ждать, когда на его плечи положат ответственность по случайному выбору, а должно искать эту ответственность и брать сознательно на свои плечи кому что по силам. Он с удовольствием слушал сейчас свои слова: «Вам поднимать двухтысячный год. Вы люди двухтысячного года. Если неправильно распределите обязанности, кого-то из вас может и придавить».

На уроках истории его метод давал хорошие результаты. Ребята слышали себя со стороны, исправляли тут же или через несколько уроков то, что им не нравилось в своих ответах или в своей речи. И главное, прослушивая себя или друг друга, они повторяли и закрепляли материал. Андрей Николаевич собирался в конце года склеить две-три пленки, составленные из ответов учеников, сделавших наибольшие успехи. Он собирался сделать так, чтобы в них вошли все ключевые темы. Это и будет подготовка к экзаменам.

Как только ученые высказали гипотезу о том, что амины в мозгу человека служат тем мостом, который соединяет эмоции с обучением и памятью, Андрей Николаевич начал изучать механизм эмоциональной памяти, и начал искать способы управления этим механизмом. Магнитофон оказался тем простейшим универсальным аппаратом, который годился для всего: и для классной и для внеклассной работы.

Некоторые пленки Андрей Николаевич посылал родителям с запиской: «Послушайте, как отвечает ваш сын». И родители с удивлением и большим интересом прослушивали пленку и говорили сыну, дочери, которые, конечно, тоже присутствовали: «Значит, ты только дома у нас такой красноречивый, а на уроке двух слов связать не можешь? Ты же у нас без языка, ты же совсем говорить не умеешь».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю