Текст книги "Дневник лабуха длиною в жизнь (СИ)"
Автор книги: Эдвард Шик
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Шик Эдуард Григорьевич
Дневник лабуха длиною в жизнь
Аннотация
Есть в английском языке короткое, но очень объемное слово – FUN. Это – смех, потеха и курьез. Это веселая шутка и жизнь, доставляющая радость. Дело, которое любишь, тебе в FUN. Хорошая книга. И, конечно, большой FUN заниматься любовью. Все мы знаем, что жизнь (иногда раньше, иногда позже), заставляет платить за этот FUN, и мир становится серым и скучным. Но без горя человеку не выжить – оно закаляет, мы становимся мудрее. Время придет, подует сильный ветер, разгонит темные облака, выглянет солнышко – и опять придет радость и веселье; на горизонте появится FUN, без которого жизнь становится просто существованием. И все-таки есть простой рецепт, как быстрее уйти от существования – немного пофигизма и хоть чуточку оптимизма, и будет еще FUN!
От автора
То время, когда пещерный человек проковырял в палке дырки, дунул в нее и услышал звук, а другой пещерный человек ударил палкой о палку и также услышал звук, можно считать временем рождения музыкантов.
Музыканты "лабухи" в силу особенностей своей профессии несколько отличаются от музыкантов нотников. Лабух – это уничижительно-иронически обобщающее прозвище музыканта. Иногда это так называемый "слухач", который может сыграть что угодно без всяких там нот, что частенько вызывает зависть у так называемых оркестровых или нотников.
В своих мемуарах "Дневник лабуха длиною в жизнь" я рассказываю о двух поколениях советских лабухов. Это как бы взгляд изнутри.
Действие первой книги происходит в период с 1944 по 1979 год в жемчужине Украины – красивом и уютным городе Львове. К сожалению, лабухов с каждым годом становится все меньше и меньше. Уходят в мир иной последние "динозавры". В связи с техническим прогрессом, когда дешевле взять одного-двух лабухов с синтезатором, их становится еще меньше.
Музыкой я стал заниматься в семилетнем возрасте и с тех пор всю свою жизнь играл.
В моей жизни движение "амурных" страстей часто вступало в конфликт с моим разумом. Все еще пытаюсь разобраться в том, что же это было? Ну, а если пишешь мемуары, выворачиваешь свою душу наизнанку – еще глубже заглядываешь в свое уже давно успокоившееся сердце. Но память уносит в прекрасные годы молодые! Улыбка озаряет лицо, и в этот момент тело получает живительную, теплую, здоровую, добрую, вселенскую (абсолютно бесплатную) энергию. Вот так уже четыре года и хожу – с приклеенной улыбкой. Соседи уже оглядываются.
"Огня" мне хватало, и это – здорово! Один человек сказал: "Дело не в том, чтобы в жизни было больше дней, а в том, чтобы в днях было больше жизни".
Моя вторая книга будет называться "Америка". Я пишу о периоде с 1979 года по сегодняшний день.
ДНЕВНИК ЛАБУХА ДЛИНОЮ В ЖИЗНЬ
Книга первая
В начале было слово – слово «звук», и музыканты – слуги его.
На прошлом лучше не зацикливаться: сделал выводы – живи дальше, разве что соберешься писать мемуары.
Нью-Йорк. Бруклин. Год 1997. Август. Жарища. Духотища и влажность. По улице, на которой приютился мой небольшой ресторанчик «Уютная таверна», сновал мокрый, потный, уставший люд: итальянцы, мексиканцы, китайцы, русскоговорящие евреи, религиозные евреи, ирландцы, поляки, и прочие, и прочие – все, как и полагается в столице мира. Дело шло к вечеру, и вся эта уличная суета, распаренная и мокрая, постепенно замедляла свой ход. Из какого-то окна Майкл Джексон пел «Триллер».
Я стоял в костюме при галстучке, подпирая дверь своей "Таверны", и немного отрешенным взглядом смотрел на скользящих мимо меня людей. Жарко мне не было. Кондиционер в "Таверне" работал отлично.
Вот уже вторую неделю ко мне никто не приходит, кроме федералов и полицейских. Дело в том, что у дверей моего заведения десять дней тому назад ночью убили полицейского. В Нью-Йорке, бывает, постреливают полицейских, но это было явно умышленное убийство. Его ждали. В него всадили семь пуль. Такого вот спланированного убийства полицейского не было за последние двадцать семь лет. И началась катавасия.
А в это время я в своем уютном домике на Лонг-Айленде досматривал первые сны. Ночные телефонные звонки, как правило, ничего хорошего не сулят. В августе бизнеса нет, и экономии ради я решил "закрыться" по понедельникам. Звонил мой официант Элик, он же менеджер, и звонил он из "Таверны", которая должна была быть закрытой и в которой он находился с женщиной, благо алкоголя и закуски им там хватало.
– Эдик, тут такое случилось, такое случилось! – залепетал Элик.
Себя он называл татом (разновидность азербайджанских евреев). Из Азербайджана эмигрировал в Израиль. Там жил, служил, женился, родилась дочь, и когда она подросла – развелся и уехал в Америку, попав ко мне на работу.
Через десять минут я гнал в Бруклин. Ночь была теплой. По радио играл Колтрейн. Дорога заняла около часа. За это время в мою "Таверну" заехал наш мэр Джулиани. Заскочил, пожал Элику руку, пописал (не уверен в очередности действия) и быстро рeтировался. К моему приезду как раз подоспел военизированный полицейский отряд. Потыкали штыками в баранину, свинину, мирно "отдыхавших" в морозильниках, и быстро уехали.
На следующий день окна моего заведения обклеили портретами убиенного. Оказывается, жил он в доме напротив моей кафешки. Молодой полицейский был женат, имел маленького ребенка. Предыдущего мужа его супруги, итальянца, тоже убили. Средства массовой информации сообщили, что моя "Cozy Tavern" – это одно из мест встреч русских мафиозников! Под окнами толпились люди с камерами, желавшие взять у меня интервью. Особо настырную журналистку канала "FOX" пригласил войти.
Первый же ее вопрос был такой:
– Что вы думаете о русской мафии?
Я ответил, что немного организовавшиеся бандюги – это еще не мафия, и предложил сыграть для них что-нибудь на клавишном синтезаторе и спеть песенку. Они сказали, что с удовольствием послушают. Пока играл и пел "Осенние листья", оператор снимал. Не знаю, получили ли они удовольствие, но в новостях показали, как я играю восемь тактов, а все остальное время говорил все о той же пресловутой мафии. Зашел ко мне журналист русскоязычной прессы, кажется, это был Mr. Grant. Посидели, выпили по чашечке кофе. Я рассказал ему то, что знал, и он быстренько исчез. На следующий день написали, что ночью у входа в "Cozy Tavern" в припаркованном автомобиле семью выстрелами был убит полицейский, у которого, как оказалось, остался без отца грудной ребенок. И о том, что у полиции подозреваемых пока нет.
Моя "Таверна" на пару дней стала известна всей стране. Говорят, плохая реклама – тоже реклама. К сожалению, такое паблисити мне никаких дивидендов не принесло – как раз наоборот. В течение этих двух недель ко мне по нескольку раз в день заходят детективы и полицейские. Несколько федералов постоянно дежурят на улице.
За два дня до убийства полицейского у меня ужинали лимузинщики. Кондиционер выдавал приятную прохладу, что способствовало продаже алкоголя. Один из них, крепко поддатый, вышел на улицу и решил пострелять в воздух из пистолета. Будущий покойник наблюдал за этим из своего окна. Не прошло и нескольких минут, как зашли четверо полицейских. Я играл на синтезаторе. Кроме лимузинщиков, в "Таверне" было еще с дюжину посетителей. Стражи закона внимательно осмотрели зал и направились прямиком к стрелку. Взяли его "под белы рученьки" и повезли в участок. Видимо, полицейский неплохо описал придурка. Через сутки его отпустили. Сразу же после убийства он был первый, кого взяли, но у него было железное алиби, и его освободили.
На следующий день после убийства меня, мою дочь, которая подрабатывала в моей "Таверне" официанткой, и Элика пригласили в полицейский участок. Я и Алюшка никакой полезной информации дать не могли. Полицейских интересовало, почему я в этот день закрыл "Таверну" и почему, если заведение закрыто, в нем тем не менее находился Элик. И поскольку он там находился, не видел ли или не слышал ли он что-либо? Я объяснил, что, мол, август, что многие поразъехались, что бизнес "не очень", вот и решил по понедельникам закрываться.
Меня и Алюшку отпустили, а Элика стали допрашивать с пристрастием. Он твердил свое:
– Ничего не видел и не слышал!
Дали пару раз по печени.
– Ничего не видел и не слышал! – продолжал он.
Его оставили на ночь в участке. Полицейские были уверены, что он, находясь в таверне, если и ничего не видел, то уж определенно слышал стрельбу. Он просто должен был услышать, так как сидел за моим столиком у окна, рядом с которым в припаркованном автомобиле сидела будущая жертва. Элик талдычил свое:
– Не видел не слышал, не видел не слышал!
Может быть, он знал что-то, чего я не знал?
Вскоре выяснили, что в Америке Элик находится нелегально. Полицейские ведь очень злы, когда убивают их собрата. Элика помяли еще немного. Он стоял на своем. Через два дня его выпустили. Через пару дней он улетел в Израиль.
Ко мне никогда не заходил хозяин мусороуборочной компании, итальянец, обслуживающий мою "Таверну". Я его не знал и не видел. Отправлял исправно чеки. На второй день после убийства он зашел, представился, поинтересовался, доволен ли я обслуживанием и как у меня дела. Я спросил у него, видел ли он портреты полицейского на моих окнах. И сам же ответил:
– Такие вот мои дела.
Он сочувственно закивал головой и быстренько вышел.
В этот же день, ближе к вечеру, когда августовская духота наконец уступила место вечерней прохладе, я медленно попивал уже третью чашку крепкого кофе. Распечатал уже вторую пачку сигарет. Никого не было. По радио тихо играл джаз. Я тупо смотрел в кофейную чашку. Дверь бесшумно открылась, и в зал вошел человек. Это был смугловатый мужчина, лет шестидесяти, он мог бы сойти за южноамериканца или итальянца. В руке вошедший держал одну гвоздику, завернутую в бумагу. Он внимательно посмотрел по сторонам, потом на меня. Я приглашающе указал ему на стул. Он сел. Руку, державшую гвоздику, согнутую в локте, поставил на стол. Вторая рука была где-то под столом. Посмотрев еще раз на одну-единственную гвоздичку, я обратил внимание на то, что в руке под бумагой он держит что-то твердое, и из от этого твердого торчит прямой, длинный "стебелек". Я понял, это была стальная заточка – видел такие в юные годы. Посетитель, видимо, прихватил на всякий случай.
– Я продаю персидские ковры, вам нужно? – приятным баском прогудел гость.
– Нет, спасибо не нужно, – приятным баритоном ответил я.
– Ну а как дела вообще?
Я второй раз за день кивнул на окна с портретами:
– Вы, когда заходили, видели это?
Последовал легкий кивок головой. На морщинистом лице визитера мелькнуло что-то напоминающее соболезнование.
– Когда это случилось? – мужчина поднялся со стула. – Вы что-нибудь об этом знаете? – продолжал гудеть он.
Я закурил.
– Да нет, я в это время был дома.
Он не спеша пошел вдоль стен, бросая быстрые взгляды на репродукции художников-импрессионистов, развешанные на стенах "Таверны". Я молча курил. Гость подошел ко мне, все еще с гвоздикой в руке.
– Значит, ковры не нужны?
– Сами видите... посетителей нет... денег нет... ковры не нужны.
Мы посмотрели друг на друга.
– Ок, пока, – прогудел он и тихо выскользнул из зала.
Эти двое явно хотели что-то выяснить. Я сел за свой остывший кофе. В голове звучала музыка из "Крестного отца".
На следующий день пришла Алюшка. Мы сидели вдвоем за столиком. Зазвонил телефон. Дочь взяла трубку. У нее спросили, есть ли у нас страховка на жизнь, а если нет, посоветовали купить... и отключились. Мы с тоской уставились в окно. На противоположной стороне улицы потели полицейские в гражданском.
Вот уже прошел год с тех пор, как открылась "Уютная таверна". Самый тяжелый первый год наращивания клиентуры. Для открытия бизнеса мне пришлось одолжить в банке деньги, заложить как гарантию свой дом. Вечерами играл на клавишном синтезаторе и пел, веселя гостей. Наконец-то на сентябрь, октябрь и даже на ноябрь зал был уже заказан для двух свадеб, двух корпоративных вечеринок и двух дней рождения. Появлялся свет в конце тоннеля, и теперь вот эта напасть! Пошли звонки от хозяев вечеринок. Под разными предлогами отказались все до единого. Никто не заходил больше ни пообедать, ни поужинать. Да и кто же пойдет в ресторан, в котором постоянно крутятся агенты из FBR и полицейские?
Деньги кончились. Платить нечем. Приехали!
С того времени, как я открыл "Таверну", мы с Наташей общались в основном по телефону. Она работала в большой корпорации, вот уже пятнадцать лет и была нашим семейным финансовым прикрытием.
– Главное в Америке – пристроить жену, – шутил я.
Я выходил из дому после того, как она уже давно уехала на работу. Дорога в Манхэттен отнимала у нее три часа в день. Возвращался – она уже крепко спала. Партнеров у меня не было, и мне приходилось вкалывать семь дней в неделю, кроме этого пресловутого августа, когда закрывался по понедельникам. За этот год я купил хорошую новую плиту (повар уболтал), построил гардероб, одолжил еще денег у друзей и родственников (благо у меня их немало), заказал приятное мягкое освещение, софиты для крошечной сцены, с которой развлекал людей, развесил симпатичные картинки (даже в туалете!), поставил свечи на столики, покрытые скатертями цвета бордо. Мой повар был хоть и знатоком своего дела, но к тому же пьяницей и вором – канальей, в общем. Помогал ему мексиканец, научившийся понимать русские слова, необходимые для работы, и конечно же, много русского мата.
В "Cozy Tavern" стало в самом деле уютно. Я планировал создать теплый семейный ресторанчик. Количество посетителей не позволяло еще приносить денежку домой – в тумбочку. Пока что из тумбочки забрал последнюю копеечку. Лето было почти на исходе, и я возлагал надежды на осень, зиму... Но не тут-то было. Случилось то, что случилось!
С самого начала жена была против этой затеи, но я приводил доводы, что имею большой опыт работы в ресторанах там (в Совке) и здесь. Она в ответ, что, мол, мое дело было – только играть.
– Надоело работать на хозяев, хочу работать на себя и делать все так, как я считаю уместным.
Долго спорили. В итоге я ее убедил.
Те, кто мне продал это место, тоже называли себя татами. Мы договорились о дне и времени, когда привезу деньги.
Осень в Нью-Йорке самое приятное время года. В тот день светило солнышко. Наташа поехала вместе со мной. Приехали. Припарковались. Оба были, конечно, взволнованы.
– Эдик, пока деньги у нас, поехали домой, – тихо, спокойным голосом попросила Наташа, глянув с надеждой на меня.
– Наташенька, ведь я уже договорился. Люди ждут меня. Как это будет выглядеть, если я вот так просто возьму и не приду? – возразил я.
– Да вот так, просто не придешь, и деньги останутся у нас, и мы не попадем! – постепенно повышая голос, запричитала супруга.
– Натуля, милая, увидишь, все будет хорошо, – заглянул я в ее бездонные глаза, сглотнув комок в горле.
Она поняла, что я уже все решил.
– Пошли, – с несвойственной ей кротостью совсем на нее не похожим голоском пролепетала она.
Я стоял в костюме, при галстучке, подпирая дверь своей «Таверны» и отрешенным взглядом смотрел на скользящих мимо людей. Зашел внутрь. Полумрак. Тихо играла музыка. Зашел на кухню. Повар, когда-то в России работавший врачом анестезиологом (понятно, почему пьянь), просматривал русскоязычную прессу. Его помощник, потомок инков, задумчиво сидел в углу на ящике в роденовской позе (думку думал). Я отпустил их домой. Через минуту их уже не было. Стало еще тише. Уличный шум почти не проникал в «Таверну». Слепил себе большой, вкусный бутерброд (всегда ем больше, когда нервничаю или волнуюсь). Сварил себе самый вкусный в мире кофе. Перевернул на двери табличку с «ОТКРЫТО» на «ЗАКРЫТО». Прикрыл жалюзи на окнах.
Позвонила жена.
– Ну, что происходит?
– Все то же.
– Чего тебе там сидеть, закрывай и поезжай домой.
– Хорошо, – послушно ответил я.
Разделался с бутербродом. Допил кофе.
– Ну что ж?! – сказал сам себе, закрутив "ракету" (большая закрутка с травкой). – Подумать бы надо.
Сделал пару затяжек.
– Ну что ж? – сказал себе еще раз. – Придется продавать наш домик, который мы очень полюбили.
Прожили мы в своем ранчо с большим садом девять лет. Вдоль забора росли кусты малины. В саду – яблонька, шелковица, слива, черешня, елочки и одна березка. В дальнем углу сада развесил банки-склянки – мой тир. Люблю пострелять из воздушной винтовки.
Как-то вышел в сад с винтовкой и увидел на верхушке самого высокого дерева скворца. Не думал, что попаду. Попал! За всем этим через кухонное окно наблюдали дочь и жена. Досталось мне от них!
– Убил птичку?! Теперь возьми и съешь, а если не хочешь, нечего убивать живое существо! – отчитала жена.
Дочь заставила похоронить пташку. Вырыл небольшую ямку. Положил трупик. Засыпал.
– Ну что, Алюшка, будем крестик ставить или магендовед?
– Папа! – надулась дочь и убежала в дом.
Они были правы. Больше в птичек я не стрелял.
Иногда, чаще всего это было летом, собирались у нас друзья, моя огромная родня с детьми разных возрастов. Жарили мясо, пили водку, курили травку. Я доставал баян, и первая песня в нашем репертуаре была "Шумел камыш". Англоязычные соседи вполне дружелюбно говорили:
– Russians are coming.
И хлопали. Все были веселы и счастливы.
Сварил еще один кофе. Сварганил еще один бутерброд. Поменял джазовую музыку на классическую. На улице уже давно стемнело. Свет из витрин небольших магазинчиков, занявших все первые этажи, мерцал на тротуарах мертвецким отблеском. В "Таверне" – тишина. Я долго смотрел на свечу. Добил чинарик. И... понесла меня моя персональная машина времени, заправленная травкой, в старинный и очень симпатичный город Львов.
Часть I
...Память, мой злой властелин,
Все будит минувшее вновь.
(Романс)
Начало
До войны родители жили в Витебске. Расписались они на пятый день войны. Город бомбили. Утром 27 июня забежали в загс. Пожилая сотрудница заведения держала в руках ворох бумаг. Бумаги валялись повсюду. Выла сирена. Женщина собралась бежать, прятаться. Увидев перед собой двух молодых людей, крепко державшихся за руки, тяжело дыша прохрипела:
– Вы чего?!
– Распишите нас быстро, пожалуйста! – громко попросила мама.
– Какое тут распишите! Бомбы летят – бегите, прячьтесь!
– Распишите сейчас же! Он отправляется на фронт через три минуты! – властно скомандовала моя будущая мама.
Через минуту они стали семьей.
Военные и их семьи лихорадочно грузились в вагоны. И тут на битком набитой повозке, запряженной старой, ошалевшей от взрывов клячей, появляются молодожены с пятью братьями и сестрами, с тещей и тестем. Отец, музыкант военного оркестра, показал капитану, командовавшему загрузкой состава, брачное свидетельство. Офицер глянул коротко на бумажку, на телегу с трясущимися от страха детьми. Замотал головой:
– Нет, нет, нет, только непосредственная семья!
Отец взмолился:
– Товарищ капитан, это же родные братья и сестры жены, ее папа и мама!
– Я сказал – нет, бери жену и быстро в вагон!
Мама побежала прощаться. Все громко плакали. Капитан посмотрел еще раз на плачущую ораву. Бомбы падали все ближе.
– Грузитесь, да побыстрей! – хрипло рявкнул он.
Так немолодой, уставший русский офицер спас всю семью мамы! Большинство витебских евреев пеплом устлали освенцимский плац.
Брат отца погиб в первые дни войны при осаде Брестской крепости. В грузовик со снарядами, который он вел, прямым попаданием угодила бомба. Осталась пыль! Как-то отец, находясь в составе полкового оркестра, попал под бомбежку. Взрывная волна подбросила его и шмякнула бедром о железнодорожный рельс. Прихрамывал до конца своих дней.
Семья мамы попала в Ярославль. Папа играл в военном ансамбле под управлением Дмитрия Покрасса в Москве. Из-за сильных болей в бедре его отпустили на три дня – встретить 1944 год с женой, с которой он не виделся к тому времени уже три года. В новогоднюю ночь меня зачали, и через девять месяцев в роддоме на берегу Волги появился я.
Мамин отец был человеком строгим, молчаливым и болезненно честным. В 1918 году во времена экспроприации экспроприаторов был командиром отряда по раскулачиванию где-то в Белоруссии. Как-то его обвинили в утаивании награбленного. Он так возмутился, что положил свой партийный билет на стол и сказал, что если партия ему не верит, то ему и не нужна такая партия. Удивительно, как это ему сошло с рук? Он стал сапожником и оставался им до конца своей жизни. Был туговат на оба уха.
В Ярославле наша большая семья, состоящая к тому времени из бабушки, дедушки, шестерых детей и двух внуков, жила в небольшой хатке с одной комнатой и сенями. У нас с Аркадием, моим двоюродным братом, родившимся на два месяца позже, была одна коляска на двоих. Аркашку бабушка, когда наши матери уходили на работу, укладывала на меня сверху. Я был на два месяца старше и, видимо, оттого, что он давил на меня, вырос более высоким. Наши мамы работали в разные смены на заводе и поочередно кормили нас грудью. Бабушка разжевывала хлеб, заворачивала в марлю и вставляла нам с Аркашкой во рты. Наверное, было вкусно.
Дед сапожничал. Как-то в очень холодный январь я заболел, орал и не давал деду и всем остальным спать.
– Забери его куда-нибудь! Мне утром на работу! – раздраженно ворчал дед.
Дальше сеней идти было некуда, и мама, запеленав меня во все теплое, что смогла найти в доме, вышла в сени, в сердцах проворчав себе под нос;
– Глухая зараза!
И надо же было такому случиться – дед услышал. Как был в кальсонах, вскочил с кровати, догнал уже в сенях маму.
– Это я глухая зараза?!
И закатил маме оплеуху. Я выпал из ее рук на пол. Ничего со мной не случилось, я был тепло укутан, но думаю, что это падение повлияло на дальнейший выбор профессии. Через две недели, мы с мамой уехали к папе в Москву. Девятого мая 1945 года на Красной площади в день Победы сидел у папы на плечах и тыкал пальчиком в небо на самолеты и салют.
Где-то далеко, с мавзолея Лысого Бога усмехался в густые усы Усатый Бог.
Львов
Наш дедушка по отцовской линии получил официальное извещение, что его сын пропал без вести. Сразу после войны он занялся поисками сына. В 1946 году дедушка Шик с военной типографией, в которой работал наборщиком, попал во Львов. В том же году он получил письмо о том, что его сын жив-живехонек и живет в Москве. Дедушка написал сыну письмо, предложив собрать свою семью и ехать к нему на далекую Западную Украину в красивый город Львов, где работы для музыкантов навалом. Папу комиссовали. Мы поехали во Львов. Спустя короткое время к нам переехала вся мамина большая семья.
За свою почти восьмисотлетнюю историю Львов не раз лихорадило. Куда его только не бросало! Кто здесь только не хозяйничал! Кого только не было!
Город был основан в XIII веке князем Даниилом Галицким и до середины XIV века был в составе Галицко-Волынского княжества. С XIV века входил в состав Речи Посполитой. В конце XVIII века находился под властью Габсбургов и с 1919 по 1939 год – опять входил в состав Польши. В XVII веке поселились армяне и евреи. 22 сентября 1939 года было подписано соглашение "О передаче города Львова войскам Советского Союза". Началась советизация об руку с русификацией.
Несмотря ни на что, Львов остался гостеприимным, веселым городом. Это город красивейших парков, огромного количества церквей, монастырей, костелов и театров. В архитектуре наблюдается смесь ренессанса и барокко. Есть армянская церковь. Были синагоги.
За прошедшие столетия в городе сформировался свой, ни на что не похожий мирок. Поляки различали типичный львовский говорок. Был и сугубо свой музыкальный фольклор.
Дедушка Шик оказался прав: работы для музыкантов – только успевай. Вскоре отец познакомился с польским музыкантом, барабанщиком Юзеком. Поначалу они ходили на вокзал встречать поезда. Не все еще с войны вернулись. Чаще всего играли песню "Друзья, купите папиросы". Папа сразу стал неплохо зарабатывать. Чуть позже они нашли хорошего клавишника, будущего известного украинского композитора Кос-Анатольского, и стали зарабатывать намного больше, играя на свадьбах, в кнайпах (кафешках) и ресторанах. С тех пор наша семья ни в чем не нуждалась.
С трех лет деда Шик стал брать меня к себе на работу в типографию. Там он сажал меня на высокий стул рядом со своим верстальным станком и давал играться использованными свинцовыми буковками. Дед набирал тексты на русском, польском, английском, немецком и успевал разговаривать со мной. Под его виртуозными руками, летающими над столом с буквами, быстро появлялась свинцовая страничка. В перерывах мы болтали и ели вареную картошку с луком и хлебом с маслом. Я любил дедушку.
В 1948 году у меня появился братишка Лёня. Жили мы в центре города, в общей квартире на три семьи. Позже одна семья съехала, и родители перестроили квартиру на две отдельные. Нашими соседями была русская семья – дядя Гоша, тетя Тоня и их послушная отличница девочка Света, старше меня на год. Наши семьи сдружились в 1941 году в эвакуации и с той поры не разлучались.
Наша семья занимала комнату тридцать квадратных метров, с большим окном. Со двора имелся выход на площадь Домбровского и примыкающую к ней улицу Чайковского. Такие дворы называли "проходнушками". Площадь Домбровского имела форму квадрата, на ней рос большой дуб и много каштанов. На всех четырех углах стояли газовые фонари. Каждый день, когда темнело, фонарщик зажигал их. Под утро тушил. Посреди площади был большой бетонированный, непонятно для чего предназначенный бассейн без воды, по которому зимой детвора каталась на санках, коньках-снегирях, а летом после дождя пускала в больших лужах кораблики. Площадь просто называли "Бассейном".
Я и Лёня должны были стать музыкантами. Так должно было быть.
В доме царил полнейший матриархат. Папа – добрый, спокойный, немного флегматичный, безынициативный, с хорошим чувством юмора, симпатичный, небольшого роста человек. Полутораметровая энергичная, подвижная, говорливая, заботливая мама постоянно крутилась по дому, что-то напевая. Родители почти никогда не ссорились. Отец просто беспрекословно подчинялся. Все, что зарабатывал, – отдавал "в дом". Себе оставлял только на сигареты. Проработав в ресторане "Первомайский" более тридцати лет, имея возможность кирнуть "на шару" шесть раз в неделю, он пил редко и немного. Его никто и никогда не видел пьяным. Я всегда знал, что родители счастливы в браке. Папа любил маму больше, чем она его.
Отец рано лишился матери – она умерла, когда ему было два года, а его старшему брату семь лет. Дед отдал его в шестилетнем возрасте в воспитанники при военном духовом оркестре. Там он жил и учился на военного музыканта – кларнетиста. Со временем отец освоил саксофон. Это в те времена, когда саксофон пытались запретить как инструмент капиталистов и порою били о тротуар. Советская "культурная революция" с годами поутихла, и батя до самой пенсии играл на кларнете и саксофоне.
Мне было семь, когда родители купили скрипку и отдали меня в музыкальную школу. Поначалу мне нравилось, но скрипка – самый сложный в мире инструмент. Заниматься нужно часто и много, да и педагог, наверное, не сумел привить мне любви к инструменту: он то хвалил и говорил: "Какой талант!", то кричал: "Ленивый засранец!" и больно бил меня по пальцам. Учитель по сольфеджио часто уже в начале урока ставил меня в угол, так сказать, превентивно, чтоб не мешал другим. Хотя именно по этому предмету у меня были только пятерки. Сольфеджио давалось легко. Я часто играл, по дороге в школу, в сольфеджио, напевая в уме различные мелодии нотами в разных тональностях (до сих пор это делаю). Диктанты писал быстрее всех в классе. Смычками фехтовал в школе, ломал их регулярно. Две скрипки разбил. Шалопай был еще тот!
Мама била меня постоянно – то рукой, то половником, то ложкой. Иногда с утра просто так, опять-таки превентивно могла хлестануть полотенцем. Больно не била, да и я чаще всего вывертывался. Обувь разбивал, как и многие мальчишки, гоняющие мяч на улице. Был живчиком и непоседой – мамина генетика.
Курить начал в первом классе. Вместе с Аркашкой бегали на трамвайную остановку, что у главного почтамта, и собирали "бычки". Бежали на "Цитадель", лесопарк в самом центре города, формой напоминающий небольшой вулканчик с венчающей его полуразвалившейся старинной крепостью; там высыпали табак на газетные кусочки и крутили "козьи ножки". В кустах можно было спокойно и важно покурить. Загнать меня домой было сложно. В трех кварталах от дома околачивался у гостиницы "Интурист", охотясь за жвачками. Два раза в год на парадах стреляли по шарикам из рогаток (резинка, надетая на два пальца).
Была еще одна не безобидная забава. В кусочек газеты насыпалась марганцовка, в кармане – маленькая бутылочка с глицерином. Поравнявшись с жертвой, как правило – женщиной, тащившей сумки с базара, или кем-нибудь с оттопыренными карманами, мы быстренько капали пару капель глицерина на марганцовку, сворачивали газетку и... опускали жертве в сумку или карман. Через пару секунд в сумке или кармане горел небольшой костерчик. Жестокий народец – дети.
Бабушка Гутя с дедушкой Беней были у нас дома, когда "матюгальник" (радиоточка) объявил, что умер Сталин. Не знала бабушка, что этот Вурдалак уничтожил миллионы людей своего народа, не знала, что приготовил товарняки для перевозки евреев на Дальний Восток, с расчетом, что по дороге многие помрут. Искренне плакала.
– Что с нами будет?! – горевала она, имея в виду весь советский народ.
Ну да ладно. Умер, шмумер, бумер, сдох! Ритм для вальса подходит, а если медленно и тяжело, то и для похоронного марша.
В этот же год умер наш хороший и добрый дедушка Хаим Шик. Очень любил нас с Лёней и часто рассказывал нам сказки. Дедушка Хаим Шик после смерти жены женился, и со второй женой они родили дочку Лилю. Тетя Лиля вышла замуж поздно. Муж ее, Лёлик, отсидел семнадцать лет, Тетя снимала квартиру у его матери. Лёлику, как и тете, было тридцать шесть. Сел он в молодые годы за хулиганство на небольшой срок, но ему добавляли то за побег, то еще за что-то, так и набежало семнадцать лет. Много лет провел в красноярских лагерях. В тридцать шесть лет тетя Лиля родила дочь Марину
Первый мой сексуальный опыт я получил с моей тетей Раей, младшей сестрой мамы, с которой вместе ходили в детский сад. Мне было девять, ей одиннадцать, Лёне пять. Родители пошли в гости. Тетя Рая по маминой просьбе осталась у нас на ночь приглядеть за мной и Лёней. За большим платяным шкафом в углу комнаты стояли моя и брата кровати. Рая легла в комнате.
– Кто хочет полежать на мне? – предложила тетя.
– Я хочу! – заспешил братишка.