412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дзюнъитиро Танидзаки » Любитель полыни » Текст книги (страница 7)
Любитель полыни
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 02:00

Текст книги "Любитель полыни"


Автор книги: Дзюнъитиро Танидзаки



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)

Старик, любящий старые костюмы, возразил:

– Нет-нет, платья здесь хорошие, и этот пояс из шерстяной ткани грубой вязки, и это кимоно с узкими рукавами из жёлтого шёлка хатидзё.

Он давно уже рассматривал одежду персонажей жадными глазами.

– В прошлом кукольный театр был именно таким, он стал шикарным только в последнее время. Конечно, костюмы следует обновлять, но если их шьют из муслина или тонкого шёлкового крепа, это разрушает впечатление. Как и в театре Но, чем старее костюмы, тем лучше.

Во время сцены странствия по дороге Миюки и Сэкисукэ длинный день стал клониться к вечеру, а когда пьеса кончилась, на улице было совсем темно. Пока шло представление, зрители постепенно наполняли балаган и наконец набились в него до отказа, и теперь атмосфера полностью соответствовала вечернему спектаклю. Настало как раз время ужина, повсеместно шли пирушки, более обильные, чем раньше. Зажглись яркие электрические лампы без абажура, в помещении стало светло, но свет слепил глаза. Ни огней рампы, ни какой-либо специальной установки не было, сцена освещалась теми же свисающими с потолка лампами, и когда начался десятый акт «Истории Тоётоми Хидэёси», ни Дзюдзиро, ни Хацугику рассмотреть было невозможно, так ярко от их белых лиц отражался свет.

Прежних рассказчиков сменили более опытные, которые производили впечатление почти профессионалов. С одной стороны партера раздавались голоса: «Какие хорошие рассказчики из нашей деревни! Пожалуйста, не шумите, слушайте!», а с другой стороны им возражали: «Глупости! В нашей ещё лучше!» Многие зрители поддерживали ту или иную сторону, и под влиянием выпитого соперничество деревень становилось всё более бурным. Но когда в спектакле дело дошло до кульминации, все в восхищении закричали плачущими голосами: «Прекрасно! Прекрасно!»

Артисты тоже то и дело пропускали одну-две чашки. Можно было бы не обращать внимания на их покрасневшие глаза, но в самых интересных местах пьесы действие захватывало и самих кукловодов на женские роли, и они начинали странно жестикулировать. Такое случалось и в Осака, но здесь загоревшие лица мужчин, ежедневно работающих в поле и одетых в церемониальную самурайскую одежду, раскраснелись ещё сильнее от выпитого. К тому же артистов подзадоривали крики: «Прекрасно! Прекрасно!», и они начали показывать необыкновенные трюки, которые приводили старика в восторг.

В «О-Сюн и Дэмбэй» дрессировщик обезьян Ёдзиро перед сном вышел на улицу, сел перед домом на корточки помочиться. Вдруг откуда-то прибежала собака и, схватив зубами его набедренную повязку, убежала.

В одиннадцатом часу специально прибывший из Осака Родаю, чьё имя в программе было напечатано большими иероглифами, начал «Матабэй-заику».[75] В партере вдруг поднялся страшный шум, и с места встал мужчина в синей одежде с воротником-стойкой, заправила в небольшой компании из пяти-шести человек, по виду землекоп. Он стал говорить кому-то сидевшему в ложе: «А ну-ка, иди сюда!» Началась перебранка. У мужчины, как казалось, была неприязнь к приехавшему рассказчику, но ему возражали те, кому гастролёр нравился. Две группы что-то кричали друг другу, положение всё более обострялось. Человек из ложи что-то сказал землекопу, и тот в страшном раздражении заорал: «Ну, негодяй, выходи!» Он был готов броситься на противника. Его друзья разом вскочили и начали его урезонивать, но он совсем распетушился и стоял с грозным видом, как статуя стража врат у буддийского храма. Зрители требовали, чтобы были предприняты какие-то меры. Выступление приехавшей знаменитости было сорвано.

12

– Вот, Канамэ-сан, вы и уезжаете…

– Будьте здоровы! Желаю, чтобы погода не испортилась. И чтобы О-Хиса не загорела.

Стоящая под зонтиком О-Хиса засмеялась, показывая свой зуб-баклажан.

– Передавайте привет вашей супруге!

Было часов восемь утра. На пристани шла посадка на пароход, отходящий в Кобэ. Канамэ прощался с двумя паломниками.

– Пожалуйста, будьте осторожны. Когда вы возвращаетесь домой?

– Обойти все тридцать три места мы не сможем. Посмотрим, насколько хватит сил. Так или иначе из Фукура пойдём в Токусима, а потом уж и домой.

– А на память привезёте куклу с Авадзи?

– На этот раз я найду хорошую. А вы обязательно приезжайте к нам в Киото посмотреть.

– В конце следующего месяца непременно нагряну к вам. У меня кое-какие дела в ваших краях…

Стоя на палубе отходящего парохода, Канамэ махал шляпой стоящим на берегу паломникам. Он ясно различал крупные иероглифы на зонтике О-Хиса:

«Блуждаю во тьме, не могу выйти из трёх миров,

Достиг Просветления – повсюду огромное небо,

Сущность беспредельна – нет ни Востока, ни Запада,

Ни Юга, ни Севера».



Знаки постепенно уменьшались и в конце концов стали неразличимы. О-Хиса махала ему в ответ посохом. Когда Канамэ издали смотрел на неё, стоящую под зонтиком, разница в возрасте со стариком больше, чем в тридцать лет, была не столь уж и заметна – «нет ни Востока, ни Запада». Они казались благочестивыми супругами, отправляющимися в паломничество. Вскоре, негромко звеня колокольчиками, оба покинули пристань.

Провожая взглядом удаляющиеся фигуры, Канамэ вспомнил фразу из буддийского песнопения, которое вчера вечером эти двое паломников старательно разучивали под руководством хозяина гостиницы: «Издалека мы приходим в храм, где процветает надёжный Закон». Чтобы выучиться песнопениям и правильному чтению сутр, старик вчера, не досмотрев до конца «Гору мужа и жены», с сожалением покинул театр и с девяти часов почти до полуночи ревностно занимался пением. Канамэ, сидевший с ними в комнате, поневоле запомнил мотив. Ему вспоминались попеременно это песнопение и фигура О-Хиса сегодня утром: белые двойные перчатки до локтя, такие же гамаши – прислужник гостиницы у парадного входа завязывал ей тесёмки соломенных сандалий.

Канамэ приехал на остров с намерением остаться с тестем только один вечер, а если остался и на второй, и на третий, то потому, что ему понравился кукольный театр. А ещё его заинтересовали отношения старика и О-Хиса. С возрастом женщины, наделённые высоким интеллектом и тонко чувствующие, становятся раздражающими и неприятными. Насколько лучше женщины, которых можно любить, как любят кукол! Сам Канамэ так относиться к женщине не мог, но когда он оглядывался на свою семью, на постоянные разногласия с женой, несмотря на видимость взаимопонимания, он начинал завидовать старику, который жил в своё удовольствие: в сопровождении женщины, похожей на героинь на сцене и одетой, как они, он специально приезжал на Авадзи, чтобы купить куклу. Если бы сам Канамэ мог вести такую жизнь!

Погода была прекрасная, но в то время на экскурсии отправлялось не слишком много народа. Оба салона для пассажиров, на втором этаже в западном стиле, на первом – в японском, были пусты. Канамэ, положив под голову саквояж и вытянув ноги на циновке, смотрел на узоры играющих волн, отражающихся на потолке пустого помещения. Отблеск морской поверхности в малоосвещённом салоне давал ощущение весеннего спокойствия. Когда корабль проплывал мимо островов, по потолку скользили тени, и Канамэ чувствовал вместе с запахом моря едва уловимые ароматы цветов. Не привыкший путешествовать, Канамэ, любящий хорошо одеваться, приготовил одежду для однодневной, самое большее – двухдневной поездки, и сейчас, возвращаясь домой, был в японском костюме. Вдруг о чём-то вспомнив, он воспользовался отсутствием людей в салоне, быстро переоделся и надел серый фланелевый пиджак. Некоторое время он дремал, пока не услышал, как на верхней палубе с грохотом поднимают якорь.

Когда корабль прибыл в Хёго-но Симаками, было всего лишь одиннадцать часов утра. Канамэ не поехал домой, а отправился в Oriental Hotel. В ресторане он впервые после нескольких дней заказал жирные блюда, а потом взял рюмку бенедиктина и тянул её минут двадцать. Чувствуя лёгкое опьянение, он вышел из машины у дома миссис Брент и ручкой зонтика нажал на звонок у ворот.

– Пожалуйста, входите. Почему вы с саквояжем?

– Я только что с парохода.

– Куда вы ездили?

– Ездил на несколько дней на Авадзи. Луиза дома?

– Наверное, ещё спит.

– А мадам?

– Дома. Вон там, – указал слуга в глубь коридора.

У лестницы, спускающейся во внутренний сад, сидела спиной к ним миссис Брент. Обычно она, услышав его голос, при своих почти девяноста килограммах тяжело спускалась со второго этажа и любезно приветствовала его, но сейчас даже не обернулась и продолжала смотреть в сад. Дом был построен, по-видимому, во время открытия порта, это было тихое, тёмное здание с высокими потолками, с удобным расположением комнат. Раньше в нём, несомненно, была европейская гостиница. Долгое время оставаясь без ремонта, здание обветшало и стало похоже на дом с привидениями, но сад, где буйно разрослись сорные травы, был наполнен свежей майской зеленью. Пепельные курчавые волосы хозяйки, на которые падали из сада лучи света, казались серебряными.

– Что случилось? Что она там высматривает?

– Сегодня у неё плохое настроение. Она всё время плачет.

– Плачет?

– Вчера вечером из дома пришла телеграмма, умер её младший брат. Её очень жалко. Она даже не пила с утра свой любимый виски. Поговорите с ней.

– Добрый день, – произнёс Канамэ, подходя сзади к хозяйке. – Как вы себя чувствуете, мадам? Мне сказали, вы потеряли брата.

В саду высокая мелия была покрыта пурпурными цветами, а под ней – сорняки и много мяты. Её оставляли, потому что добавляли в блюда из баранины и в пунш. Миссис Брент, прижав к лицу белый креп-жоржетовый платок, молча смотрела вниз. Веки её были красными, как будто запах мяты, проникая в коридор, раздражал их.

– Мадам, я вам очень сочувствую.

– Спасибо.

Из глаз, окружённых глубокими морщинами, по обвислой коже покатились ярко блистающие струйки слёз. Хотя Канамэ слышал, что европейские женщины любят плакать, видел он это впервые. Грустная мелодия непривычной для уха иностранной песни странным образом сильнее действует на нервы, и Канамэ таким же образом неожиданно глубоко откликнулся на её горе.

– А где скончался ваш брат?

– В Канаде.

– Сколько ему было лет?

– Сорок восемь? Или девять? Или пятьдесят? Что-то около того.

– Ещё мог бы пожить. Вы, наверное, должны поехать в Канаду?

– Нет, не поеду. Теперь это ни к чему.

– Сколько лет вы не виделись с вашим братом?

– Лет двадцать. В последний раз в тысяча девятьсот девятом году, когда я была в Лондоне. Но мы постоянно переписывались.

Если её младшему брату было пятьдесят, сколько же ей самой? Канамэ был знаком с нею больше десяти лет. Йокогама ещё не была разрушена землетрясением, и у миссис Брент там было два особняка – в Яматэ и в Нэгиси,[76] в каждом из них постоянно проживало пять или шесть женщин. Этот дом в Кобэ был тогда её дачей. Она действовала с размахом, у неё были такие же заведения и в Шанхае, и в Гонконге, она курсировала между Китаем и Японией. Но незаметно она постарела, и её дома пришли в упадок. Она говорила, что из-за мировой войны японские предприниматели свёртывали свои дела за границей и возвращались на родину и что прекратился поток туристов, которые швыряли шальные деньги. Но причины упадка заключались не только в этом. Когда Канамэ познакомился с миссис Брент, она ещё не впала в старческое слабоумие, как сейчас. Она родилась в Англии, в Йоркшире, и гордилась тем, что получила прекрасное образование в женском пансионе. Прожив в Японии более десяти лет, по-японски она не говорила ни слова, зато, в отличие от большинства девиц, которые кое-как изъяснялись на ломаном английском, она одна говорила правильно, любила употреблять редкие слова и обороты, к тому же свободно владела французским и немецким. Миссис Брент с успехом вела свои дела, была очень активна, долго сохраняла шарм увядшей красоты, и Канамэ восхищался тем, что западные женщины, сколько бы им ни было лет, всегда остаются молодыми. Но постепенно дух её слабел, память ухудшалась, она уже не пользовалась авторитетом даже среди своих девиц – она вдруг постарела прямо на глазах. Больше она не завлекала гостей; не хвасталась, что вчера вечером её заведение тайно посетил какой-то иностранный маркиз; развернув английскую газету, не пускала пыль в глаза, обсуждая политику своей страны на Востоке; её амбиции совершенно исчезли, и только привычка лгать приобрела характер болезненный, хотя вывести её на чистую воду не стоило никакого труда. Канамэ удивлялся, как эта энергичная женщина могла так измениться, и винил во всём её страсть к алкоголю. Голова её тупела, тело жирело, количество выпиваемого виски всё увеличивалось. Раньше она сдерживала себя, а сейчас, пьяная уже с утра, тяжело дышала и, по словам слуги, два-три раза в месяц допивалась до потери сознания. Сразу было видно, что она страдает высоким давлением, и все вокруг опасались, что она вот-вот скоропостижно скончается. При таком положении, как бы ни обстояли дела с экономикой страны, заведение процветать не могло, и расторопные девицы, не заплатив долгов, покинули его, а повар и прислуга воровали деньги из буфета за выпитое вино. Когда-то сюда из британских колоний приезжали, сменяя друг друга, настоящие блондинки, но в последние два-три года девицы были только русские, да и их не более трёх в одно время.

– Мадам, у вас есть все основания для скорби, но нельзя всё время плакать и вредить здоровью. Вы ли это? Встряхнитесь, выпейте немного виски. Вы должны примириться с потерей.

– Спасибо. Вы так по-доброму со мной говорите. Но у меня кроме брата никого не было. Все мы когда-нибудь умрём, всем это предстоит. Я это понимаю, но…

– Конечно, это так. Вы правы. Нам ничего другого не остаётся, только думать подобным образом и смиряться.

Какая-нибудь провинциальная гейша в захудалом чайном домике, с годами потеряв всех клиентов, начинает многословно жаловаться незнакомому гостю на своё бедственное положение и сама опьяняется дешёвой сентиментальностью. Миссис Брент, несомненно, искренне горевала, но при этом старалась вынудить людей сочувствовать ей. Она как будто произносила со сцены слова своей роли, привычка лгать заставляла её даже в такое время преувеличивать свои чувства. Однако несмотря на это, стенания этой слонообразной иностранки поневоле трогали душу. Пусть её слёзы и были слезами дешёвой деревенской гейши, Канамэ глупо поддался её сентиментальности и почувствовал, что глаза его увлажнились.

– Извините. Право же, следует плакать в одиночестве. Я и вас расстроила.

– Это ничего. Вы должны серьёзно подумать о своём здоровье. Вы потеряли единственного брата, но это не причина заболеть самой.

«Если бы она была японкой, – подумал Канамэ, – я бы не говорил таких возмутительных слов». Он чувствовал себя попавшим в дурацкое положение, ему было стыдно. Собственно говоря, почему всё это? Он пришёл сюда с одним желанием – увидеться с Луизой, и был захвачен врасплох. Или это влияние погоды? И в японском языке есть слова для выражения сантиментов, но он никогда не говорил так ни с женой, ни с покойной матерью. Или английский создан для выражения печали?

– Что ты делал? Тебя зацапала мадам? – спросила Луиза, когда он поднялся на второй этаж.

– Да. Я не знал, как быть. Ненавижу такое хныканье, но когда она начала плакать, я хотел уйти, но не смог.

– Я так и думала. Она хватает всех, кто приходит. Ни разу такого не было, чтобы она не начинала плакать.

– Не может быть! Это не притворные слёзы.

– Сейчас она действительно горюет, потому что умер её брат… А ты ездил на Авадзи?

– Да.

– С кем?

– С тестем и содержанкой.

– Не поняла, с чьей содержанкой.

– Содержанкой тестя. Впрочем, правда и то, что я в эту содержанку немного влюбился.

– В таком случае, зачем ты сюда явился?

– Мне пришлось близко наблюдать их отношения. Я приехал, чтобы немного развеять досаду.

– Я польщена.

Если бы кто-то, не видя Луизу, услышал их разговор, то никогда не подумал бы, что у этой женщины короткая стрижка и карие глаза – до такой степени она хорошо говорила по-японски. Канамэ, продолжая разговаривать с ней, закрыл глаза, и интонации её голоса, произношение, выбор слов – всё производило впечатление, что это говорит японка, какая-нибудь подавальщица из деревенского трактира. Хотя Луиза и была иностранкой, в её речи слышался акцент северо-восточных провинций. При всём её свободном владении языком её речь была – о чём она сама не догадывалась – речью официантки, много скитавшейся по свету и многое повидавшей в жизни.

Когда Канамэ открыл глаза, он даже вздрогнул от неожиданности. Перед ним была не японка, а Луиза. Откинувшись на спинку стула, она сидела перед туалетным столиком, на ней был только верх пижамы с вышивкой, напоминающий официальный костюм маньчжурских служащих, трусиков не было, зад покрыт пудрой, на ногах туфельки из голубого шёлка с французским каблуком, с заострённым, как у подводных лодок, носом. Она пудрила не только ноги, но и всё тело. Этим утром Канамэ пришлось ждать больше получаса, пока она примет ванну и окончит свой туалет. Она говорила, что у неё смуглая кожа, потому что мать её – турчанка, и поэтому она пудрилась тонким слоем с ног до головы. Но Канамэ она привлекла именно своей смуглой кожей, которая производила впечатление чего-то грязноватого.

«И в Париже найти такую женщину нелегко. Там бы её оценили по достоинству. Я даже не думал, что такие женщины слоняются в окрестностях Кобэ», – сказал ему возвратившийся из Франции друг, которого он пригласил в это заведение.

Несколько лет назад, когда Канамэ, один из немногих японцев, ставших завсегдатаями заведения в Йокогама, впервые посетил этот дом, Луиза вместе с двумя девицами вышла приветствовать его, и он угостил их шампанским. Она сказала, что она полька и что ещё нет и трёх месяцев, как она прибыла в Кобэ. Из-за войны она покинула Польшу, жила в России, в Маньчжурии и в Корее и за это время выучила разные языки. С двумя русскими девицами она свободно говорила по-русски. Она хвасталась: «Если я окажусь в Париже, через месяц буду говорить как француженка». У неё был талант к языкам, и из трёх девиц только она с миссис Брент в состоянии была дать немедленный отпор пьяному янки. Но так хорошо овладеть даже японским! Луиза, под балалайку или гитару исполняющая славянские песни, могла не хуже артисток варьете спеть «Ясуки» и «Реку Ялу». Канамэ, говоривший с ней по-английски, только недавно с изумлением узнал о её талантах. Он подозревал, что такая женщина вряд ли говорила правду о своём прошлом. Позднее он узнал от слуги, что в действительности она полурусская-полукореянка. Её мать до сих пор живёт в Сеуле и время от времени присылает ей письма. Если так, то понятно, почему она с таким искусством поёт «Реку Ялу» и так быстро овладевает языками. Среди всей той лжи, которую она рассказывала о себе, близко к истине было только то, что во время их знакомства ей было восемнадцать лет – судя по её внешности, сейчас ей самое большее около двадцати. Манера общаться и всё её поведение свидетельствовали о раннем развитии – неизбежная участь многих девушек подобного происхождения.

У Канамэ не было постоянной связи с какой-либо женщиной, и для удовлетворения потребности, которое уже давно он не получал от жены, Луиза подходила ему больше всех. Со дня их знакомства прошло более двух лет, и с ней, несмотря на её капризный характер, он обретал утешение от своего одиночества. Заведение миссис Брент, в которое за редкими исключениями японцы не допускались, оказалось удобным для тайных свиданий. Здесь ему не приходилось тратить столько времени и денег, как при посещении чайного домика. Кроме того, с иностранкой проще давать волю животным инстинктам, можно ничего не стыдиться и потом не испытывать никаких угрызений. Он мог относиться к Луизе презрительно, как к красивому животному. Однако она излучала такую бьющую через край радость, какую можно видеть у тибетских бодхисаттв, и он мучительно чувствовал, что не в силах отказаться от неё – его привязанность к ней пустила глубокие корни.

В комнате этой женщины на розовых обоях висели фотографии голливудских звёзд и японских актёров – таких как Судзуки Дэммэй и Окада Ёсико. К приёму гостей она делала педикюр и лила на подошвы ног духи – гейши бы в жизни до такого не додумались.

Когда Мисако уезжала в Сума, Канамэ обычно говорил: «Съезжу в Кобэ что-нибудь купить» – и выходил из дома в лёгком спортивном костюме, а вечером возвращался с покупками из Мотомати.[77] Он делал это не в пику жене – просто время между часом и двумя, когда солнце ещё высоко, казалось ему наиболее благоприятным для посещения дома миссис Брент. В этом он следовал учению Кайбара Экикэн,[78] хотя и в противоположном смысле. На обратном пути он смотрел на синее небо, неприятный осадок после встречи с Луизой исчезал, и он возвращался домой, как после прогулки.

Одно ему не нравилось в Луизе – запах её пудры был необычайно сильным, он не только прочно проникал в тело и в его европейскую одежду – даже автомобиль, в котором Канамэ возвращался домой, наполнялся этим запахом, а дома вся комната начинала пахнуть пудрой. Его не заботило, догадывалась ли Мисако о его тайных поездках, но он считал, что дать почувствовать запах соперницы – пусть он с женой состоит лишь в номинальных отношениях – было бы несоблюдением приличий. Иногда он задавался вопросом, действительно ли жена ездит в Сума, как она говорит, или они с Асо нашли подходящее место поближе, но допытываться не хотел, предпочитая неизвестность; таким же образом он намеревался не давать никому знать, когда и куда он сам отправляется. Поэтому перед тем, как одеваться в комнате Луизы, он просил слугу приготовить ему ванну. И всё-таки запах пудры был столь же прилипчив, как запах масла для волос, и чтобы избавиться от него, приходилось мыться очень тщательно и лить на себя много воды. Ему казалось, что кожа Луизы плотно обволакивает его тело, как трико танцовщика; смывая запах пудры, он чувствовал некоторое сожаление и не мог не сознавать, что он любит Луизу больше, чем бы хотел.

– Prosit![79] A votre sante![80] – произнесла она на двух языках и приложилась губами к стакану, сверкающему, как агат. Под предлогом, что в этом доме никогда нет хорошего шампанского, она тайком покупала «Dry Monopole»[81] и у себя в комнате продавала с наценкой в тридцать процентов.

– Ты подумал о том, о чём я тебе сказала?

– Ещё нет.

– Но что ты в конце концов собираешься делать?

– Я же сказал – пока не знаю.

– Мне это уже надоело. Всегда одно и то же: «Пока не знаю». Что я тебе в прошлый раз сказала? Тысячи иен мне хватит.

– Я слышал.

– Почему же ты ничего не предпринимаешь? Ты же говорил: «Если тысяча, я подумаю».

– Не может быть, чтобы я такое сказал!

– Врёшь! Вот поэтому я и не люблю японцев.

– Мне очень жаль. Извини, что я японец. А что стало с тем богатым американцем, с которым ты ездила в Никко?

– Не о нём речь. Ты ещё более скупой, чем я думала. А когда вы приглашаете гейшу, вы не торгуетесь.

– Шутки в сторону. Ты ошибаешься, если думаешь, что я так богат. Тысяча иен – большая сумма.

Луиза всегда начинала в постели вымогать деньги. Сначала она говорила, что должна мадам две тысячи иен, просила заплатить их и купить ей особняк, а сейчас говорила иначе: мол, дай наличными тысячу, а на остальные вексель.

– Я тебе не нравлюсь?

– Нравишься.

– Какое равнодушие! Ты меня любишь по-настоящему?

– Люблю по-настоящему.

– Если любишь, можешь раскошелиться на тысячу иен. А если нет, больше не приходи. Ну, что? Даёшь или не даёшь?

– Я же говорю, что дам. Только не сердись!

– Когда?

– В следующий раз принесу.

– Непременно принесёшь? Не обманешь?

– Я – японец.

– Скотина! Если в следующий раз не принесёшь, между нами всё будет кончено. Я не могу всю мою жизнь заниматься этой низкой профессией, поэтому и прошу помочь мне. Ах, какая я несчастная!

Потом она с интонациями современных актрис со слезами на глазах расписывала, насколько это занятие невыносимо для таких женщин, как она, рассказывала о своей матери, которая только и ждёт того дня, когда её дочь станет свободной, упрекала небеса, проклинала мир. Прежде чем приехать сюда, она была актрисой, она танцевала на сцене, у неё такой талант, что она не уступит никому из воспитанниц Элианы Павловой;[82] короче говоря, она совершенно другая, нежели прочие девицы в этом заведении, нельзя оставлять женщину таких способностей в подобных условиях; если бы она была в Париже или Лос-Анджелесе, она могла бы прожить самостоятельно; при её-то способности к языкам она может быть секретарём главы предприятия или машинисткой; он должен её спасти, представить какому-нибудь продюсеру или владельцу иностранной фирмы; и если он будет при этом давать ей каждый месяц сто или сто пятьдесят иен, этого будет достаточно.

– Ты же сейчас каждый раз платишь здесь пятьдесят или шестьдесят иен. Подумай, насколько выгоднее…

– Но те, у кого европейские жёны, говорят, что они обходятся почти в тысячу иен в месяц. Разве может женщина, привыкшая к роскоши, вроде тебя, обойтись сотней или ста пятьюдесятью иенами?

– Представь себе. Я бы без всякого сомнения смогла. Если я поступлю работать в фирму, то смогу заработать сто иен, поэтому получится двести пятьдесят. Я только для вида веду такую роскошную жизнь. Я не выклянчиваю у тебя карманных денег или новое платье. Я занимаюсь этим ремеслом, но если ты думаешь, что мне необходима роскошь, ты сильно ошибаешься. Поверь мне, если у меня будет свой дом, не найдётся женщины более аккуратной, я не буду транжирить.

– А потом ты со всеми деньгами улизнёшь куда-нибудь в Сибирь, только тебя и видели!

Тогда она делала вид, что он её очень обидел, и вне себя от досады била ногами по постели. Канамэ всё это забавляло, но одно время он действительно подумывал об её предложении. Однако он понимал, что эта женщина не будет долго оставаться в скромных условиях, о которых говорит сейчас; кончится тем, что она уедет хотя бы в Харбин – может быть, это стало бы выходом из положения и он избавился бы от неё. К тому же формальности по устройству дома содержанки казались ему ужасно тягостными.

Она говорила, что можно снять японский дом, если только он будет обставлен по-европейски, но Канамэ вообразил, как она будет жить в очень тесном жилище со скрипящими полами, как она будет шагать по дешёвым циновкам, как она, с её короткой стрижкой, будет одеваться в японский халат; представил себе, как она оставит всю ту роскошь, которая её сейчас окружает, и станет экономной домохозяйкой, – и как будто очнулся от иллюзий. Канамэ не относился к её планам серьёзно, но понимал, что она не шутит и он может очутиться в безвыходном положении.

В известной степени Луиза переигрывала. Чем больше она жаловалась, чем больше раздражалась и сердилась, тем более казалась комичной.

Ставни в комнате были закрыты, но сквозь щели проникал полуденный свет начала лета, чуть-чуть красноватый, как будто просачивался через цветное стекло. Он окрашивал тёмные предметы в комнате, и осыпанное пудрой тело Кангитэн[83] казалось нежно-розовым. Её северо-восточный акцент, воздевание рук и движения зада пристали бодрой, мужественной, а не горестно жалующейся женщине. Канамэ хотелось досмотреть это танцевальное представление до конца, и, глядя на красноватое тело и голову с коротко остриженными волосами разбушевавшейся Луизы, он вдруг подумал: в синем переднике она была бы точь-в-точь Кинтаро.[84] Он еле удержался от хохота.

Ровно в половине пятого слуга, как и было ему приказано, приготовил ванну.

– Когда в следующий раз?

– Вероятно, в среду на следующей неделе.

– Ты непременно привезёшь деньги?

– Понял, понял…

Вентилятор дул ему в спину, мокрую после ванны. Натягивая кальсоны, он отвечал холодно, торопливо, как будто оскорблённый её меркантильностью.

– Непременно?

– Непременно привезу…

С этими словами он пожал ей руку и сказал себе в душе: «Я уж точно сюда больше не приеду».

«Никогда не приеду…»

Слуга открыл ворота, Канамэ сел в машину, ожидавшую его на улице. На обратном пути в нём всегда крепло это решение, мысленно он бросал в лицо женщине, которая между створками двери посылала ему воздушный поцелуй: «Прощай навсегда!» Но проходило три дня, и твёрдость его слабела. Пять дней, шесть, неделя – глупое желание ещё раз встретиться с ней становилось нестерпимым, и, отбросив все дела, он летел в дом миссис Брент. До встречи в нём кипела любовь, а после встречи он чувствовал тяжесть в груди.

Он испытывал такую смену настроений не только с Луизой – он помнил, что и с гейшами в своё время было то же, но сейчас колебания между его горением и последующим охлаждением стали очень сильными. В конце концов, это вопрос физиологии, Луиза опьяняла его, как крепкий алкоголь. Вначале, когда Канамэ верил всему, что она говорила, он, как многие молодые люди в нынешней Японии, был особенно очарован тем фактом, что она родилась в Западной Европе. Она, без сомнения, рассказывала посетителям то, что они хотели слышать, она играла на их душевном настрое и старалась не обнаруживать своей подлинной природы. Ей удавалось сохранять видимость, ложь её казалась правдой, и Канамэ, всё ещё очарованный её смуглой кожей, не хотел разрушать иллюзий и не позволил себе снять с её тела белый покров пудры. Он помнил слова своего друга: «И в Париже такую женщину оценили бы по достоинству». В машине он подносил к носу свою правую руку, на ладони которой даже после ванны оставался едва заметный запах её пудры. Говоря по правде, он, принимая ванну, специально не мыл руку, чтобы до самого дома скрывать в ней свой чарующий секрет. Он пытался ответить себе на вопрос: «Действительно ли это конец? Я не поеду туда больше?» Ему не надо было никого стыдиться, но даже сейчас, когда он вёл жизнь, которую нельзя не назвать распутной, в нём странным образом сохранялось нравственное, чистое убеждение молодых лет: мужчина должен сохранять верность одной-единственной женщине. Если бы он мог следовать примеру тех мужчин, которые, чувствуя охлаждение к жене, заводили вторую семью на стороне, то он избежал бы катастрофы в собственной супружеской жизни, всё было бы каким-то образом улажено. Он не гордился этой особенностью своего характера, но и не считал её слабостью. И всё же, если говорить честно, считал её проявлением не чувства долга, а крайним эгоизмом и излишней брезгливостью. С женщиной, с которой он был связан на всю жизнь, Канамэ не мог чувствовать даже половины того наслаждения, которое испытывал с такой, как Луиза, с женщиной другой страны, другой расы, случайной встречной на жизненном пути – разве в этом не заключалось невыносимого противоречия?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю