Текст книги "Любитель полыни"
Автор книги: Дзюнъитиро Танидзаки
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
– А когда мерзавец, чтобы обмануть женщину, наобещает ей с три короба? Лучше уж ничего не обещать – это по крайней мере честно.
– Я такую честность не люблю. И это вовсе не честность. Это несерьёзное отношение.
– У тебя такой характер. Как бы люди ни любили друг друга, в какой-то момент наступает охлаждение. Невозможно вечно сохранять любовь неизменной, поэтому разумно не давать никаких обещаний. На месте Асо я, возможно, сказал бы то же самое.
– А как охлаждение, так сразу и развод?
– Одно дело – охлаждение, другое – развод. Муж и жена охладевают друг к другу, но остаётся привязанность. Это не любовь, но в большинстве случаев она и связывает супругов – ты так не думаешь?
– Если Асо – приличный человек, можно ни о чём не беспокоиться. Но если он потеряет к Мисако интерес и распрощается с ней, что тогда? Не имея никаких гарантий, она останется беспомощной.
– Вряд ли… он не мерзавец.
– Когда у них всё началось, ты обращался к частному сыщику, чтобы собрать о нём какие-то сведения?
– Не обращался.
– Но как-то пытался выяснить, что он за человек?
– Ничего я не выяснял. Терпеть этого не могу. Лишние хлопоты.
– Я поражаюсь таким людям, как ты! – вспылил Таканацу. – Ты говорил, что он приличный человек, и я не сомневался в том, что ты навёл справки. Такое твоё отношение совершенно безответственно. А если это сердцеед, если он обманет Мисако, что ты будешь делать?
– Слушая тебя, я начинаю немного беспокоиться, но, когда мы с Асо встретились, он произвёл на меня хорошее впечатление. Вдобавок я больше доверяю Мисако, чем Асо. Она не ребёнок, она в состоянии разобраться, какой он человек. Она мне сказала, что он – человек надёжный, вот я и не беспокоился.
– На Мисако нельзя полагаться. Женщины только кажутся умными, а посмотришь – дуры.
– Не говори так. Я по возможности стараюсь не думать о дурном исходе.
– Ты бросил такое дело на произвол судьбы! Странный ты человек! Нельзя разводиться, оставляя этот вопрос невыясненным.
– Собирать сведения надо было бы в начале, теперь уже поздно, – бросил через плечо Канамэ, как будто говорил о совершенно постороннем деле, и опять улёгся на диван.
На самом деле Канамэ не задавался вопросом, насколько горячо любили друг друга Асо и Мисако. Каким бы равнодушным муж ни был, для него неприятно вникать в подобные отношения. Иногда в нём просыпалось любопытство, но он старательно удерживался от каких-либо предположений. Связь Асо и Мисако началась приблизительно два года назад. Однажды, возвратившись из Осака, он увидел на веранде незнакомого мужчину, сидевшего напротив жены. «Асо-сан», – кратко представила его Мисако. Уже давно каждый из супругов пользовался полной свободой и вращался в собственном кругу, поэтому сверх сказанного никаких объяснений не требовалось. Мисако в то время от скуки решила улучшить свой французский, стала ездить в Кобэ, и, по её словам, там у неё появились друзья. Канамэ было известно только это. Он был совершенно безразличен к тому, что жена стала больше заботиться о своей внешности, каждый день у неё перед зеркалом появлялось всё больше туалетных принадлежностей. Впервые он обратил внимание на поведение жены приблизительно через год. Однажды вечером он услышал, как жена, спрятав лицо в ночное кимоно, еле слышно всхлипывает, и он долго, слушая её плач, смотрел в темноте в потолок. Жена рыдала ночью не впервые. Через год-два после замужества, когда он постепенно прекратил свои отношения с ней, он часто просыпался от её плача, безутешных жалоб женского сердца. Он понимал причину, и ему было её жалко, но, чувствуя, как далеки они друг от друга, не произносил ни слова в утешение. Он думал, что отныне всю жизнь будет каждую ночь слышать этот плач, и только от одного этого он хотел снова стать холостяком. К счастью, жена постепенно примирилась со своей участью, и с тех пор в течение нескольких лет больше не случалось, чтобы она рыдала ночью. И вдруг после долгого перерыва в тот вечер он вновь услышал её плач. Сначала он не поверил своим ушам. Он не понимал, почему она плачет. На что теперь она собирается жаловаться? Или всё это долгое время она терпеливо ждала, не проснётся ли у мужа сострадание к ней? И она больше не в силах ждать? Он с раздражением сказал про себя: «Что за глупая женщина!» – и, как в прошлом, хранил молчание. Но к его удивлению, она продолжала плакать каждую ночь, и он даже один раз прикрикнул: «Прекрати!» Воспользовавшись этим окриком как предлогом, Мисако заплакала в голос.
– Пожалуйста, прости меня. Я от тебя так долго скрывала… – проговорила она сквозь слёзы.
Её признание было для Канамэ неожиданностью, но в то же время он почувствовал облегчение, как будто он освободился от связывающих его пут, как будто вдруг с его плеч сняли бремя. Наконец-то он мог полной грудью вдыхать воздух обширных равнин. Это было не одно воображение. В ту ночь, лёжа в постели и глядя в темноте в потолок, он действительно начал глубоко дышать. По словам Мисако, её любовь в то время ограничивалась душевными переживаниями, дальше она не шла, и Канамэ в этом не сомневался, но и этого было достаточно, чтобы отныне морально не чувствовать перед нею никакого долга. Не его ли отношение довело её до этого? Размышляя об этом, он не мог не упрекать себя в низости, но хотя, по правде говоря, он давно тайно надеялся, что наступит такой момент, он никогда не высказывал этого желания и не создавал для жены возможности его осуществить. Мучась сознанием, что он не может относиться к Мисако как к жене, он молил в душе, чтобы появился кто-то другой, кто любил бы эту милую, достойную сожаления женщину. Но, зная характер Мисако, он не мог надеяться на это. Когда жена призналась ему в любви к Асо, она спросила: «Но и у тебя кто-то есть?» Она желала мужу того же, чего и он ей желал. Тогда Канамэ ответил: «У меня никого нет». Он был виноват перед нею: вынуждая жену хранить ему верность, сам он её не хранил. Тогда он ответил на её вопрос отрицательно, но бывало, что под влиянием минутного любопытства или из-за физической потребности он отправлялся на поиски женщин сомнительного поведения. Для Канамэ женщина была и богиней, и игрушкой, и если с женой его отношения не сложились, причина была, как он думал, в том, что в ней не было ни того, ни другого. Если бы Мисако не была его женой, он мог бы сделать её для себя забавой. Но по отношению к жене у него подобного намерения не возникало.
В ту ночь Канамэ сказал Мисако:
– Я не могу тебя любить, но я тебя уважаю и не хотел сделать предметом развлечения.
– Я это хорошо понимаю. Но я бы хотела, чтобы ты меня больше любил, пусть как забаву, – ответила она, горько плача.
Даже после признания жены Канамэ вовсе не толкал её в объятия Асо. Он говорил, что у него нет никакого права считать любовь жены аморальной, и как бы далеко она ни зашла, ему ничего не остаётся, как принять происшедшее. Такое отношение мужа должно было побудить Мисако сделать решительный шаг. Но не понимания, не глубокого сочувствия, не великодушия – она ждала от мужа совсем другого.
– Я сама не знаю, что мне делать. Я в нерешительности. Если ты скажешь, я сейчас же разорву с ним отношения, – говорила она.
Если бы он в то время тоном, не допускающим возражений, сказал: «Прекрати эту дурацкую историю», она была бы рада. Без лишних разговоров и без сурового осуждения «аморальной любви», если бы он только сказал: «Это тебе ни к чему», она бы выкинула Асо из головы. Она лишь этого и ждала. Мисако не просила любви у мужа, который пренебрегал ею, но она надеялась, что он как-нибудь подавит её любовь к другому. Но когда она спросила мужа: «Как же мне быть?», он только вздохнул: «Я и сам не знаю».
Она начала ездить к Асо, постепенно её поездки участились, она возвращалась домой поздно, и Канамэ не вмешивался, не делал недовольного лица. У неё не было сил без посторонней помощи справиться с любовью, которую она изведала впервые в жизни. И после этого иногда в темноте Канамэ слышал её плач – оставленная без помощи безразличным мужем, она не имела мужества отдаться переполнявшей её страсти. Когда от Асо приходили письма или они где-то встречались, она безудержно плакала всю ночь до рассвета и старалась заглушить звуки рыданий, заливая слезами воротник ночного кимоно.
В одно прекрасное утро Канамэ со словами: «Я должен тебе что-то сказать» – вызвал жену в комнату на первом этаже европейского флигеля. Он хорошо помнил тот день, помнил, что на столе в вазе стояли китайские нарциссы, была включена электрическая печка – было ясное зимнее утро. Всю ночь накануне она проплакала, и она, и Канамэ почти совсем не спали, оба сидели друг против друга с опухшими глазами. Ночью Канамэ подумал, не заговорить ли с ней, но побоялся разбудить Хироси и, опасаясь, что жена, и без того готовая лить слёзы, в темноте ещё больше разрыдается, решил отложить разговор до утра.
– Я последнее время много думал и хочу обсудить это с тобой, – начал он, стараясь говорить весело, как будто приглашая её на пикник.
– И я хочу обсудить это с тобой, – ответила Мисако, повторяя, как попугай, его слова. Чуть улыбаясь усталыми от бессонницы глазами, она подвинула стул к печке.
Когда они высказали друг другу то, что лежало у них на сердце, они убедились: в общем оба они одинаково оценивают своё положение и пришли к одинаковому результату. Любить друг друга они не могут; каждый признаёт прекрасные качества и понимает характер другого; лет через десять или двадцать, постарев, они, возможно, и составили бы прекрасную пару, но они не в состоянии оставаться в неопределённости. С этим Мисако была полностью согласна. Оба сошлись и на том, что глупо из-за любви к сыну поставить на себе крест. Но когда после всего этого Канамэ спросил: «Хочешь, чтобы мы разошлись?», она ответила только: «А ты как думаешь?» Одним словом – оба понимали, что им лучше развестись, но не имели мужества пойти на это и, проклиная свой слабый характер, по-прежнему оставались в неопределённости.
У Канамэ не было причин выгонять из дома жену. Если он пойдёт на это, он, без сомнения, будет мучиться угрызениями совести. Он по возможности хотел играть пассивную роль. Сам он не собирался потом на ком-либо жениться, а у жены такой человек имелся, поэтому он предпочёл бы, чтобы решительно действовать начала она. Но поскольку у мужа любимой женщины не было, Мисако, со своей стороны, считала, что она не имеет права оставить его, чтобы самой быть эгоистически счастливой; и если муж её не любит, это ещё не значит, что он бесчувственный человек; в стремлении к лучшему никто предела не знает; в мире очень много несчастных жён; она, конечно, жаловалась, что нелюбима, но в остальном никакого недостатка не испытывала – короче, решиться бросить мужа и сына она не могла. В конечном счёте, думая о разводе, и муж, и жена предпочитали быть оставленным другим, для обоих это было бы со всех сторон удобнее. В чём же трудность? Оба взрослые люди – чего они боятся, что им мешает осуществить то, что велит разум? Разве речь не шла всего лишь о том, чтобы разом отрезать путы прошлого? Боль от разрыва длится всего лишь минуту, она, как у всех, со временем слабеет. «Мы боимся больше самого развода, чем жизни после него», – говорили они, смеясь. «Не начать ли нам потихоньку разводиться так, чтобы мы незаметно пришли к официальному разводу?» – внёс наконец предложение Канамэ. В старые времена сказали бы, что не справляться с болью при разлуке пристало девочкам, но современные люди считают: каким бы незначительным ни было страдание, мудрее его избегать, если можно и без мучений достигнуть того же результата. Зачем стыдиться собственной трусости? Если мы трусим, надо придумать такую линию поведения, которая соответствовала бы нашему характеру и помогла бы прийти к счастливому исходу. Что, если попробовать? Канамэ долго думал и изложил свой план по пунктам:
– Мисако некоторое время должна перед посторонними оставаться женой Канамэ.
– Таким же образом Асо некоторое время должен перед посторонними быть всего лишь её приятелем.
– Сохраняя видимость приличий, Мисако имеет полную свободу любить Асо и духовно, и физически.
– Год-два наблюдать, как развернутся события, и если окажется, что влюблённые могут благополучно состоять в браке, Канамэ будет добиваться согласия её отца и сам официально согласится на её брак с Асо.
– Поэтому один-два года считать временем испытания чувств её и Асо. Если испытание окажется неуспешным, если между Мисако и Асо обнаружится заметное расхождение в характерах, если будет очевидно, что их связь не совсем удовлетворительна, Мисако по-прежнему останется в доме Канамэ.
– Если результат испытания будет успешным и оба поженятся, Канамэ останется их другом и их общение будет продолжаться.
*
Когда Канамэ кончил говорить, лицо жены озарилось светом, как небо тем утром. Она сказала только: «Спасибо», и из её глаз закапали слёзы радости. Впервые за несколько лет она не чувствовала отчуждения к мужу и с облегчением смотрела на солнечный свет. И муж, понимая её радость, ощущал, что и у него прошло стеснение в груди. С тех пор как они поженились, супруги всё время чего-то недоговаривали и по иронии судьбы именно тогда, когда речь зашла о расставании, смогли наконец откровенно говорить друг с другом. План Канамэ таил в себе опасность, но если они не будут, закрыв глаза, следовать ему до конца, то никогда не разведутся. И у Асо возражений быть не должно. Канамэ открыто высказал ему свои соображения: «На Западе есть страны, где вокруг развода не поднимают никакого шума, но в Японии пока это невозможно, и чтобы осуществить наш план, надо действовать весьма осмотрительно. Прежде всего мы трое должны полностью доверять друг другу. Даже среди близких друзей часто возникают недоразумения, и поскольку каждый из нас находится в чрезвычайно щекотливом положении, надо быть осторожным, всячески щадить чувства других, чтобы по небрежности одного двое других не испытывали затруднений. Пожалуйста, и вы действуйте с нами заодно». В результате Асо перестал появляться в доме Канамэ, а Мисако стала «ездить в Сума».
С того времени Канамэ перестал интересоваться их отношениями, он буквально «закрыл глаза». Хватит, не надо пытаться что-то предпринять, его судьба определится сама собой. Он полностью отдался течению, не сопротивляясь, слепо, составив с волнами единое целое, и, ничего не стараясь сделать по своей воле, ожидал исхода. При этом его страшило одно – срок испытания постепенно приближался к концу. Как он ни старался, чтобы всё тянулось без изменений, избежать развода невозможно. Насколько хватало глаз, путь был спокоен, но рано или поздно кораблю придётся пройти сквозь бури. Тогда-то Канамэ будет вынужден открыть глаза. Это предчувствие заставляло Канамэ при его робости ещё более пассивно отдаваться на волю волн, оставлять всё на произвол судьбы и ничего не предпринимать.
– Ты говоришь, что разводиться мучительно, а при этом поступаешь безответственно. Ты слишком беспечен, – сказал Таканацу.
– Эта беспечность родилась не сегодня. Я думаю, что мораль не может быть одной и той же для всех. Каждый человек живёт по морали, соответствующей своему характеру, это единственный правильный выход.
– Безусловно, это так. Но тогда в понятие твоей морали входит и беспечность?
– Может быть, это нехорошо. Но я, человек от природы нерешительный, не должен идти против своего характера и стараться быть решительным. Когда такой человек пытается изменить себя, он напрасно приносит большие жертвы – ничего хорошего из этого не выйдет. Безвольный человек должен жить по правилам, соответствующим его безвольному характеру. Если с этой точки зрения рассмотреть нынешние обстоятельства, то беспокоиться не о чем: безусловно, развод – лучший выход, и какими бы окольными путями к нему ни шли, мы всё равно к нему придём. И если я буду ещё более беспечен – значения большого это уже не имеет.
– Пока ты дойдёшь до конечного результата, вся жизнь пройдёт!
– Я серьёзно размышлял и об этом. Среди европейских аристократов адюльтер – не редкость. Но там никого не беспокоит, что муж и жена изменяют друг другу, на Западе адюльтер молчаливо допускается. Таких случаев, как мой, очень много. Если бы японское общество позволило, я мог бы всю жизнь так прожить.
– Даже на Западе никто больше не боится развода, потому что у религии нет никакого авторитета.
– Дело не в том, что они связаны религией. Даже на Западе страшно слишком решительно рвать связь с прошлым.
– Думай сам, что тебе делать. Я умываю руки, – вдруг отрезал Таканацу и поднял с пола том «Тысячи и одной ночи».
– Почему?
– Ты не понимаешь почему? От этих бесполезных разговоров о разводе у меня оскомина во рту.
– Но в каком положении я окажусь?
– Делать нечего.
– Ты говоришь: «Делать нечего», но если ты меня покинешь, не знаю, как мне быть. Если ты нас бросишь, положение станет совсем непонятным. Прошу тебя…
– Перестань. Сегодня вечером я с Хироси еду в Токио, – холодно ответил Таканацу.
Не давая определённого ответа, он с равнодушным видом стал листать книгу.
9
Весной соловей в столицу летит,
Моя лодка плывёт по Ёдо-реке…
О-Хиса, настроив сямисэн в сансагари,[49] пела осакскую песню «Узорчатый шёлк»,[50] которую любил старик. Большинство осакских песен довольно безвкусны, но в этой было что-то от любовных песен Эдо – возможно, поэтому она нравилась старику, выросшему в Токио и только на склоне лет переселившемуся в Киото. Отыгрыш после слов «плывёт по Ёдо-реке» был неприхотлив, но казалось, что в нём слышался плеск волн.
Моя лодка плывёт по Ёдо-реке.
Мой попутчик – северный ветер,
Ивы на берегу преграждают мне путь.
Проведу ночь в Хатикэнъя,
Проснусь на Амидзима,
Карканье ворон? Храм Кандзан…
С открытой веранды второго этажа через дорогу вдоль гавани открывался вид на море, там уже сгущались сумерки. Корабль «Китанмару», который, по-видимому, курсировал между Сумото и Таннова, отходил от причала. Порт был небольшим, когда корабль водоизмещением не более четырёхсот-пятисот тонн маневрировал, корма почти касалась берега. Канамэ, сидя на подушке на веранде, смотрел на небольшой бетонный мол, похожий на покрытое сахаром пирожное, – он защищал вход в гавань. На нём в небольших фонарях уже горел огонь, но море было ещё светло-голубым. У фонарей сидело на корточках несколько человек, удивших рыбу. Пейзаж не был особенно красив, но в деревнях в окрестностях Токио такого не увидишь.
Когда-то Канамэ ездил развлекаться в гавань Хираката в провинции Хитати. Там на холмах с двух сторон от гавани горели фонари, на берегу в ряд стояли дома проституток – казалось, место совсем не изменилось со старых времён. Тому было приблизительно двадцать лет. Но по сравнению с Хираката, пришедшим в упадок, здесь вид был радостным, доставляющим наслаждение. Как многие токийцы, Канамэ был по характеру домоседом, он путешествовал редко. Когда в гостинице после ванны, накинув на себя халат и опираясь на перила, он взглянул на открывающийся перед ним вид, ему показалось, что он уехал куда-то далеко, хотя это был всего лишь остров совсем близко во Внутреннем море.
Когда тесть пригласил его, у Канамэ не было желания пускаться в путешествие. Старик в сопровождении О-Хиса собирался совершить паломничество по тридцати трём знаменитым местам Авадзи. Канамэ подумал, что ему будет неинтересно, что он испортит удовольствие любезному тестю и что лучше отказаться. Но старик начал уговаривать:
– Мы остановимся на пару дней в Сумото, посмотрим кукольный театр Авадзи, от которого произошёл Бунраку. Потом мы отправимся в паломничество по святым местам, а вы можете возвратиться. Побудьте вместе с нами только в Сумото.
Ему стала вторить О-Хиса. У Канамэ было ещё живо впечатление от недавно виденного кукольного спектакля, поэтому ему самому было любопытно увидеть театр Авадзи.
– Что за вздор! – нахмурилась Мисако. – Или ты тоже собираешься совершить паломничество по святым местам?
Канамэ представил, как вместе с хрупкой О-Хиса, бредущей по дороге, словно О-Тани из пьесы «Игагоэ»,[51] он будет распевать буддийские песнопения и звенеть колокольчиком… – и позавидовал развлечениям старика. Многие осакские эстеты каждый год в сопровождении любимой гейши обходят достопримечательности на Авадзи, и старик решил, что отныне и он будет каждый год паломничать, несмотря на возражения оберегавшейся от солнца О-Хиса.
– Что вы сказали? Где это Хатикэнъя? – спросил старик, когда О-Хиса положила на циновку плектр из рога буйвола. Несмотря на май месяц, старик был в тёмно-синей накидке на лёгкой подкладке поверх халата. Трогая поставленные на маленький огонь оловянные бутылки и расставив пред собой уже знакомые лаковые чашки, он терпеливо ждал, пока нагреется сакэ.
– Да, Канамэ-сан, вы уроженец Токио и не знаете, что такое Хатикэнъя. – С этими словами он взял с печки бутылочку для сакэ. – В старину корабли ходили по Ёдогава от моста Тэммабаси в Осака. Хатикэнъя – одна из остановок на этом пути.
– A-а, вот в чём дело! Поэтому и «проведу ночь в Хатикэнъя» и «проснусь на Амидзима».
– Длинные осакские песни наводят сон, я их не слишком люблю. А не очень длинные мне нравятся.
– О-Хиса, не споёте ли ещё что-нибудь в таком же роде?
– Но она поёт совершенно неправильно, – вмешался старик. – Молодые женщины поют эти песни слишком изящно, так неправильно. Я всегда говорю, что и на сямисэн надо играть не слишком деликатно. Они не понимают настроения, исполняют осакские песни в стиле баллад нагаута.
– Если я плохо пою, пойте сами…
– Ладно-ладно. Спой ещё что-нибудь.
О-Хиса насупилась, как избалованный ребёнок, пробормотала: «Не так, как надо…», но взялась за сямисэн.
Ухаживать за придирчивым стариком было нелегко. Он сильно любил её и старался довести до совершенства и в танцах, и в пении, и в приготовлении пищи, и в уходе за своей внешностью, чтобы, когда он умрёт, она смогла выйти замуж за достойного человека. Но было ли такое старомодное воспитание необходимо для молодой женщины? Разве она всю жизнь будет смотреть кукольный театр и готовить блюда из папоротника? Время от времени ей захочется пойти в кино и съесть европейский бифштекс. Канамэ восхищался её терпением, свойственным киотоским женщинам, но недоумевал относительно её истинных намерений. Когда-то старик, забывая всё на свете, обучал её свободному стилю составления букетов, сейчас его коньком стали осакские песни, и один раз в неделю они ездили к слепому мэтру, бывшему придворному музыканту, брать уроки. И в Киото были превосходные учителя, но старик похвалялся, что они обучаются настоящему осакскому стилю, а при исполнении песен в этом стиле сямисэн можно было не держать на коленях. Может быть, его выбор педагога объяснялся тем, что ему очень нравилась ширма Хиконэ.[52] Старик понимал, что О-Хиса, начав учиться поздно, не сможет достигнуть подлинного мастерства, но он хотел наслаждаться её красотой, когда она играла на сямисэн. Он не столько слушал, как она играет, сколько получал удовольствие, глядя на неё.
– Ну, без лишних разговоров, ещё одну.
– Какую же?
– Какую хотите. Лучше какую-нибудь, какую я знаю.
– Тогда, может быть, «Снег»?[53] – С этими словами старик предложил Канамэ чашку с сакэ. – Канамэ-сан, конечно, слышал «Снег».
– Да, всё, что я знаю, – это «Снег» и «Чёрные волосы».[54]
Слушая песню, Канамэ вспомнил случай из своего детства. Они жили на Курамаэ, там все дома были построены одинаково и не отличались от лавок в окрестностях Нисидзин современного Киото. На улицу выходила лишь решётка узкого фасада, а дом тянулся в глубину гораздо дальше, чем можно было предположить снаружи. За лавкой следовали различные помещения, за ними – внутренний дворик, через который ходили по коридору, а в самом конце постройки были комнаты, в которых жила семья. Дома с точно такой же планировкой стояли справа и слева от их жилища, и со второго этажа через деревянную ограду можно было видеть соседний дворик и веранду жилой комнаты. В то время в нижней части Токио было тихо. Воспоминания Канамэ были смутными, и он не помнил, чтобы когда-нибудь слышал разговоры в соседнем доме. По ту сторону деревянной ограды, казалось, никто не жил, ничьи голоса не нарушали мёртвую тишину, дом производил впечатление заброшенной самурайской усадьбы где-нибудь в глухой провинции. Только иногда оттуда еле слышно доносилось пение в сопровождении кото.[55] Это пела девочка по имени Фу-тян. Канамэ знал, что она красавица, но никогда её не видел и какого-либо желания увидеть её не испытывал. Однажды он случайно посмотрел в ту сторону со своего второго этажа – вероятно, стояли летние сумерки, на веранду была вынесена подушка, и на ней, опираясь спиной на открытый ставень, сидела девушка. Она смотрела в небо, в котором стояли столбы комаров. На мгновение она повернула своё белое лицо в его сторону. Её красота поразила мальчика, но, как будто увидев что-то страшное, он сразу отошёл от ограды. У него не осталось определённого воспоминания о её внешности, но приятное ощущение, похожее на восхищение, слишком слабое, чтобы назвать его первой любовью, преследовало ребёнка в его мечтах. Возможно, это был первый росток его преклонения перед женщиной. Канамэ и сейчас не мог сказать, сколько ей было тогда лет. Для мальчика семи-восьми лет девочка пятнадцати-шестнадцати или женщина лет двадцати кажутся одинаково взрослыми. Соседка выглядела изящной женщиной средних лет. Или это была старшая сестра девочки? Кажется, перед ней стоял поднос с курительными принадлежностями, а в руке она держала длинную трубку. В то время женщины ещё пользовались некоторой свободой поведения конца эпохи Эдо, и мать самого Канамэ в жаркие дни засучивала рукава своего кимоно. Возможно, соседка курила, но это ещё не значило, что она была взрослой женщиной.
Лет через пять семья Канамэ переселилась в район Нихонбаси, и он эту девушку больше никогда не видел, но всегда напрягал слух, заслышав звуки кото и поющий голос. Мать сказала, что песня, которую часто пела соседка, называется «Снег». Эту песню обычно исполняли под аккомпанемент кото, но иногда и под сямисэн. Мать сказала ему, что в Токио её называли «киотоской песней».
Долгое время после этого Канамэ не слышал эту песню и не вспоминал о ней, пока через десять с лишним лет не приехал в Киото осматривать достопримечательности. Тогда он смотрел в квартале Гион[56] в чайном домике танцы молоденьких девушек и после долгого перерыва с невыразимо приятным чувством вновь услышал эту песню. Танцы шли под пение старой гейши, которой было за пятьдесят. Глубокий низкий голос, глухие звуки сямисэн, унылое, спокойное звучание – именно этого добивался старик от О-Хиса. Действительно, по сравнению с манерой старой певицы исполнение О-Хиса было слишком изящным, в нём не было многозначительной глубины, но она вызывала у Канамэ воспоминания о прошлом, о тех днях, когда Фу-тян пела «Снег» красивым молодым голосом, звучащим как колокольчик. К тому же сямисэн, на котором играла О-Хиса, в осакской традиции настраивался выше, чем унылый киотоский инструмент, и звучание его до некоторой степени напоминал звучание кото.
Сямисэн, на котором играла О-Хиса, был особой конструкции: шейка его складывалась в девять раз и убиралась в корпус. Когда старик вместе с О-Хиса отправлялся в горы, он обязательно брал его с собой и не только в номере гостиницы (это было бы ещё ничего), но и на улице перед чайным домиком или под цветущими вишнями, везде, где ему приходила охота, заставлял О-Хиса играть, хотя она этого не любила. В прошлом году тринадцатого сентября, в ночь любования луной, они катались на лодке по реке Удзи, и она играла всё время. Кончилось тем, что старик замёрз и потом сильно заболел.
– А если вы теперь сами споёте? – сказала О-Хиса и положила сямисэн перед стариком.
– Канамэ-сан, вы хорошо понимаете слова «Снега»? – спросил старик.
Он взял инструмент с безразличным видом и начал настраивать его более низко, но он не мог скрыть своего удовольствия от её просьбы. Ещё живя в Токио, он обучался играть на сямисэн в традиции школы иттюбуси[57] и, хотя начал тренироваться в исполнении дзиута лишь в последние годы, довольно хорошо аккомпанировал себе на этом инструменте, и его пение нравилось непрофессионалам. Он и сам немало этим гордился и, подражая настоящим учителям, критиковал О-Хиса, что вовсе не улучшало её исполнения.
– В старых песнях, если не вдумываться в слова, кажется, что смысл понятен, а посмотришь с точки зрения грамматики – так один вздор.
– Да, точно так. В старину никто не думал о грамматике, достаточно было ухватить общее настроение. Такое неполное понимание текста производит нужное впечатление. Например, в этой фразе… – Старик начал петь:
Болотистый луг весь залит водой,
Свет луны, мой сообщник,
Проникает в окно…
– А потом «оставаясь в огромном мире» – это описание того, как мужчина тайно пробирается в дом женщины. Об этом откровенно не говорится, но «свет луны, мой сообщник, проникает в окно» намекает на то, что остаётся недосказанным, и это прекрасно. О-Хиса поёт, не вдумываясь в смысл, и нужного настроения не получается.
– Вас послушать, действительно, вроде бы такой смысл. Но сколько исполнителей поёт с таким пониманием?
– Те, которые не понимают, пусть не понимают. Пусть понимают только те, кто может понять. Так считали авторы, когда писали этот текст. В старину песни создавались главным образом слепцами, поэтому в них господствует необычное, мрачное настроение.
Старик говорил, чтобы петь, ему надо выпить, и сейчас был достаточно под хмельком. Он продолжал петь, закрыв глаза, как слепой.
Как все пожилые люди, он рано ложился и рано вставал. Едва время подходило к восьми часам, он просил расстелить постель и засыпал, пока О-Хиса массировала ему плечи.
Канамэ ушёл в свой номер, расположенный напротив, через коридор. Натянув одеяло на голову, он надеялся, что выпитое поможет ему быстро погрузиться в сон. Но он привык засиживаться до поздней ночи и так рано заснуть не мог. Долгое время он только дремал. Вообще-то Канамэ любил спать в комнате один. В своё время дома, как бы ему ни хотелось спать, в спальне рядом с ним находилась постель жены, и она каждую ночь принималась рыдать; когда ему хотелось спокойно выспаться, он на одну ночь отправлялся в Хаконэ или в Камакура и там, устав от путешествия, забывая обо всех своих заботах, крепко засыпал. Но постепенно супруги стали совершенно равнодушны друг к другу. Кончилось тем, что и в одной комнате с женой Канамэ мог спать спокойно, и необходимость в поездках куда-нибудь на одну ночь отпала. А сейчас, когда он, после долгого перерыва очутившись в номере один, пытался заснуть, больше, чем некогда плач жены, ему мешали голоса старика и О-Хиса, тихо переговаривавшихся между собой в своей комнате через коридор. Голос старика, говорившего с О-Хиса наедине, совершенно изменился, интонации были мягкими – трудно поверить, что это тот же человек. Канамэ не мог разобрать слов, потому что они, боясь потревожить Канамэ, шёпотом, как будто во сне, наполовину про себя, говорили друг другу что-то ласковое. До него доносились звуки шлепков по ногам и телу старика, которые, казалось, никогда не прекратятся. В основном звучал голос старика, О-Хиса произносила только «да-да» или иногда переспрашивала его, и в её словах Канамэ различал одни окончания. Обычно, глядя на согласие, царившее между супругами, Канамэ порой испытывал некоторую зависть, иногда радовался чужому счастью, и у него не возникало неприятного чувства. А сейчас он был вынужден стать свидетелем отношений двух людей с разницей более чем в тридцать лет, и хотя это для него не было новостью, Канамэ тем не менее испытывал неловкость. Если бы старик приходился ему кровным родственником, ему, должно быть, было бы за него стыдно. Он понимал теперь, почему Мисако чувствовала неприязнь к О-Хиса.






