355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джойс Кэрол Оутс » Венец славы: Рассказы » Текст книги (страница 9)
Венец славы: Рассказы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:24

Текст книги "Венец славы: Рассказы"


Автор книги: Джойс Кэрол Оутс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)

Обилие народу в зале порадовало Маррея: по меньшей мере сто пятьдесят, а то и двести студентов, там и сям знакомые лица мелькают – преподавательская молодежь, они уже как старые друзья для него, почти родственники, в их улыбках такое воодушевление… Сначала ему не понравилось, что профессор Стоун собирается представлять его, но, хотя Стоун действительно немного заболтался и кое-кто из студентов начал позевывать, все же вступительная речь была чрезвычайно хвалебной: Стоун пространно говорил о каждой из книг Маррея, процитировал его любимое стихотворение, огласил и в самом деле внушительный перечень наград и премий Маррея и подчеркнул многообразие изданий, где Маррей публиковался («от литературного приложения к „Таймс“ до газетенки города „Солти Дог“ и весь спектр посередине»), так что к концу в глазах у Маррея стояли слезы. Такая искренность, такая теплота, и без тени иронии! Жаль, что нельзя уехать до того, как появится Хоаким Майер с его зловредным бодреньким цинизмом и высокомерным знанием что почем и кто есть Маррей Лихт на самом деле… Но сейчас все чудесно, профессор Стоун замечательный старикан. Вот бы Розалиндочке его послушать!..

Аудитория встретила Маррея щедрыми аплодисментами, и, едва начав читать, он сразу же, по обыкновению, забыл все свои невзгоды. Вмиг стал счастливым человеком, во всяком случае, появились симптомы счастья. А что, он может на себя положиться. Не прошли даром те нью-йоркские уроки, когда он в молодости решил поставить себе голос… а несколько лет назад, после того как он во время чтения в Майами (штат Огайо) в панике бросил публику, был пройден еще и курс психотерапии под названием «десенсибилизация», который очень помог. Страх звучал теперь так приглушенно, что его можно выдать за обычное возбуждение или воодушевление. Стихи у Маррея действительно сложны, тонко построены, полны аллюзий – ну так что ж, сложности можно компенсировать игрой, актерскими модуляциями голоса. Несмотря на очень умственный характер большинства его произведений, публика не часто начинает ерзать и мало кто покидает зал раньше времени.

…Сперва минут пятнадцать он читал любовную лирику, нежно, но без сентиментальности; потом, почувствовав необходимость сменить тональность, переключился на резкие, жесткие пародийно-«разговорные» сонеты, в которых упражнялся в шестидесятые; затем, почувствовав своевременность антивоенной темы, переключился на стихи из своей первой книги «Воспаленные лилии», и под занавес прозвучало ее заглавное стихотворение, длинное, элегичное, в стиле Уоллеса Стивенса, [10]10
  Стивенс Уоллес (1879–1955) – американский поэт. Воспринял традиции «озерной школы» и французских символистов. В стихах 40– 50-х годов философские мотивы слиты с конкретным бытием лирического героя.


[Закрыть]
вещь в общем-то, конечно, нигилистическая, но в ней всегда находили – студенты по крайней мере – и некое позитивное начало, и что-то вроде «обожествления природы». Тем он и закончил чтение на пятьдесят пятой минуте, под щедрые аплодисменты. Да, действительно щедрые, чертовски приятно.

Он всех поблагодарил.

Маррей надеялся, что теперь его отвезут назад в гостиницу, но его тотчас окружили студенты, жены преподавателей: подавай им автографы – на его книжках, на листках бумаги; Бобби, и Брайан, и Сэнди, и профессор Стоун, знакомые и незнакомые поздравляли его, трясли руку, восхищались его успехом… Тут он заметил, что Бобби провел рукой по лбу как бы с облегчением, – это еще что такое? – а какая-то веснушчатая здоровенная тетка, несмотря на сопротивление Маррея, оттащила его в сторонку и представилась: Каролина Мецнер, неужто он ее не помнит? – ну постарайтесь, обязательно вспомните! – замечательно, превосходно, истинный гений, и как это удачно, что не было старого буквоеда, крючкотворствующего Тима Линдона: Орбаха вчера чуть до слез не довел, а ведь это, заключила она со страстью, «прискорбнейшее зрелище, когда мужчина плачет, даже такой недомерок, как Орбах».

– Недомерок? – переспросил Маррей. До сих пор Орбах не был недомерком… Но на помощь пришли Саттер и Фуллер, сопроводили его из центра, а Каролина Мецнер и еще какие-то личности тащились следом. Еще был целый хор из «Как здорово прошло! Как здорово прошел!», а у Фуллерова пикапчика Каролина Мецнер, схвативши Маррея под руку, попросилась ехать с ними вместе до гостиницы. Маррей отчаянно подавал знаки Фуллеру: нет, ради бога, не надо! – но тот, видимо, не понял, и все вместе они набились в пикапчик. У гостиницы Маррей все-таки ухитрился дать понять этой женщине, что опаздывает, у него еще одна встреча, он не может сейчас быть ей полезен, на что она с глупой ухмылкой объявила, что три года назад, в Афинах, штат Огайо, он очень даже смог, – что ж, видимо, времена меняются… Маррей сказал ей, что никогда он не был в Афинах, штат Огайо, и это было истинной правдой, насколько припоминалось.

– В шесть ровно, здесь же, – возвестил Фуллер.

Пошатываясь, Маррей вошел в гостиницу и по вестибюлю брел уже как во сне – разбитый, обалдевший, – но оказался еще в состоянии понять, как пройти к своей комнате, словно в этой гостинице он жил неделями. Комнату нашел сразу. Войдя, вновь попытался оживить в себе ту радость, которой наполнил его шум аплодисментов… настоящих, чистой воды аплодисментов, без всякой насмешки… но все как-то тускнело оттого, что он знал: никогда Розалинда не сумеет все это себе представить доподлинно… Потом кто-то постучал в дверь. Он имел полное право не открывать, но в приступе какого-то самоистязания открыл. Это был Хармон Орбах.

– Ну, как прошло? Как выступление? – сразу же спросил Орбах.

Маррей уставился на него. Как изменился его старый приятель! Ведь он моложе Маррея на четыре года, а выглядит усохшим, чуть ли не вросшим в землю – кожа землистая, волосы почти все повылезли, глазки и меньше и противнее, чем припоминалось Маррею. Давно поговаривали, что Орбах принимает наркотики, но Маррею как-то не верилось. И вот перед ним окостеневшая маска, злокачественно порожний взгляд – картина и правда пугающая. Маррей едва выдавил из себя ответ – дескать, все как нельзя лучше: не хотелось хвастаться успехом, да и знал он, что Орбах надеется на плохие вести. Орбах спросил, не было ли там – забыл фамилию – такого старикашки, мерзкого такого – все добивался каких-то йеху, [11]11
  Йеху – фантастические существа в романе Свифта «Путешествие Гулливера» – олицетворение всех человеческих пороков.


[Закрыть]
или он хмыкал так: «йеху» – не знаешь, есть такое слово? Но Маррей сделал вид, что ничего про это не знает, не имеет ни малейшего понятия.

– А что, здорово тебя достал? – спросил он.

– Да так, ерунда, – закрыл тему Орбах.

Он расположился с удобствами, утонув в единственном в комнате мягком кресле, вытянул ноги, вздыхая, сопя, бормоча. Маррей старался не глядеть на него подолгу. На обоих был один и тот же наряд (неудачно совпало, да кто ж знал?): черные брюки, черная шерстяная рубаха-пуловер и кожаный ремень. У Маррея ремень был черный, а у Орбаха коричневый. Этот коричневый ремень совершенно не вязался с остальным одеянием, разрезал фигуру пополам, скрадывая рост, и без того не богатырский. Орбах посидел немного с закрытыми глазами, словно это была его комната и он был один, потом внезапно открыл их и спросил, который, черт возьми, теперь час. «…банкет какой-то там еще в шесть пятнадцать… а в восемь этот проныра Майер докладывает… потом диспут… потом нас будут чествовать… засим свободен до понедельника, – сообщил Орбах. – У меня на очереди колледж „Эйри Тех“. Ты бывал там?»

– Это в Питсбурге?

– Нет, в Дулуте.

– А может, и бывал, много лет назад, – сказал Маррей.

Делать нечего, пришлось предложить Орбаху выпить, тем более сам это сделать собирался. Орбах принял предложенный стакан с благодарностью, даже улыбнулся. Его судорожно сведенные губы наконец-то задвигались по-человечески. Маррей хотел было спросить про «диспут»: он как-то и не понял, что в этот вечер придется принимать участие в каком-то диспуте, – или забыл? – да и чествование… едва ли он выдержит вдобавок и вечеринку. Но не хотелось перед Орбахом демонстрировать слабость. Он с воодушевлением заговорил о колледже: студенты такие живчики и ведь для здешних мест начитаны – Айова все-таки, – а за обедом обстановка была очень приятная, жаль, что Орбах там не появился.

Орбах что-то булькнул, усмехнулся вроде. Выпивка явно возымела действие: он выглядел уже не таким обескровленным – скорее морщинистый гном-лесовик, чем злой карлик.

– А ты с чего это вздумал вдруг меня избегать? – спросил он Маррея. – В то лето мы так замечательно ладили – ты еще с той девицей был, которая тебе печатала, помнишь? Господи, ты ж там прямо расцвел у меня на ферме – в Кентукки, помнишь?., под Лексингтоном, помнишь? Ты и на вид тогда поздоровел, не то что сейчас – линялый, болезненный… Должно быть, у вас в Нью-Йорке всем так положено выглядеть, не знаю.

– Да я, по-моему, ни разу и не был у тебя на ферме, – медленно проговорил Маррей. – Нет, точно не был. Верно, гостил с Ричи Джеймсом и его девушкой, еще его двое детей были… только это не в Кентукки было, это, по-моему, было во Флориде…

– Маррей Лихт и с ним девушка, блондинка, дипломница из Редклиффа, – настаивал Орбах. Погрозил Маррею пальцем. – А Мэрилин-то – ни сном ни духом!

– Да нет, пожалуй, это был не я, – сказал Маррей. Но уверенности не было: где-то подспудно он-таки припоминал Орбаха в связи с прохудившейся канализацией и сонмищем крупных черных мух. – Ну, знаю, есть у тебя ферма в Кентукки, Хармон, но…

– В прошедшем времени, – поправил тот. – Пришлось продать… У меня пять тысяч долгу, – непринужденно продолжал Орбах. – Живу теперь в Чикаго, преподаю помаленьку, а за жилье – не представляешь, что за трущоба, – двести пятьдесят долларов в месяц… Ну да черт с ним. Теперь тебе небось на это наплевать после твоей помолвки, гм, со сталелитейной музой. Тут штука-то в чем… в чем штука-то…

Штука явно куда-то запропастилась.

Маррей разлил по стаканам еще виски.

– …штука в том, Маррей, что эта фифа Доминик имеет со всех этих дел восемьсот долларов, а я только четыреста. Это я вчера узнал. Подглядел на одной ксерокопии у этого выродка Саттера в кабинете.

– Всего четыреста? – переспросил Маррей.

Сам он со всех этих дел имел триста.

– А главное, Маррей, слушай, эта сволочь Майер, этот форменный ворюга, на которого чуть в суд не подали за то, как он распорядился фондами этой – ну, как ее – Академии изящных искусств или где он там… так вот, этот мордоворот имеет тысячу! За одно пятидесятиминутное выступление! Прилетает в последний миг – им еще приходится из-за него сотню миль накрутить на спидометр до аэропорта, да обратно с ветерком, и вот этот, этот может и со студентами не встречаться, и с банкета соскочить – оттарабанит свою особо выдающуюся речь, сунет в карман чек и был таков, ну, что скажешь?

Маррей пробормотал что-то невнятное.

– Анна Доминик болтается здесь еще со вторника, – завелся Орбах, – торчит тут, настропаляет всех против меня, против нас обоих… и знаешь почему? Потому что мы мужчины! Мужеского пола! Эта крикливая шизофреничка… к поэзии не ближе… не ближе… чем Хоаким Майер. Вчера тут вечером говорильню затеяли у кого-то дома – одна премилая парочка устроила званый обед в мою честь, – и эта Анна заявляет: дескать, ей стыдно, что она со мной и с тобой в одной платежной ведомости… Твоя, говорит, поэзия – с реакционной помойки. Моя тоже не многим лучше, но я уж такой дегенерат, что сам по себе и опасности не представляю, и кое-кто из присутствующих даже улыбнулся… Эти преподавательские жены, им все хаханьки.

– Мне никто об этом не рассказывал, – подавленно проговорил Маррей.

– Вот так. Обрадовалась, что толпу большую собрала. Ей тоже было назначено читать в «Ог-Мемориал», но столько набежало ребятни, что пришлось переносить чтение в научный корпус, там аудитория что твой стадион. Читать она по-человечески не умеет, стихи – дерьмо, так уж она и орет, и руками машет… А им, похоже, нравится. – Орбах допил свой стакан. – Чтоб она сдохла.

Маррей притворился, что недослышал.

– …одно стихотворение прочла – тебе посвящается. – Орбах улыбнулся. – Идиотизм махровый, чушь собачья, но забавно. Называется «Холостим хряка»… ребятня в восторге. Ты пойми, она ведь все это всерьез, каждое слово. Все они так.

– Кто?

– Да женщины!

Так в Хармоне он нашел союзника.

Они еще немного поболтали о том о сем. Хармон горько посетовал, что зря выкинул деньги на путешествие в Японию, – жаждал дзэнского просветления больше всего на свете, буквально томился по нему, но когда прибыл в Риутаку, в монастырь, где вроде уже была договоренность о пристанище, этот их местный лао-цзы [12]12
  Лао Цзы (Ли Эр) – автор древнекитайского трактата «Лао цзы» («Дао дэ цзин», IV–III вв. до н. э.), каноническое сочинение даосизма. Ставшее нарицательным на Востоке, имя Лао Цзы означает «великий учитель».


[Закрыть]
отказал ему, – выродок желтопузый! – дескать, у них и так все забито американцами, а у Хармона, понимаешь ли, «вид нездоровый», да под каким-то еще столь же надуманным предлогом. «И эти люди трубят, ведь правда же, трубят о своем милосердии!» – кипятился Хармон. Маррей сочувственно покачал головой. Сам он был внуком раввина, происходил из обнищавшей, но очень благочестивой семьи и сознавал, что глубокая и несколько болезненная религиозность наряду со всем прочим ему на роду написана, но она стоила бы ему остатков репутации (в Нью-Йорке, во всяком случае), да и опричь того – куда ее пристегнешь? Восхождение души? Алият ан’шама? [13]13
  Алият ан’шама – восхождение души, возвращение к богу (ивр.).


[Закрыть]
Этакая несуразица громоздкая, да как же ему вплести ее в свою элегантную поэзию?., нет уж, бог с ним, с вечным, останемся пока с сиюминутным.

Словно читая мысли Маррея, Хармон продолжал о том, как неудача с дзэном катапультировала его назад в реальность – в милейшую грубо-телесную реальность. «Думал, и правда такое интеллектуальное, эфирное создание… Я не в смысле внешности, как женщина она так себе… ну, такая домашняя… Но, думаю, хоть поговорить! Вот и прилепился к…» – и тут прозвучало имя, услышав которое Маррей даже привстал, поскольку эта критикесса, печально знаменитая своими длинными, злобными, совершенно идиотскими, но почему-то до неоспоримости авторитетными рецензиями, однажды похвалила Маррея Лихта – разумеется, совсем не за то, за что надо, но Маррею тем не менее было приятно. Вообще-то женщин ее типа он недолюбливал: кислые, подавленные, при этом язвительно-говорливые и настолько не похожие на Розалинду, что, казалось, представляли инопланетную расу. И все же его поэзия восхищала именно этих женщин, тогда как Розалинда восторгалась суфийской мудростью «ливанского пророка» Халиля Джебрана, [14]14
  Джебран Халиль Джебран (1883–1931) – арабский писатель (Ливан). Последние годы жизни провел в США. Наиболее популярное в США произведение – повесть «Пророк».


[Закрыть]
не отступаясь при этом от старой привязанности к Дж. Д. Сэлинджеру.

– Это было обречено с самого начала, – басил Хармон. – Старая галоша уж двадцать лет как под гору катится. Пыхтит, отдувается, во все стороны пухнет, а скряга такая, что однажды устроила мне форменный допрос из-за какого-то винограда… Оказалось потом, ее сынишка его слопал. Все думают – ах, какие у нее принципы, высокие критерии (по ее рецензиям судя), а оказывается, она просто всех ненавидит… Теперь и меня тоже. Когда я затеял уходить, она визжала и грозила самоубийством, потом припугнула, что будет брать на рецензию мои книги – для «Таймс», но я бежал… Правда, с тех пор ни строчки из себя не могу выжать… Господи, Маррей, – взмолился Орбах, – сколько это еще продлится?

Тут же, в кресле, он и задремал, так что Маррей получил возможность снова позвонить Розалинде. На этот раз ее телефон был занят – а что, в самом деле хороший знак. По крайней мере, она дома. Непостижимым образом у Маррея возникло чувство, будто они с ней уже поговорили. Он почти приободрился. Все же он в жизни куда лучше устроен, чем Хармон, от которого и жена-то уже сколько лет назад ушла, а девицы – эти его полукикиморы, растрепы прыщеватые, – они у него всегда настолько неграмотны, что при всем желании им не оценить те десять – двенадцать действительно хороших стихов, которые Орбах когда-то много лет назад написал.

И тем не менее Маррей с Хармоном союзники, что ни говори, и вместе они поехали в пикапчике Фуллера в «Ог-Мемориал». Фуллер заехал за ними ровно в шесть.

В банкетном зале они разделились: Орбаха отнесло в сторону, и он уже подписывал книжку, которую протянула ему высоченная нетерпеливая тетка с пробивающимися бакенбардами, Маррея повлекло к Анне Доминик, точнее, его повлекли к ней почти насильно, и влек главным образом Брайан Фуллер, который их друг другу и представил, этак радушно, от всего сердца. Анна так перепугалась, что и уклониться не сумела. Не успев изготовиться к защите, она вынуждена была самым натуральным образом пожать Маррею руку. Было приятно, что Анна Доминик просто костлявенькая девчонка-заморыш, этакий недоросток, – спутанные волосенки обвисшими прядками, да и робеет, должно быть, оттого, какой он большой и важный. А Маррей был слегка навеселе, что помогло ему блестяще справиться с неловкостью этой встречи.

– Наконец-то! Ну, удостоился! Вот, наконец-то! – протрубил он. Поодаль, навострив уши, околачивались какие-то студентки. Но Анна от смущения ничего не сумела из себя извлечь, кроме «очень рада», и поминутно ей приходилось встряхивать головой, чтобы волосы не лезли в глаза, – рефлекторное такое подергивание, отнимавшее у нее массу времени. Ее нервное замешательство Маррей использовал, чтобы без помех, громко провозгласить – дескать, Лапойнтский колледж замечательное место, вы согласны? – а девушки тут какие симпатичные, правда же? – и ароматы мяса, которым нас угощать нынче будут, так в воздухе и носятся, чувствуете? да ведь и честь, честь им обоим какая выпала! – в платежной ведомости фигурировать на равных с Хармоном Орбахом, одним из тончайших лириков страны!

Что-то она в ответ забормотала, но Маррей уже спрашивал ее о редакторах, о поэтах и всяких прочих из литературной братии, которую им полагалось знать обоим. Он даже проводил ее к накрытым столам, – вот невезение, места-то рядом! – болтая с ней, как будто их не разделяло более чем поколение, как будто между ними в самом деле было что-то общее и его не корчило от отвращения к ней и ко всему, что она собой воплощает.

Он пододвинул ей стул, складной стульчик, не полностью разложенный.

Однако, едва усевшись, Анна вновь обрела присутствие духа. Демонстративно от него отвернулась и с места в карьер принялась за беседу с женщиной слева от нее. Маррей явственно разбирал ее реплики: «…и оба тут же напились, я говорила ведь…», «…Орбах – тот наркоман, а этот, рядом со мной… как дыхнет, так вон дотуда всем впору закусывать». Маррей старательно улыбался. По счастью, справа сидел профессор Стоун, чересчур, видимо, измотанный – не до болтовни – и странно печальный. За несколько человек от него помещался Орбах, втиснутый между Сэнди Майклз и этим парнишкой, Скотти, – и тот и другая раскрасневшиеся, словоохотливые, не иначе как чуточку под мухой. Орбах затравленно, одичало наткнулся взглядом на взгляд Маррея. Маррей только осклабился – одна душа в аду шлет улыбку другой: взгляни-ка, с кем меня рядом посадили.

Сердитый, резкий голос Анны как бы отдалился. Пока подавали первую закуску (нечто под названием «креветочный коктейль»: две маленькие, туго свернувшиеся креветки, пронзенные малюсенькой пластмассовой шпажкой, да масса подливки из водорослей на кучке салатных листьев), Маррей не на шутку встревожился, не начинает ли он и впрямь глохнуть. Что ж, его бы даже это не удивило. Хотя нынешняя весенняя поездка началась всего девять дней назад, ему она уже казалась нескончаемой… это беспрестанное мельтешение, от которого тупеешь, деградируешь, опускаешься ниже, ниже, безвозвратно… И он, и прочие поэты, каждый в своей весенней колее, друг возле друга бесконечно кружатся, каждый по своей собственной орбите, орбиты расширяются, сужаются, пересекаются… и каждый движим своей инерцией, согласно безжалостным законам природы, не имеющим ничего общего с человеческим изобретением, называемым «поэзия». Вот двое встретились, сели друг подле друга – хотя бы как они сейчас с Анной Доминик, – и двинутся опять, и разбредутся – беспомощно, безнадежно, с каждым разом все старше, все потрепаннее, все глубже погрязая в долгах… Само по себе скверно, конечно, что мужчин-поэтов гораздо больше, чем женщин. Помимо Анны, которая всюду суется со своими чтениями, в этом кругу вращаются, пожалуй, всего две-три женщины – остальные то ли слишком робки, то ли слишком неопытны, то ли слишком неуверенны в себе. Поэтессы поколения Маррея редко затевали такого рода деятельность: в них еще была женственность, о, это были дамы… а не конкуренты оголтелые. Впрочем, вот это одеяние Анны – с пышными ниспадающими рукавами, похожее на тогу, – напомнило Маррею одну поэтессу, перед которой он преклонялся… как давно это было, ее уж нет в живых. Мертва. Бессмертна. Безопасна.

Креветочный коктейль унесли и принесли другой салат, в плоских сияющих лаком деревянных мисочках. Анна внезапно снова повернулась к Маррею, однако вовсе не затем, чтобы поговорить с ним, вместо этого она раздраженно спросила через весь стол у Бобби Саттера: сменили ей, наконец, комнату или нет (все ясно – ей второе утро не дает спать отбойный молоток на стройке), а Бобби, улыбаясь, сказал что-то вроде бы утвердительное, но никто его не расслышал. Тут ему пришлось отвернуться – обслуживающая их за столом студентка задала ему какой-то вопрос.

– Вы знаете, что по решению профсоюза студенты не имеют права подавать спиртное? Видите, выпить нечего, – сказала Маррею Анна. Сперва он решил, что это опять какая-то колкость, но нет, Анна явно пыталась проявить дружелюбие. Она непрестанно ерзала – суетливая, нервная, угластая, вся как на иголках, локоток то и дело попадается под локоть Маррею, а длинный развевающийся рукав полощется у него в салате. Ее тога была сделана из грубого черного материала, плотного, почти как парусина.

Теперь банкет развернулся вовсю. На каждой тарелке, тяжелой, белой, лежал большой кусок жареной говядины с картофельным пюре, политым какой-то подливкой, еще теплой. У каждого по второй тарелочке: тертая морковка с кукурузой – блюдо, сущность которого Маррею открылась благодаря сходству с фирменной картинкой на мерзлом пакетике; еще булочка – «паркеровская», да один кружочек масла на белом картонном квадратике, прикрытый беленькой квадратной бумажкой. Маррей совершенно не разбирал, что берет с тарелки, кусок от куска отличая разве что по твердости, по усилиям, потребным для жевания. Посреди трапезы Анна отодвинула тарелку и прикурила сигарету. Ткнула Маррея локтем и фыркнула:

– А я кое-что знаю! Вы не знаете, а я знаю!

Он уставился на нее. Ее бледное, простоватое лицо оказалось совсем близко. Такое натуральное, ненарочитое, за счет ли грубости, какой-то неприкрытости своей, делающей его не то чтобы некрасивым, а просто не имеющим к красоте отношения, оно словно обладало силой, в которой Маррею почудилась опасность, – настолько оно было ему чуждо. Он подумал о нежной, атласной коже Розалинды, о тонко очерченных дугах ее бровей, – какое там, да разве может Анна Доминик принадлежать к одному с ней полу! – и тут (ужас, кошмарный сон!) Анна словно угадала, о чем он думал. Вдруг говорит: «Вы ведь снова женитесь, да? На Розалинде, да? Такая хорошенькая– просто чудо! Я ее знаю по Беннингтону. – Маррей испуганно отпрянул. – Ну, может, не так близко, как некоторые другие, но…»

К счастью, их разговор прервало сообщение о том, что в колледж прибыл Хоаким Майер («к общей нашей радости») и что его лекция состоится по расписанию, ровно в восемь, поэтому с завершающим банкет награждением победителей конкурса надо поторапливаться. Бобби Саттер сообщил это тем же светлым, радостным тоном, каким приветствовал утром Маррея – так давно, что и не вспомнишь толком. Анна наклонилась к нему что-то сказать, но он приложил палец к губам, призывая к молчанию, – до чего же отвратительна эта мерзкая девка, с ее заговорщицкой ухмылочкой! – а Бобби Саттер огласил список лауреатов студенческого конкурса, причем возглавлявший список «Шек С. Пир» был встречен одобрительными смешками, за которыми последовали аплодисменты, когда прозвучали настоящие фамилии; ну а после начался уже совершенный бедлам, когда трое или четверо студентов обступили Маррея, принялись благодарить, – среди них был тот самый длинноволосый мальчонка, он тряс руку Маррею и благодарил его истово, едва ли не со страстью: «Мистер Лихт, для меня это так много значит!.. Вы представить не можете, это перевернуло всю мою жизнь!.. Я… да что это со мной, не буду же я тут нюни распускать, – вдруг сам себя прервал он, безумно блестя глазами, – в общем… ну ладно, я лучше пойду». И бросился вон, низко пригнув голову.

На том банкет закончился.

Было без пяти восемь. И впрямь рассусоливать некогда, ведь еще через всю территорию плестись к научному корпусу. Маррея в одной упряжке с Анной Доминик вел под своим черным зонтом Брайан Фуллер (начался дождь, и довольно сильный), а Хармон Орбах шел чуть впереди, затиснутый между Сэнди Майклз и Скотти, которые с двух сторон прикрывали его зонтиками. Все были веселы, болтали, правда, Маррей, в своем оцепенении, почти не принимал участия в беседе. Они с Анной то и дело друг друга толкали. Впрочем, ни тот, ни другая, казалось, не замечали этого, причем Анна всю дорогу пыталась прикурить сигарету, но шла безостановочно вперед, повиснув на локте у Брайана Фуллера, и в результате так и не прикурила. В памяти Маррея засело, что Анна чуть не сказала ему что-то, но что – не вспоминалось, хоть убей; неужто он сходит с ума? – а Анна, похоже, и сама забыла. Маррей почувствовал укол ревности, увидев, как Сэнди Майклз впереди нежно взяла под руку Хармона. Смотрите-ка, понравился ей Хармон Орбах! Явно она его предпочитала даже Маррею. Какая усталость, и как все непонятно… а самая-то гадость еще предстоит, надо этого Хоакима Майера вытерпеть… Придется ведь на сцену с ним вместе идти, признав тем самым его существование… но вот, полуприкрытое краем зонта, перед глазами вечереющее небо, темные, подсвеченные изнутри сизые наносы туч – и потекли мысли о том, как в один прекрасный день его дух отлетит, взовьется в эту невыразимую, неподвластную словам красоту – в будущее, которое уже существует, которое существовало испокон веков. А все ж таки, поженятся они или нет? Или она ускользнет? – хоть одна-то должна же от него ускользнуть!

В аудитории на втором этаже научного корпуса было уже битком, стоял шум и отчаянно сиял чересчур яркий свет. Маррею и остальным пришлось прокладывать себе дорогу вниз по кишмя кишевшим студентами ступеням, выслушивая и бормоча извинения, все время опасаясь, что сшибут с ног. Уж очень много света, подумал Маррей, привыкший, чтобы аудитории освещались помягче. На сцене стоял длинный стол с ораторской трибуной посредине, и впервые до Маррея по-настоящему дошло, что его-таки заставят высидеть от начала до конца «лекцию» Хоакима Майера. Хоаким Майер… На последнем курсе в Колумбийском Майер был тощим заморышем, ипохондриком, поглощенным единственной заботой – как всех заставить признать его гениальность… единственный серьезный конкурент Маррея… причем неизменно оказывалось, что для специализации они выбирали одни и те же предметы, яростно и безжалостно соперничая; Маррей считал, что в конце концов победил он. При выпуске его средний балл был чуточку выше. Правда, Майер в двадцать четыре года выпустил книжку стихов, благосклонно принятую критикой, но и он, Маррей, к двадцати шести был автором поэтического сборника, принятого еще лучше: эта его книга, «Воспаленные лилии», чуть не получила Национальную книжную премию. Ну а потом… Но от воспоминаний его отвлекли чьи-то вежливые команды: пожалуйста сюда, мистер Лихт, да-да, вот здесь садитесь, так, отлично. Он сел. Анна Доминик угодила на приставной стульчик рядом, но ей объяснили, что ее место с другой стороны ораторской трибуны – вон там? – ну хорошо, ладно, – и ее увели. Маррей глотнул воды из стакана, который обнаружил перед собой. Он очень нервничал, но почему? Вот-вот все это кончится, а наутро он полетит в Мобридж, штат Южная Дакота. Быть может, этот Китимит в штате Айова всего лишь дурной сон.

Студенты все еще набивались в аудиторию, хотя все места уже были заняты. Многие сидели на ступеньках, другие стояли, подпирая стенку, еще нескольким десяткам было позволено сесть прямо на сцене, сзади, около выходов, с условием, что они будут вести себя смирно. Публика пошумливала. Маррей заметил слева от себя Брайана Фуллера, а справа Хармона Орбаха. У другого конца стола сидела Анна в окружении Бобби Саттера и человека, которого Маррей не припоминал, – очевидно, это был ведущий. Хоаким Майер был уже в кулисах, непринужденно продвигался вперед, по пути перебрасываясь шутками с восхищенными студентами; вот он, собственной персоной, – Маррею ничего не оставалось, как только молча на него смотреть. Ничего не скажешь, вид процветающий. Все на нем было выдержано по моде – темно-зеленые брюки и лимонно-зеленая курточка, белая шелковистая рубашка и широкий желтый галстук, похоже, из натурального шелка. Майер вовсю над чем-то хохотал, и Маррея поразил его загар, его молодецкая ухватка, густые черные с проседью волосы. Они с Марреем почти ровесники, но это бы никому и в голову не пришло. Когда обоим было по двадцать с небольшим, они и выглядели одинаково молодо, потом Маррей начал от Хоакима отрываться; сперва лет на пять старше выглядел… потом, может, на восемь… Некоторое время ему можно было дать на десять лет больше, чем Хоакиму, но теперь, сегодня, сидящие в этом зале в большинстве своем, надо думать, оценили бы разницу между ними по меньшей мере лет в двадцать. Хоаким заметил его, улыбнулся, махнул ему рукой, дружелюбно, но незаинтересованно, и Маррей в ответ тоже сделал некий ни к чему не обязывающий жест. А где же у Хоакима очки? Его глаза сияли, почти лучились – должно быть, поставил контактные линзы.

И вот вводная речь: с нею выступил щеголеватый, актерствующий профессор социальной коммуникации, как видно пользующийся любовью студентов. Взрывами смеха они встречали места, которые, с точки зрения Маррея, вовсе не для смеха были задуманы. Необходимость сидеть и слушать развернутое описание Хоакимовой карьеры угнетала… особенно когда подчеркивают только официальные посты, премии, издательские должности да награды. Но он-то, Маррей, знает всю подноготную. Действительно, Хоаким начинал как поэт, в молодости он обнаруживал удивительные задатки – яркий, тонкий, в той же манере, что и… Ну, верно, гугенхеймовский стипендиат… да… да, все эти детали, они верны, хотелось выкрикнуть Маррею, но как насчет психического срыва у Майера, когда он на несколько лет исчез и с тех пор стихов больше не может написать ни строчки?., как насчет его несостоятельности в качестве поэта? Одно время он жил в Испании, пробавляясь переводами и репортерской поденщиной. Все считали, что с ним покончено, тридцати пяти лет от роду его похоронили. Маррей, во всяком случае, похоронил его. Так много горького услышав о своем старом приятеле, старинном сопернике, Маррей ему чуть ли не посочувствовал, едва ли не пожалел, что Хоаким Майер «не оправдал возлагавшихся на него надежд».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю