355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джойс Кэрол Оутс » Венец славы: Рассказы » Текст книги (страница 13)
Венец славы: Рассказы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:24

Текст книги "Венец славы: Рассказы"


Автор книги: Джойс Кэрол Оутс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)

– Как ты думаешь, она нарочно пела немецкую песню? Пела по-немецки?

Эллен не поняла, о чем он, и он продолжал как-то странно – и сердито, и словно бы извиняясь: возможно, девушка с умыслом пела такое, чего им не понять, возможно, хотела поставить их на место, пускай знают!

– Знаем? Что мы должны знать? – спросила Эллен.

Но он не умел толком объяснить. Сказал туманно:

– Пускай мы знаем… кто она и кто мы… Большая разница.

Когда Скотт пошел провожать Абигайл с ее собакой, он вернулся через каких-нибудь десять минут. Пожалуй, даже раньше. Эллен только и успела убрать со стола и ополоснуть тарелки; только и успела заново проиграть в воображении все, что происходило за столом – представился восторженный взгляд мужа, улыбка и своеобразное поведение гостьи и сильный, глубокий, волнующий голос. Эллен ее ненавидит. Ненавидит обоих – и девушку и Скотта. Сознание этой ненависти пронзило сердце как удар ножа. Они радуются друг другу, а она отторгнута от этой радости, от непринужденной связавшей их близости… отторгнута навсегда, отставлена за ненадобностью. Однако она продолжала, как автомат, заниматься своим делом, и неожиданно быстрое возвращение Скотта даже смутно разочаровало ее. Он казался усталым. Пожаловался, что по-прежнему холодно – такой противоестественный для апреля дурацкий, мерзкий холод. Эллен не ответила, в мыслях было все то же – пение девушки, собака, прикорнувшая у ног, ошеломленное лицо мужа. Да, они ей ненавистны, даже этот изящный благовоспитанный пес ненавистен, и однако думается о них с удовольствием. Хотелось с горечью спросить – ты ее целовал?

Они сидели за длинным орехового дерева столом, как всегда напротив окна, молча ели. Все еще сияло солнце. Холодно поблескивали воды озера, беспокойно зыбились, завораживали. Сосны на другом берегу будто на подбор, все одного роста. Тишина, ее только и нарушают капель, да птичья разноголосица, да ветер – он никак не угомонится. И за спиной по крыше что-то раздраженно скребется.

– Край света, – глухо, каким-то загробным голосом сказал Скотт. – Так было до нас.

Эллен повернулась к нему:

– До нас?

– Пока не появился род людской.

Она засмеялась. И сама удивилась – так невесело прозвучал смех. Подождав минуту, сказала мягко:

– Почему ты к ней не идешь? Тебе ведь хочется пойти, да?

– Тут красиво, но от этой красоты больно. От воздуха больно. От солнца. От воды. Здесь бесчеловечно, – сказал Скотт по-прежнему глухо, потерянно.

– Пойди к ней, почему ты не идешь? К этой девушке. К ней.Она тебя ждет.

Эллен говорила, а губы ее кривились. И не своим, отвратным голосом говорила.

– Она меня ждет?.. – повторил Скотт.

– Я знаю, чего ты хочешь, о чем все время думаешь. Я знаю, ты все время думаешь о ней.

– Знаешь? – переспросил он презрительно, чуть повысив голос.

– Ненавижу вас обоих, – прошептала Эллен.

Как слепая, поднялась из-за стола и ушла в спальню.

Стала у окна, полузакрыв глаза. Привиделось – берегом идет человек, храбро пересекает по льду край озера. Шагает быстро, знает, куда идет. Быстро шагает. Уверенно. Он молод, полон сил, и ни стыда, ни совести. Она его ненавидит. Но будет смотреть, будет стоять у окна и смотреть, пока он не скроется из виду.

И опять ей послышался чудесный, невозмутимый, загадочный голос девушки. Голос льется так, словно и не принадлежит ей, словно это бесплотный звук, мучительно, несказанно прекрасный, не ее, даже не человеческий голос. Эллен вновь слышит этот голос, и вновь она видит лицо мужа – всю глубину волнения, бесстыдную, обнаженную силу страсти.

– Почему ты к ней не идешь?.. – прошептала она.

Это ужасно, чудовищно, что нельзя ему идти, что он должен оставаться здесь, скованный, беспомощный, всего лишь ее муж. Что он – тот, кто он есть, и должен оставаться самим собой. Что придет день, когда он умрет.

Они слушали, как мерно каплет с карнизов. Резкий, четкий, радостный звук – звенит, каплет, тает – весь мир тает.

– Смотри, какое солнце! – сказал Скотт.

Эллен заслонила глаза ладонью, зажмурилась. Да, правда, солнце громадное, могучее, почти устрашающее. Началась оттепель. Что-то в Эллен отозвалось – чувство такое неуловимое, такое глубинное, что и волнением не назовешь. Хотелось заплакать, потом захотелось рассмеяться. И кричать от муки.

– У нее все равно сегодня гость, – сказал Скотт. – Около полудня туда кто-то приехал.

– Гость?

– Как будто мужчина. Молодой человек.

– Значит, мы с ней больше не увидимся?.. – медленно сказала Эллен.

Скотт полулежал на тахте напротив окон, опираясь на подушки. До самого подбородка натянул на себя старый шерстяной плед в зеленую и коричневую клетку. В нестерпимо ясном свете солнца лицо постаревшее, и однако оно спокойно, безмятежно; впервые Эллен увидела мужа стариком – а ведь в старости он был бы… был бы прекрасен. Потрясенная тем, что знала, она смотрела во все глаза, и Скотт, видно, ощутил ее растерянность – обернулся к ней, попытался улыбнуться. Но нет, он не так понял. Спросил:

– Ты прощаешь меня?

– Прощаю?

– За эту девушку… за все.

– Ну конечно прощаю, – медленно, еще не совладав с потрясением, выговорила Эллен. Взяла его за руку, сжала холодные пальцы.

– Если бы я ушел, может быть, я бы не вернулся.

– Да, я знаю.

– …ты не захотела бы меня принять, а я не смог бы вернуться…

– Конечно я тебя прощаю, – сказала она.

И наклонилась его поцеловать. С надеждой – хоть бы им не отдалиться друг от друга.

– Я тебя люблю, – послышался шепот.

И тотчас шепот в ответ:

– Я люблю – тебя!

Перевод Н. Галь

Пятна крови

Он сел. Обернувшись, он увидел, что с ним на скамейке сидит молодая мать, которая даже и не взглянула на него. Сквер, где они находились, представлял собой шумный крошечный островок, вокруг которого непрерывным потоком двигались машины. На других скамьях расположились пожилые, скучающего вида мужчины, несколько женщин с покупками, присевших отдохнуть, взгляд по-орлиному острый, пальцами в перчатках теребят кто шнурки туфель, кто подол; ребятишки, детвора из многоквартирных домов, что в нескольких кварталах от этой широкой главной улицы. Огромные беспорядочные стаи голубей вспархивали, вновь опускались, потом птицы снова испуганно вспархивали, бросаясь врассыпную. Лоуренс Прайор с обостренным вниманием разглядывал все это. Он знал, что здесь он не на месте: пришел сюда прямо из своего кабинета – пациент, назначенный на одиннадцать, сообщил, что не придет, – и на полчаса он оказался свободен. Единственное место, куда он мог сесть, было рядом с хорошенькой молодой матерью, но она подняла к лицу ребенка, и ее ничуть не интересовали ни голуби, ни болтовня ребят, ни сам Лоуренс. Он сидел в потоке солнечного света, падавшего сквозь узкую щель меж двух высоких зданий, словно отметив его печатью благословения.

Эти женщины с покупками! Он наблюдал, как, торопливо добравшись до островка, они торопливо устремлялись на его противоположный конец, – редко у кого из них было время присесть и отдохнуть. Спешат. Из-за их спешки машины тормозили, дожидаясь правого поворота. В толпе покупательниц он заметил блондинку, ступавшую упругим, уверенным шагом. Она торопливо переходила улицу на красный свет – раздался гудок. Какой у нее американский вид, как хорошо одета, как уверена в себе! Лоуренс поймал себя на том, что уставился на нее, пытаясь вообразить, какое лицо открылось бы ему, если бы он подошел к ней, – удивленное, элегантное, сдержанное, когда по выражению его лица она увидит, что он для нее не опасен, совершенно не опасен.

Она не стала пересекать скверик, а пошла по тротуару в обход. Избегая сидевших на скамьях и голубей. Лоуренса взяла досада. Затем, наблюдая за ней, он понял, что женщина ему знакома – упругая, нетерпеливая походка, изящное синее пальто, – он и в самом деле хорошо ее знал; эта женщина – его собственная жена! Он постучал по подбородку кончиками пальцев – жест выражал изумление и заинтересованность. Конечно же! Беверли! Словно обыгрывая свое замешательство перед публикой, он улыбнулся, подняв лицо к небу… а когда вновь перевел взгляд вниз, жена его уже поспешно пересекала улицу, храбро двигаясь на красный свет перед рвавшимися вперед автобусами и такси.

Он поднялся, чтобы последовать за ней. Но перед ним вырос быстро шагавший высоченный мужчина, а затем небольшая группа женщин с покупками – дали зеленый свет, и теперь все они спешили. Отчего-то Лоуренс замешкался. Высокий мужчина спешил, словно намеревался нагнать Беверли. В его росте было что-то странное, ненормальное, серебристо-седые волосы венчали голову мелкими тугими кудряшками, словно виноградные гроздья. Он был в темном пальто, сзади на шее горело красное родимое пятно, по форме напоминавшее палец. Женщины с покупками двигались впереди Лоуренса; высокий мужчина и жена Лоуренса уходили все дальше. От всего этого движения у Лоуренса начала слегка кружиться голова.

О нем ходила легенда: он помешан на работе. Беверли жаловалась на это, беспокоилась об этом, гордилась этим.

Он врач, и его пациенты для него священны. Так что лучше ему не гнаться за женой, иначе она разволнуется, увидев его в такое время на улице, да и он не расстанется с ней раньше чем минут через десять – пятнадцать. Может, она захочет, чтобы он с ней позавтракал. Может, захочет, чтобы отправился с ней по магазинам. Лучше держаться сзади, лучше спрятаться. Так что, понаблюдав, как она поспешно удаляется – его жена – к самому центру города, он со странным чувством удовольствия и волнения снова сел. Словно ему открылась какая-то тайна.

Рядом с ним молодая женщина, нашептывая что-то, склонилась над ребенком. Бледное угловатое лицо, озаренное любовью, отсветами детского личика или же узкой полоской света, медленно переползавшей от Лоуренса к ней. Для мужчины подарок – увидеть женщину в такой миг.

Он подумывал, не улыбнуться ли ей. Но нет, это может быть превратно истолковано – не такой это город, где люди свободно улыбаются друг другу.

В кабинет вошел Херб Альтман, прошел вперед, слегка склонив голову вниз. Уже лыс, хотя ему только сорок пять. Тело грузное, самоуверенное, одет всегда крикливо – сегодня на нем был ярко-желтый галстук, который так и плясал перед глазами Лоуренса.

Обменялись рукопожатием.

– Ну как вы?

– Неважно. Не могу спать. Совсем не сплю, вы же знаете, – сказал Альтман.

Он сел и принялся рассказывать. В голосе слышались нетерпение, настойчивость. Говоря, он так мотал головой, что тряслись щеки. Жена Альтмана, Конни, – подруга жены Лоуренса. Лоуренсу казалось, что все женщины их круга – близкие подруги; они как бы переходят одна в другую. Мужья тоже как бы переходят. Многие из них ведут одновременно несколько жизней, но все эти их жизни протекают как бы совместно. Живут в одном измерении, но объявляются также и в других: под вечер в городе или же в пригороде, вниз по реке. Их роскошные дома, и автомобили, и яхты не могли вместить их целиком. Слишком много энергии. Нетерпеливые, звонкие, настойчивые слова. Пока Альтман сердито говорил о бессоннице, потом перескочил на претензии жены, потом – любовницы, Лоуренс в глубине своего воображения вновь увидел жену – сон, привидевшийся ему наяву, – она, свободная и счастливая, шла по тротуару этого громоздкого города.

Какая тайна заключена в ней, в этой женщине, с которой он так давно живет? У них есть ребенок, дочь. И знакомы они вот уже двадцать лет. И все же, увидев ее подобным образом, Лоуренс был поражен тайной ее отдельности, ее существа…

– Найму агента следить за ней, – разгневанно прошептал Альтман.

– За женой?

– За Эви. Эвелин.Двадцать пять лет, совсем ребенок, делится со мной своими планами, говорит, о чем мечтает. Хочет в будущем году выйти за меня замуж!

На темном циферблате часов Лоуренса светились зеленовато-белые цифры. Светиться они должны были в темноте, но светились и на свету тоже.

– Хорошо, – сказал Альтман, заметив, что Лоуренс поглядел на часы, – я только отнимаю у вас время. Ладно. Послушайте мне сердце, мои продымленные легкие, простучите спину, посмотрим, какой бывает отзвук, когда внутри не остается ничего живого, – я больной человек, мы оба это знаем. Вот, пожалуйста.

В конце концов Лоуренс поступил как всегда: продлил Альтману рецепт на барбитураты. Продлять можно было до шести раз, и через несколько недель Альтман заявится к нему опять.

У двери Альтман остановился с драматическим видом. На груди у него вздулась белая рубашка.

– Чего они так вцепились в меня? – сказал он. – В чем дело, Ларри? Отчего они вечно преследуют меня?

Я не сплю по ночам. Составлю в голове вояж, а встану и ничего не могу припомнить – я не сплю, но я не помню, о чем я думаю… Отчего они вечно преследуют меня, эти женщины? Что они со мной творят?

Лоуренс жил с женой и дочерью в нескольких кварталах от озера в побеленном кирпичном доме. Дом светился в сумеречном воздухе. Казался призрачным, невесомым, словно стоял на дне озера, скрывшего его несовершенства. Здесь Лоуренс мог спать крепко, как ему никогда не удавалось в родительском доме, в Филадельфии, агрессивном, подавлявшем своими размерами. Довольно с него той жизни! Даже память о той жизни он вычеркнул.

Позади него, в городе, остались его пациенты и горестные воспоминания о пациентах. Десять, порой двенадцать часов недугов – стыда за свою болезнь, слабость, необходимость произносить слова, которых лучше бы не произносить. Часы приема в кабинете были хуже, чем в клинике. За день от бесконечного выписывания рецептов рука Лоуренса начинала дрожать, отказывалась повиноваться, от записной улыбки его лицо – лицо сорокалетнего мужчины – грозило преждевременно состариться. У его пациентов слишком много лиц. Прыщавые, угрюмые, полные нетерпения – или знакомые, но чудовищно далекие, как у Альтмана, они требовали от Лоуренса чего-то, чего он не мог им дать, да и понять не мог.

Многие недуги были воображаемыми. Они существовали, да, но только в воображении; как их излечить?

Когда он вошел в дом, звонил телефон. Ему даже пришло в голову, что телефон звонит уже довольно давно. Но пока Лоуренс дошел до кухни, где стоял телефон, звонки прекратились, и Лоуренс застыл с повисшей в нескольких дюймах от трубки рукой, прислушиваясь к тишине дома.

Завтра утром приезжает погостить его мать из Филадельфии, рейсом девять тридцать.

Беверли и Эди опять собираются уходить; натыкаются друг на друга у шкафа. Эди – ей четырнадцать лет, но она уже переросла мать – с возмущением просовывает руки в рукава пальто. Пальто у нее цвета хаки, на подкладке из искусственного меха, старенькое; несмотря на все уговоры матери, Эди не желает с ним расставаться. Лоуренс стоит с вечерней газетой, наблюдая за ними. Шесть тридцать.

– Вам надо идти? – говорит он.

– Забыла купить новые полотенца. Собиралась купить новые полотенца для твоей матери, не могу же я дать ей это старье, – говорит Беверли.

– Новые полотенца? Ты сейчас отправляешься за новыми полотенцами?

– У нас же все старые. Для нее они недостаточно хороши.

Подбородок Беверли каменеет. Настороженные, беспокойные глаза горят. Лицо у Эди ясное, почти хорошенькое, но она вечно спешит, вечно на все налетает. Лоуренс понимает, что жена с дочерью о чем-то спорили. Эди натыкается на стул в прихожей, морщится.

– Господи! – Она отскакивает в сторону.

– Ты ездила сегодня за покупками в город? – спрашивает Лоуренс жену.

Она хмурится, глядя в сумочку, что-то ищет.

– Нет.

– Мне показалось, я тебя видел.

– Видел меня? Когда?

– Незадолго до полудня.

Закрыв сумочку, она пристально смотрит на него. В глазах – холодное, ясное выражение, взгляд, которого Лоуренсу не постичь. Потом она улыбается.

– Ах да. Я ездила в город… Поехала и тут же вернулась, надо было купить кое-что – здесь не нашла. Весь день в бегах. Забрать Эди из школы, отвезти к зубному, теперь вот… теперь надо опять отправляться.

– Ты преувеличиваешь. Мама не предполагает, что ты станешь из-за нее так суетиться.

Она качает головой, избегая его взгляда. Он думает о высоком мужчине с серебристой шевелюрой и родимым пятном, который спешил за ней так, словно пытался догнать.

Его мать. Аэропорт. Они много раз встречали его мать таким же точно образом и говорили каждый раз то же самое; казалось, в аэропорту собралась та же самая толпа. Мать тут же начинает выкладывать местные новости и всю дорогу домой так и будет рассказывать про похороны и свадьбы, рождения, болезни, операции, неприятные неожиданности, хотя каждую неделю писала ему обо всем этом.

– Ах, поглядите! – произносит она с отвращением.

Она поднимает руки, чтобы они могли разглядеть ее белые перчатки; они грязны, даже чем-то заляпаны; светлые, красновато-бурые пятна – не то ржавчина, не то кровь.

– Я вам их выстираю, мама, – тотчас же говорит Беверли.

– В поездках все так пачкается. Столько грязи, – говорит мать Лоуренса.

Он вспоминает, что она говорила это и раньше.

Пока мать разговаривает с его женой, Лоуренс молча ведет машину. Он счастлив, что мать приехала навестить их. Приезжает она часто, несколько раз в год. Лоуренсу кажется, что она осуждает его за то, что он уехал из Филадельфии и переехал в этот город, где у них нет родственников. Кажется, что письма, которые они пишут друг другу, не выражают того, что у них на душе. Словно под его аккуратными печатными строчками, под ее строчками, выведенными с наклоном чернилами цвета лаванды, кроется какое-то другое измерение, некое подавленное чувство или воспоминание, на которые оба они могут только намекать, но выразить их бессильны.

Подъезжают к дому Лоуренса.

– Мне нравится этот дом, – как всегда категорически заявляет мать. И точно ее слова что-то решили, Лоуренс и Беверли чувствуют облегчение.

Прежний дом, где жила их семья, тоже был белый. Теперь мать Лоуренса живет на квартире, которую одобряют другие вдовы, но несколько десятилетий она прожила в доме размером с муниципальное здание. Иногда Лоуренсу снится, что он взбирается по лестнице на третий этаж, который стоял под замком, порыться в кипах старых отцовых медицинских журналов, как он это делал ребенком. Журналы были связаны в пачки. Целые башни. Завороженный, он рылся в них часами.

Присутствие в доме матери, его собственной матери, вызывает у Лоуренса такое чувство, словно он тут не на месте. Кажется, будто время сместилось. И уже непонятно, сколько ему лет. Но по отношению к матери он ведет себя как радушный хозяин, даже старается быть галантным. Вечером после обеда садятся смотреть фотографии – еще один ритуал. Передают снимки по кругу. Потом, внезапно наклонившись к нему каким-то негнущимся движением (и Лоуренс вдруг понял, как туго она затянута в корсет, – жена тоже затянута, тело у нее стройное и гибкое, но гладкое и твердое на ощупь), она протягивает ему карточку, снятую много лет назад. Опять эта карточка! На ней Лоуренс, Ларри мл., сидит на пятнистом пони, на какой уж он не помнит ярмарке; пони взяли напрокат; темные волосы Лоуренса зачесаны вниз, на лоб, и выглядит он болван болваном – застывший взгляд, испуганный и бессмысленный, робкие губы не смеют расплыться в улыбке. Лоуренс уставился на снимок. Отчего мать так дорожит им? Отчего всякий раз притаскивает сюда вместе с недавними фотографиями, словно не помнит, что показывала его в прошлый свой приезд?

– Погляди вот на эту, ну не прелестный ли мальчик? Правда, прелестный? – упрямо твердит она.

Лоуренс всматривается в собственное лицо, такое невыразительное и неопределенное на снимке. Лицо, которое могло стать каким угодно. За ним могла скрываться любая личность. Такое оно невыразительное, это лицо, – за ним могло скрываться все что угодно.

Внезапно он встал. Мать и жена с тревогой уставились на него.

– Ларри? Что случилось? – говорит Беверли.

Он проводит рукой по глазам. Снова садится.

– Ничего.

– Тебе что-нибудь послышалось?..

– Нет. Ничего.

Вечером два дня спустя, когда он едет домой, сзади выруливает автомобиль с надрывающимся клаксоном и обгоняет его. Машина набита ребятней – мальчишками, девчонками, – и ему кажется, что он видит среди них Эди. Сердце у него екает. Но он не уверен.

Когда он вернулся домой, почти стемнело. Мать целует его в щеку. Хрупкая, маленькая женщина и, однако ж, твердая, пунктуальная и упрямая. О чем они болтают весь день? Женщины? Его мать и жена? Сейчас они рассказывают ему, чем занимались днем. Их болтовня похожа на музыку, обрывки которой летят над ними, легкие, незавершенные. Она никогда не кончается; должна продолжаться и продолжаться.

– Эди вернулась? – спрашивает он.

– Нет, еще нет, – отвечает Беверли.

– Где она?

– У нее что-то в школе после уроков – репетиция хора.

– Так долго?

– Нет, не так долго. Вероятно, к кому-то зашла. Скоро придет.

– Но ты не знаешь, где она?

– В точности – нет. В чем дело? Почему ты так сердишься?

– Я не сержусь.

Когда она вернется, от нее он ничего не узнает. Ничего. Влетит в квартиру, промчится через кухню к шкафу в передней, сбросит пальто, сядет обедать, сгорбится, уставится в тарелку или по обязанности уставится на него, и он ничего о ней не узнает, ничего. От возмущения сердце его громко стучит. Однажды Беверли сказала ему: «Лицо у Эди размалевано, но ты бы посмотрел на ее шею – не помню, когда и мыла. Просто ужас – что мне делать?»

Что им всем делать?

Мать расспрашивает, как прошел его день. Много ли работы? Устал?

Он рассеянно отвечает, прислушиваясь, не вернулась ли Эди. Но когда она вернется, он ничего от нее не узнает. Мать переходит на другую тему – жалуется на одну из его теток, – и он уже не поспевает за ней. Думает об Эди, потом думает о жене. Потом замечает, что думает об одной из своих пациенток, Конни Альтман. Сегодня утром она расплакалась у него в кабинете.

– Мне необходимо что-нибудь, чтобы я могла спать по ночам. Всю ночь лежу и думаю. А утром не могу вспомнить, о чем думала. У меня так расстроены нервы, сердцебиение; не можете выписать мне чего-нибудь посильней, чтоб я смогла уснуть? Все проходит…

Это приводит его в недоумение.

– Проходит – что вы хотите этим сказать?

– Ни в чем нет никакого смысла. Я не вижу его. Все мы проходим, люди нашего возраста, и в нас все проходит, вытекает… мне придется доживать жизнь в этом теле…

Она была красавицей, эта крошечная женщина с детскими ручонками и ножками. Но в последние годы в лице ее появилась жесткость.

– Мне необходимо что-нибудь, чтоб я могла спать. Пожалуйста! Я знаю, что в соседней комнате онне спит, он тоже не может уснуть, это сводит меня с ума! Я предпочитаю, чтоб он не ночевал дома. Все равно, с кем бы он ни был.

Только б не под одной крышей, только б не лежал рядом без сна, как я… Мне необходимо что-нибудь, чтоб заснуть, пожалуйста. Я не в силах выносить все эти бдения, все эти мысли.

Комната его дочери. Суббота, после полудня. На несколько часов дом опустел, и он может заходить в нем куда угодно – это его дом, и все комнаты тоже его, принадлежат ему.

Комната Эди вся завалена одеждой, учебниками, туфлями, хламом. Два-три ящика комода выдвинуты. На комоде – настоящий кавардак. В зеркале появилось отражение Лоуренса, и он с удивлением принялся разглядывать себя – это действительно он, доктор Прайор? Он разочарован. Даже слегка взволнован. Отражение в захватанном зеркале мало похоже на образ, что живет в его представлении; оно не похоже даже на того человека с недавних снимков. Он глядит не отрываясь, в полном замешательстве. Отчего у него такая мятая рубашка – только сегодня надел; отчего такое болезненное, изборожденное морщинами лицо, отчего руки кажутся какими-то лишними и висят по бокам как плети? На миг он усомнился, действительно ли тот человек в зеркале – доктор Прайор? Усомнился в необходимости существовать дальше в этом теле, пробуждаться каждое утро навстречу этому лицу и телу из всего несметного множества человеческих существ. Не иллюзия ли само существование, размышляет он. Улыбается. Вместе с ним, словно издеваясь над ним, улыбается в зеркале тот мужчина с болезненным лицом. Нет, пожалуй, не издевается, пожалуй, сочувствует.

Иллюзия ли существование? Банальная иллюзия.

Пробудившись от транса, он быстро подходит к комоду дочери. Колебаться нельзя. Надо действовать быстро, уверенно. Он выдергивает первый ящик: груда чулок, черных колготок, ярко-красных колготок, шерстяных гольфов разных цветов и с разными узорами, спутавшихся прозрачных паутинок; одни новые, жестковатые, словно их только что вынули из упаковки, другие довольно грязные, все свалено в ящик кучей. С грохотом катается из стороны в сторону катушка с черными нитками. Уже почти задвинув ящик до конца, Лоуренс вспомнил, что он был выдвинут на несколько дюймов. Хорошо. Хорошо, что вспомнил. Он тянет следующий, ящик застревает, он дергает, ящик едва не падает на пол; с досады Лоуренс вскрикивает. Разноцветное нижнее белье, от которого исходит запах свежести, – свежевыстиранное, только из прачечной, но тоже свалено небрежно, кое-как.

Лоуренс никогда не входил в ее комнату один. Никогда. Не хотел вторгаться к ней, не осмеливался ее сердить. Но сегодня, оказавшись так близко к ней, так странно с ней соприкоснувшись, чувствует что-то непривычно приятное. В этот миг она для него совершенно реальна. Могла бы стоять у него за спиной, готовая бросить, запыхавшись, одно из своих: «Привет, приятель!» – как она частенько выражалась в последний месяц, доводя его до исступления, верно, так принято среди детей ее возраста. Даже могла бы промурлыкать ему на ухо одну из своих банальных, жаргонных, таинственных песенок.

Он замечает, что роется в шелковом нижнем белье. Вещи липнут одна к другой, раздается легкое электрическое потрескивание. Он поднимает коротенькую комбинацию, зеленую, цвета мяты, с белыми бантиками. Красивая. Очень красивая. Наверно, подарок от матери на день рождения или на рождество, сама она, наверно, не купила б такой. Ему хочется прижаться к ней щекой. Сложив ее аккуратнейшим образом, он укладывает комбинацию на место и у боковой стенки ящика обнаруживает спрятанную книгу – блокнот, дневник – неужели дневник? – он разочарован, увидев, что это не дневник, а небольшая книжка в твердой обложке, «Эдгар Кэйс и чудо перевоплощения».

В раздражении он просто листает книгу. Какая чепуха. Как смеют печатать и продавать такие книги. Одна фраза особенно возмущает его: Современная медицинская наука стыдливо плетется в хвосте…Захлопнув книгу, он засовывает ее на прежнее место. И тут – он сам не знает почему – его охватывает отчаяние, он чувствует, что слабеет. Вновь прикасается он к зеленой комбинации, к – атласным? – очень уж шелковистым трусикам, бледно-голубым, с резинкой по краю. Пытается представить себе лицо дочери, но ничего не выходит. Ах, папа, верно, сказала бы она нараспев, ах, папа. Ради бога! Днем она отправилась с подружками на ярмарку. Что можно там делать целый день? – спрашивает он, и, пожав плечами, она говорит: Походишь по лавкам, что-то купишь, посидишь, встретишь знакомых, ну, знаешь, пара бутылок кока-колы, посидишь, встретишь знакомых, повеселишься. Что в том плохого?

У него есть дочь, это какая-то тайна, уразуметь которую до конца он не может. Он роется в ящике дальше, дальше, и ощущение отчаяния все сильнее поднимается в нем… В угол ящика засунута пара свернутых в тугой клубок белых трусов. Он берет их. На них – несколько пятен крови, темных и жестких, почти твердых. Пристально всматривается. Почему кровь? Почему здесь? Какое-то мгновение он ничего не чувствует, ничего не думает. Даже не удивляется. Потом ему приходит в голову, что дочь постеснялась бросить штанишки в грязное белье, собиралась сама постирать, но забыла; прошли недели, может, и месяцы… пятна засохли, застарели так, что и вывести невозможно… Забыла про них… свернула, скатала в клубок и сунула в угол ящика, забыла…

Его мать беседует с ненадолго заглянувшими к ним друзьями. Обычный воскресный день. Беверли разносит напитки. В зеркале над камином невесомо подпрыгивают голубовато-белые волосы матери. На каминной полке, в серебряных подсвечниках – длинные, белые, ни разу не зажигавшиеся свечи с абсолютно белыми фитилями. О чем они так серьезно рассуждают? Лоуренс старательно вслушивается. Беверли нежно журит его за то, что он так много работает, – знакомый мотив, почти что песня, те же слова, что много лет назад говорила отцу его мать, – он кивает головой, улыбается, это он тот доктор Прайор, который много работает.

На самом же деле он весь день ничего не делал, сидел за столом в своем кабинете да листал медицинские журналы, только и всего. Был не в силах ни на чем сосредоточиться.

Говорит их давний друг Тед Эльбрехт, витийствует по своему обыкновению. Он биржевой маклер, но воображает себя социальным критиком. Невысокий человек в очках, с постоянно взлетающими бровями, считается другом Лоуренса, а его жена – подругой Беверли. Знакомы они порядочно, потому и считаются друзьями. Встречаются же всегда в гостях, в чужих домах, где вокруг них группками теснятся другие.

– На нашу страну надвигается катастрофа, можете мне поверить, – произносит Тед.

Лоуренс так и не смог сосредоточиться на том, о чем они толкуют. Ему кажется, что в этот миг, в этот самый миг он, вероятно, больше не сможет этого выносить.

Вокруг него звенят голоса. Звон расходится концентрическими кругами, его окружает звон голосов, дыханий, оживленных взглядов. Голоса не смолкают, как музыка. Они пронзительно обрываются; обрываются в каком-то предвкушении. Лоуренс берет предложенный женой бокал, лицо женщины выглядит странно хрупким. Кусочки льда в бокале наводят на мысль об Арктике – чистые кристаллы, чистый, бесцветный лед и воздух, в котором не выживают никакие микробы. Оно невыносимо, это мгновение. Невыносимо. Невыносимо стоять с этими людьми. Он не знает, в чем дело, но тем не менее понимает, что стало невыносимо; что-то влечет его тело к точке распада, и чтобы сохранить себя, свое существо – физически сохраниться, – потребны силы не такого человека, как он, силы борца.

Медленно тянется мгновение. Ничего не происходит.

Снова аэропорт. Как встреча в прошлый понедельник, только в обратном порядке, теперь она уезжает домой. Воздушный лайнер поглотит определенное число людей, среди них – мать Лоуренса, и улетит. Теперь слова спешат. У спеть выговориться. Мать горько жалуется на одну из теток Лоуренса – он согласно кивает, недоумевая, зачем она все это говорит в присутствии Беверли, – кивает, да, да, он согласился бы с чем угодно.

– Откуда ей знать? Она никогда не была замужем! – произносит мать Лоуренса, скривив рот. Об отце Лоуренса, который погиб, катаясь на лодке, когда Лоуренсу было восемнадцать лет, она никогда не говорит прямо; говорит же о других бедах и несчастьях, говорит бойко, заученно, нетерпеливо дергаясь всем своим маленьким негнущимся телом. Отец Лоуренса погиб на озере, совсем один. Утонул, один. Видимо, лодка перевернулась, и он утонул, один, так что ни единая душа не видела этого и не может о том поведать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю