355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джойс Кэрол Оутс » Венец славы: Рассказы » Текст книги (страница 7)
Венец славы: Рассказы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:24

Текст книги "Венец славы: Рассказы"


Автор книги: Джойс Кэрол Оутс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)

– Проблема… основная проблема… Есть одна проблема… Горячие споры вызывает проблема… – пробормотал Барри и не понял, почему в глубине расползшегося тумана кто-то засмеялся; потом он подумал, что, наверно, прошло очень много времени, и вытянул шею, чтобы разглядеть, который час: было всего шесть минут двенадцатого. Прошло всего шесть минут!А он-то думал, уже полдвенадцатого. Это настолько его ошеломило, что он замолчал на полуслове и даже не закончил фразу, но поскольку все равно не помнил, с чего эту фразу начал, то решил перейти к следующему разделу лекции и сказал: – Если у вас возникнут по этому поводу вопросы, подойдите ко мне после звонка. – И неожиданно ободренный какой-то еле уловимой ноткой в собственном голосе, изобразил подобие улыбки и продолжал: – Конечно, будь Шекспир жив, тогда бы это имело значение, но он ведь умер, и те, другие, по большей части тоже… ведь сколько лет прошло… почти все они умерли… и Стерджес… в общем, все шестеро умерли… Сегодня наша тема – трагедия… По программе у нас «Гамлет». Я… э-э… мне не удалось вчера прочитать эту пьесу… Я… Дело в том, что… – Он уставился на лица перед собой. Все замерли в молчании и ждали. Никогда еще в аудитории не было такой тишины. – …У меня сложилась собственная версия насчет Шекспира и Стерджеса, – сказал он. В ту же секунду ему почудилось, что у него в самом деле сложилась какая-то версия. – …Один был псевдонимом другого, – бессвязно продолжал он, – …потом появился некто третий и вычеркнул это слово… вернее, имя… а потом вычеркнул и второе… вычеркнул оба имени.

Он судорожно глотнул. Студенты переглядывались, но в их глазах не было обычной насмешки, он видел, что они встревожены, потом все снова слилось, он не видел больше никого и ничего. В руках у него откуда-то появился кусок мела, и ему вдруг сразу стало лучше.

– Сегодня наша тема – трагедия…

И тут его осенило, он написал на доске слово «трагедия». Несколько студентов по привычке переписали с доски в тетрадь. Это придало ему смелости, он улыбнулся и с внезапным приливом воодушевления сказал:

– Шекспир умер, но мы живы, и он бы нисколько не обиделся, чего ему обижаться?.. Тяни свой воз вперед, ступая по костям…это, кажется, не его слова… или его?.. чьи это слова?., а кто-то другой сказал еще: Пусть мертвецов хоронят мертвецы!.,так в чем же заключалась проблема Гамлета?., какого черта все кончилось его смертью?.. я хочу сказать, с чего они тогда все так распсиховались?.. он был нашего возраста и… э-э… ему ведь было столько же, сколько нам сейчас, да?., и что в его жизни было такого трагичного, или, вернее, до чего все они так хотели докопаться?.. Нельзя ли было как-то этого избежать? Я хочу сказать, в чем же все-таки была трагедия?.. И вообще, что такое трагедия?.. Что такое трагедия?

Не выпуская из рук мела, он снова повернулся к ним, и из глубин памяти всплыло размытое воспоминание, он мысленно увидел профессора, у которого учился много лет назад; вот профессор сидит на краешке стола, болтает ногой, курит, задает вопросы, и вдруг Барри услышал, что сам тоже задает вопрос голосом профессора, он даже вскинул голову в точности, как делал тот: «Так о чем же, черт возьми, говорится в трагедии?» Парень с сережкой поднял руку и выпалил, что лично ему кажется, что там говорится про кучу разных людей, которые жили в каком-то королевстве, где всем заправлял король, и самое главное – это то, что… что… что все они под конец умирают. В аудитории засмеялись. Раньше на этом курсе никто не высказывал своего мнения вслух, потому что профессор Тэйер не позволял прерывать свои лекции комментариями с мест, и Барри, улыбаясь, поглядел на парня с сережкой. Господи, ему же еще страшнее, чем мне, подумал он, и пошутил, что да, конечно, вот именно, но все-таки почему они под конец умирают? Одна девушка нерешительно подняла руку и тотчас ее опустила, а Барри снова услышал себя, услышал, как он говорит, что в общем-то не так уж важно, что Шекспир умер, потому что это не меняет дела и все по-прежнему довольно трагично, ведь правда? и каково человеку оказаться в положении Гамлета, приходилось ли кому-нибудь из них попадать в аналогичную заварушку? – в ответ несколько человек так энергично закивали, что Барри не решился предложить им выступить, он не хотел отвлекать внимание аудитории, потому что теперь знал, о чем будет дальше говорить: он изложит им теорию трагедии.

Рядом со словом «трагедия» он написал на доске слово «свобода».

И продолжал говорить, взволнованно, сбивчиво говорил, что все дело в желании обрести свободу, что в этом-то, черт возьми, самая суть, что в те далекие времена все эти люди, все эти страдающие люди, как, например, Гамлет и многие другие, хотели быть свободными…но на них давили со всех сторон, на них давила целая армия стариков, этих мертвых и умирающих подонков… и точно так же продолжается до сих пор, но теперь люди поумнели, потому что они всегда могут прочесть «Гамлета» и… и что из этого следует?., какую мудрость могут они из этого извлечь?.. Суть не в том, что каждый человек непременно сыграет в ящик, продолжал Барри, тыча в доску мелом, не обязательно же, чтобы каждая ситуация кончалась именно так, но потом, конечно, все равно все этим кончается, и в этом-то смысл трагедии, вот почему они ее читают, и проблема Гамлета, как он думает, в том, что тот не рванул куда-нибудь за границу, когда объявился призрак… Пусть мертвецов хоронят мертвецы! Пусть бы этот старый хрыч тыркался под землей, как слепой крот! Да, призраку, конечно, было не сладко, для него это был настоящий кошмар, не зря же старый король сказал, что он томится в чистилище и очень там мучается, хорошо, допустим, все это жутко действовало ему на психику, но у Гамлета ведь была еще вся жизнь впереди, своя собственная жизнь… но… но как он мог обрести свободу, как он мог вырваться из трагедии, взявшей его в тиски?

– Как нам всем вырваться? – с жаром воскликнул Барри.

Они немного об этом поспорили, и Барри так разволновался, что принялся ворошить большой том Шекспира… какого черта он не заложил закладку?., и наконец найдя «Гамлета», продолжал листать, пока не отыскал место, которое почему-то помнил, – невероятно, непостижимо, но факт!., последний раз он читал эту пьесу еще на втором курсе, но отчетливо помнил, какое место ему нужно-последние слова Гамлета… и он прочитал их вслух, заставив себя понизить голос, чтобы не прозвучало слишком напыщенно:

– «Вам, трепетным и бледным, безмолвно созерцающим игру, когда б я мог… о, я рассказал бы… Но все равно… я гибну, а ты жив». [9]9
  Перевод М. Лозинского.


[Закрыть]

Вот в чем скрытый смысл этой пьесы и вообще трагедии: я гибну, а ты жив.Это и есть самое важное, что они постигнут за свою жизнь, сказал Барри, и они обязаныэто постичь, а иначе их тоже ждет трагедия. Он слышал себя словно издалека, голос у него больше не дрожал, не срывался и звучал спокойно… Барри и не думал, что во внезапно овладевшем им удивительно возвышенном и удивительно прекрасном чувстве может крыться такая огромная сила, сила, которая рвалась из него наружу и подчиняла себе все.

Лекция кончилась, он собрал книги и конспекты, – что же произошло? что вообще было? – краем глаза следя, как профессор Тэйер медленно, очень медленно приближается к кафедре. Наконец последние студенты высыпали в коридор. И в аудитории остался только Тэйер, он задержался на пороге и смотрел на Барри. Стоял он чуть пригнувшись и сжимал в руках магнитофон, будто приготовился защищаться; сколько коварства и злобы было в улыбке, с которой он смотрел на Барри! Барри запихнул книги в холщовую сумку и вышел в коридор. Мимо Тэйера он прошел не останавливаясь и даже не посмотрел в его сторону. К черту Тэйера, к черту их всех! Одно умирает, зато другое продолжает жить… Значит, его выгонят из Хилбери? Очень хорошо, выгонят так выгонят. Он вернется в Штаты и будет жить на пособие? Может быть. Ему наплевать. Выгонят его из аспирантуры или не выгонят, будет у него ученая степень или не будет – какая разница?

Жизнь – это театр, подчиняющий себе все.И при чем тут эта ерунда, эти книги, конспекты и полоски зеленой бумаги? Какое все это имеет к нему отношение? Тэйер коротко смерил Барри холодным, гневным, тяжелым взглядом сумасшедшего – да, он, конечно, сумасшедший… и в то же время не совсем; он владеет собой, он в общем-то здраво мыслит. И эта малая толика здравого смысла была в нем страшнее всего.

Перевод А. Михалева

Венец славы

Вопреки его затаенным ожиданиям, самолет не разбился. Как это ни странно, прибыл по назначению, в аэропорт города Китимит (самая глухомань в захолустнейшем штате Айова), и даже на десять минут опередил расписание.

Первым устремившись к выходу, Маррей Лихт двинулся через толпу, действуя локтями, на все лады бормоча извинения, всех расталкивая своим портфелем поддельной крокодиловой кожи; он прямо чувствовал, как оживают мышцы, которые за эту девятидневную поездку, – как, неужто всего девять дней? – казалось, атрофировались напрочь. Кругом добродушные, готовые озариться улыбкой узнавания лица провинциалов Среднего Запада – встречающие ждут выхода пассажиров, – но Маррей был искушен достаточно, чтобы торопливо проскочить мимо, ни на кого прямо не взглянув. Может, его узнали, а может, и нет. Так или иначе, но в мгновение ока, буквально за какие-то секунды, он улизнул от них в зал аэропорта, укрылся в телефонной будке, сунул руку в карман за мелочью – ба, сплошь монетки в один цент; в поездках почему-то вечно проблема с мелочью, только и роешься по карманам, звеня медяками, – ну вот, наконец-то можно набирать номер, напрямую, кода не нужно, скорей, пока не подскочили: «Это не вы Маррей Лихт?..»

Далеко позади, на другом конце континента, где-то в Нью-Йорке, ее телефон залился звоном, звонит, звонит уверенно, обещающе. Маррей Лихт напряженно слушает в надежде, что этот вот звонок, этот гудок в трубке как раз и будет последним, потом раздастся ее голос и все пойдет хорошо. Четыре гудка, пять, шесть, терпение, терпение… Тут он заметил, что его ищут. Да, это за ним – по всей вероятности, посланцы оргкомитета; они уже, как говорится, с ног сбились: лица серьезные, нахмуренные, слегка даже испуганные. Только что он так решительно мимо них промчался, что они и подойти к нему не посмели, а может, их смутил его целеустремленный вид. Или по старым фотографиям на суперобложках его теперь уже не узнать?

Накрыв ладонью трубку, он приотвернулся, на случай если его обнаружат, – чтобы выглядело как можно естественнее: Маррей Лихт по неотложному делу звонит домой – согласовать кое-что, оповестить некое заинтересованное лицо о своем благополучном прибытии в Китимит, штат Айова. Вот это как раз натурально, с их точки зрения. На вид довольно-таки заурядная троица: моложавые, хотя и не очень уже молодые люди – пожалуй, в ранге адъюнкт-профессора; им должен быть внятен смысл телефонного звонка домой тотчас по прибытии.

…одиннадцатый, двенадцатый гудок…

Расстроенно повесил трубку. Нет, без толку, наверно, ушла спозаранку… а может, и вовсе почему-либо не живет пока дома. Однажды она сказала, что эта квартира вызывает у нее «нездоровые ассоциации», конкретнее не пояснила. Монетки побрякали-побрякали в автомате, да так где-то внутри и застряли. Маррей принужденно хмыкнул, отрабатывая смех над своим злосчастьем. Пятидесятилетний жених юной и прекрасной богатой наследницы смеется над своим злосчастьем…

Он вышел из телефонной будки, и его сразу углядели. Ну, всё. Окружили, глазами хлопают, улыбки, такие мальчишеские, почти робкие: «Это не вы Маррей Лихт?»

– Да-да, здравствуйте, здравствуйте, – сказал он с преувеличенной улыбкой.

Рукопожатия. Знакомство. Теперь один из них всенепременно должен сказать: «Мистер Лихт, я Брайан Фуллер – это я вел с вами переписку. Как поживаете? Надеюсь, из Сент-Луиса хорошо долетели – вы ведь сейчас из Сент-Луиса?.. Ну вот, с гостиницей все в порядке, прямо туда и поедем – там все уже должно быть готово… Весь колледж прямо лихорадит, ждем не дождемся – и студенты, и преподаватели… Вы позволите?.. Машина у меня вон там – идемте, сейчас уже одиннадцать двадцать, а времени у нас мало: ровно в час официальный завтрак… Надеемся, полет прошел приятно и без происшествий, правда, мистер Лихт?..»

В непременном пикапчике весь задний отсек завален детскими игрушками, сапожками и всяческим барахлом. У Маррея явственно возникло ощущение, что в этом пикапчике он уже когда-то ездил.

Но нет, в колледже имени Эрнеста Лапойнта он раньше не бывал. Нет, не бывал. Лапойнт – его четвертая остановка за последние девять дней, тут все для него ново, то есть должно быть ново, и эти любезные, немного взвинченные люди – ведь он их никогда не видел; надо же, чтобы так совпало, чистая мистика: вся их болтовня, все вопросы – копия тех, которые он слышал в университете Миссури, где была предыдущая остановка в его гастрольной поездке. Есть в этом и положительный аспект: можно отвечать не думая, так что он волен сосредоточиться на причине сегодняшних своих утренних переживаний. («Что-что? Ах да. Да-да, конечно…») Они с Розалиндой собирались пожениться в первую субботу по завершении его гастрольной поездки с авторскими чтениями стихов. Много раз они обсуждали свое будущее, со всей серьезностью строили планы совместной жизни, и день свадьбы у них был назначен окончательно и бесповоротно: 2 июня. Однако с позавчерашнего дня он все никак не может с ней созвониться. По всему Среднему Западу его преследовал ураган с ужасными ливнями – а он и без того эту часть страны не любил, побаивался, да к тому же у него были основания чувствовать, что он не все тут понимает, и теперь его не покидало суеверное ощущение, будто неспроста он, оказавшись именно здесь, так некстати потерял контакт с Розалиндой.

Она жила тихо и неприметно, занимая маленькую квартирку в нескольких милях от женского колледжа «Вассар», где ее бывший муж преподавал психологию; бывший муж даже и не знал, что Розалинда снова поселилась поблизости. Он был ее вторым мужем, первый умер от сердечного приступа всего через восемь месяцев после свадьбы – это был человек «в летах» (в каких именно, Маррей никогда не испытывал желания уточнять). Оказавшись в статусе молодой вдовы, Розалинда почти тотчас же вышла замуж снова (как она сама впоследствии определила – опрометчиво), на этот раз за довольно молодого человека, способного, – о, весьма! – но чересчур незрелого, право же, несформировавшегося. Этот брак развалился быстро. И Розалинда, высокая двадцатисемилетняя женщина с четко очерченным красивым лицом, проконсультировавшись у отца, добилась развода, благо бракоразводные законы стали куда вольготнее с тех пор, как десятью годами раньше ее отец сам разводился. Отец у Розалинды был одним из доверенных лиц Рокфеллера и почти все свое время проводил в законодательном собрании штата; все собеседования с ним Маррей, похоже, провалил, хотя тот явно читал кое-какие из стихов Лихта и дал на брак «свое благословение».

После развода Розалинда перевезла и мебель и пожитки в фермерский дом неподалеку от Норфолка, штат Виргиния, – очертя голову, не глядя договорилась об аренде по объявлению в газете «Нью-Йорк таймс»; в разговоре с Марреем в первый вечер их знакомства – грустном, на грани слез, тоном самообличения – она объяснила это тем, что хотела «очиститься, выкинуть из головы всю гадость мерзкого прошлого». Однако дом среди норфолкских огородов не оправдал надежд: очень уж там было одиноко, тягостно. И совершенно нечем заняться, кроме как раз-размышлять о прошлом. И она вернулась в Нью-Йорк, в самый центр, в богемный Гринич-Виллидж, где сняла квартирку на первом этаже «браунстоуна» – краснокирпичного добротного особняка, у человека, которого они с бывшим мужем считали своим приятелем, но этот друг дома в качестве домовладельца перевоплотился в немилосердного вымогателя, а композитора из себя изображать перестал вовсе, и снова, в который раз, бедной, издерганной Розалиндочке пришлось переезжать – сначала в женскую гостиницу на Манхаттан, а в конце концов вон из Нью-Йорка, в Покипси, где жизнь казалась ей поспокойнее. Маррей с ней познакомился, как раз когда она выезжала из «браунстоуна». Сам он жил на Манхаттане, но из-за ссор с женой иногда перебирался на Лонг-Айленд (жизнь была так запутана, отношения переусложнены настолько, что теперь и сам толком не вспомнишь, что к чему); он упрашивал Розалинду переехать к нему в Вестбери, но до свадьбы она не хотела терять независимость. Во дворе ее дома был довольно большой, заросший сорняками палисадник, и она любила там часами возиться. Так что вот она, видимо, где – сидит в своих желтеньких полотняных брюках, расклешенных и хлопающих по лодыжкам, и п о лет, и п о лет нескончаемые сорняки, на лбу капельки пота, а телефон звонит и звонит, но, видно уж, она его так и не услышит…

– Мистер Лихт!

– Да, что?

– …денек нам предстоит – с ума сойти! Ведь вы не возражаете? мы тут назначили один маленький дополнительный коллоквиум – просто неофициальная такая встреча с несколькими очень заинтересованными, весьма начитанными и способными студентами…

– Можете называть меня просто Маррей, – сказал он, безропотно следуя за провожатыми по затененному пластиковым тентом тротуару и в вестибюль мотеля под названием «Гостиница Мотор», настолько нового, что в одном из боковых флигелей до сих пор еще велись строительные работы. Единственное, к чему стремился Маррей, – это удрать: непременнонужно добраться до телефона, пока всерьез не начался этот долгий день расписанных по часам обедов и чтений. Скуластый, с грубоватым, простым лицом, похожий на фермерского сына Бобби Саттер (очевидно, университетский «поэт-преподаватель») спросил у портье «комнату Лихта», и Маррей почувствовал себя в роли Маррея Лихта – ну, того самого, умного и ироничного, но в душе доброго, неуклюже-элегантного Лихта, чью поэзию называли изысканной и в то же время трагической, в духе Рильке: вот он шутит с портье (который пролепетал что-то насчет горничной, дескать, на том этаже она все никак не кончит, надо пойти принять меры), и с Брайаном Фуллером, и еще с одним (имя выскочило из памяти, вроде бы Харди – или Харди это такой был профессор на одной из предыдущих остановок в его турне, в Индиане, что ли?) – да, вот он, Маррей, умеющий полностью унять дрожанье рук, Маррей, польщенный тем, как эти люди с нелепым поклонением едят его глазами, словно стараясь произнесенные им слова все до единого запечатлеть в памяти или – вот прямо сейчас, не сходя с места – сформулировать из них нечто афористичное. Маррей Лихт совсем не такой, как вы думаете…Или так: Маррей Лихт как раз такой, как вы думаете!

«Комната Лихта» оказалась еще не готова, но Маррей был настойчив, дескать, любая подойдет, и его повлекли дальше – еще мили полторы пахнущих бетонной крошкой, свежеустланных коврами коридоров. Даже в комнату провожатые вошли с ним вместе, осмотрели, удостоверились, что она достаточно хороша («Нельзя сказать, чтобы наша прежняя гостиница нас вполне устраивала»), и когда Маррей наконец остался один, было уже без пяти двенадцать. С досады и от бессилия он чуть не заплакал.

На прощанье ему сказали, что зайдут за ним точно в половине первого.

Маррей сразу же схватил телефонную трубку, но, поколебавшись, набрал сначала номер ресторана. Он попросил мартини, однако слова, сказанные женщиной на том конце, по совокупности как будто бы значили «нет», тогда он попросил бутылку пива, а затем, еще минуты через две запутанного диалога выяснилось, что приемщица заказов излагает ему принятые в их округе законы о потреблении алкогольных напитков – что-то насчет времени суток, дней недели…

– Ладно, ладно, – сказал он и положил трубку.

Сам себя обеспечив выпивкой (бутылка была в портфеле), он вновь обрел решимость и вернулся к телефону. Но тут же столь неудержимо погрузился в самоанализ, столь безжалостно углубился в рефлексию («воображение поэта редко довольствуется успокоительным, но простодушным оптимизмом»), что и в собственной решимости усомнился. Ситуация такова: в гостинице «Воскресная» близ аэропорта в Сент-Луисе он прошлой ночью так много выпил (в одиночку), что заснул не раздеваясь, прямо в ботинках, сраженный страхом (это был почти осмысленный, логически обусловленный страх), что если Розалинда по-прежнему не будет подходить к телефону… то он не сможет продолжать турне. Он сорвется, будет вынужден отменять выступления. Однажды такое уже случилось – в 1964 году, посередине переходного периода между Хельгой (второй женой) и все еще замужней, ни да ни нет не говорящей Мэрилин (которая в конце концов стала его третьей женой). Во время той поездки он обзавелся врагами, ненавидящими его по сию пору, – только и ждут небось… Но об этом лучше было не думать.

В результате, побоявшись унизиться еще одним безответным звонком, он решил просмотреть отпечатанные на ротаторе программки и расписания, которыми снабдил его Брайан Фуллер. Так… ясно, предстоит принять участие в Неделе поэзии Айовы. Все это мимо, мимо, вот: «Маррей Лихт. Авторский вечер в 16 часов в зале центра „Ог-Мемориал“». Он знал и без того, что его выступление назначено на четыре. Зато другие пункты программы были ему внове. Н-да, недосуг было прочитывать целиком письма Фуллера, а может, спутал Лапойнт с Лоденом – есть такой небольшой колледж в Филадельфии, его первая в этой поездке остановка, – но вроде он не припомнит, чтобы они тут собирали целый симпозиум, а его, Лихта, мимолетный визит в Лапойнтский колледж включили бы в этот симпозиум составной частью. И похоже, что его давний друг и соперник Хармон Орбах выступал с чтением как раз вчера, в четыре, в зале того же центра. Орбах! Маррей с ним не встречался со времен скандала во время диспута в Мичигане. У Маррея там все было, как водится, в порядке (все-таки он достаточно профессионален, пока на ногах стоит), зато Орбах навлек на себя враждебность студентов-негров, объединившихся с каким-то братством «голубых», – то ли стихотворением своим каким-то их разгневал, то ли и вовсе одной строчкой. Орбаху сейчас лет сорок шесть; кроткий, мягкий, снискавший себе репутацию «мистика», поскольку провел некоторое время на Цейлоне и в Индии, к тому же в сандалиях и груботканых рубищах вид у него прямо как у святого. Снимет этак на сцене очки, а глаза под ними такие большие, такие беззащитные. Он-то всех и каждого любит, поэтому ему невдомек, как это некоторые не любят его, и тут он срывается. Для себя Маррей давно решил, что на самом деле Орбах безумен… Снова встречаться с ним ужас как не хотелось.

Это бы еще ладно, но колледж назначил на ту же неделю своим «особо почетным гостем» поэтессу Анну Доминик; с ней Маррей встречался всего несколько раз, но успел проникнуться к ней неприязнью. Орбах – тот хоть поэт по крайней мере, а Анна Доминик – нет. Не поэтесса она, а крикунья, фельетончики в столбик расписывает, а молода, если вдуматься, на удивление – при ее известности!.. Ведь ей и тридцати нет. Маррей нервно долил в стакан еще немного виски. Не то чтобы он боялся этой самой Доминиканны, но все-таки нехорошо, если она читала его рецензию на одну ее книжонку (хотя могла ли эта рецензия от нее укрыться, ведь напечатана не где-нибудь, а в «Нью-Йорк таймс»!)… Сам-то он едва ли сейчас припомнит ни что понаписал там, ни даже точное название пресловутой книжки: это была обзорная рецензия на целую обойму книжиц, каждую из которых дочитать до конца просто никакого времени не хватило бы… «Выкрики»? «Шепоты»? Какое-то типично безвкусное истерическое название. Но еще хуже, что в тот же вечер в 8 часов в зале научного корпуса состоится нечто под названием «Лекция памяти Вильяма Рэндолфа Херста», докладчик Хоаким Майер – «выдающийся критик и литератор с мировым именем», и вот тут-то Маррея обуял неподдельный ужас: мало того, что когда-то в незапамятные времена он отбил у Хоакима (с возвратом, правда) одну девчонку, родсовскую стипендиатку, но к тому же на последнем курсе Колумбийского университета они вдвоем издавали литературный журнал. Много лет уже они друг друга опасались и старались не встречаться, и вот поди ж ты – выступление Майера под названием «Поэзия: что это было?».

Хотя у него оставалось всего несколько минут, Маррей пошел принять краткий холодный душ. Этому ритуалу его научила Розалинда: успокоение через шок, полное изгнание эго.

Минута в минуту в двенадцать тридцать за ним зашли, но не Фуллер на этот раз, а молодая женщина и еще некто – оба, как они сообщили, сотрудники «Лаборатории основ писательского мастерства», ассистенты с одной кафедры. За руль села женщина, возбужденно тараторя. Рычагом переключения передач «фольксвагена» она орудовала с лихостью, от которой Маррей, машину не водивший вовсе, пришел в очень нервное состояние. Стиснув ручку портфеля, из вежливости вынужденный то и дело встречать глазами дружелюбный взгляд водительницы и кивать, он уж и тому был рад, что за всей этой трескотней ему не дают слова вставить, и беспокоило только, не вздумалось бы ей, как это водится у множества таких же молоденьких взбалмошных интеллектуалок, изобилующих в академической среде, провоцировать его на некие неподобающие шаги. Надо быть осмотрительным. Ему не дано апломба Ричи Джеймса, разбитного флоридского поэта, которому безразлично, как о нем судят и рядят и как, быть может, над ним потешаются – даже при студентах поминают – всякие дамы, которых он дарил своим вниманием во время концертных турне; не сподобился он и леденящего целомудрия обеспеченной репутации С. У. Мартина, такого рассудочного, так внушительно и педантично отстраненного – куда там провоцировать, разве только на благосклонность к профессорской лести да на то, чтоб подписал книжку-другую. А он что… Он Маррей Лихт.

Маррей Лихт. Да он и сам не всегда знает, что это значит. В самом деле, что? От друзей Маррей слышал, что своим поведением он озадачивает женщин, поскольку на первый взгляд производит впечатление яростного волокиты и после двух-трех рюмок становится – по их отзывам – совершенным душкой, однако в действительности Маррей за всю свою сознательную жизнь увлекался не более чем пятью-шестью женщинами, но этих он преследовал – именно преследовал – самозабвенно, героически. Все эти женщины, включая Розалинду, поначалу бывали к нему безразличны, держались уклончиво, даже слегка враждебно. В итоге он добивался от них ответного чувства, но появлялось оно как белый флаг, поднятый побежденным противником. Принимать всерьез женщину, которая им интересуется, он был не способен, и уж конечно не переносил тех, которые заявляли, что в восторге от его стихов. И при всем том как ни старайся, но о нем расползались сплетни. Полные передержек, да и просто несуразицы, но поди в них опровергни что-нибудь! Всякое сколько-нибудь пригодное в качестве опоры ощущение того, как Лихт выглядит со стороны, кем или чем его считают, он утратил много лет назад, ну кроме разве что чувства легкой досады на мнение критиков: когда-то (боже, сколько десятилетий назад это было!) они провозглашали его гением, в духе Рильке; то были действительно серьезные, умные критики, чьи суждения Маррей признавал верными. Да, он понимает, что как общественно значимая фигура он на сегодняшний день в определенном смысле не состоялся, нутром чувствует, что с его поэзией, с ним самим что-то не так, неясно только – и никогда ясно не было, – в какой степени такая его самооценка разделяется читающей публикой. Несмотря на самоуверенную манеру держаться, Маррей был вполне критически к себе настроен – не лицемерил и не был падок на лесть, но и обрывать эту женщину (юная особа рядом с ним все говорила и говорила, вулканически извергая потоки славословий), сказать: «Заткнись! Оставь меня в покое! Прекрати издевательство!..» – тоже ведь неудобно.

На табличке, прикрепленной к двери банкетного зала, значилось: «Обед кафедры американской литературы с 13 до 14 часов». Сэнди Майклз (так звали юную особу) и второй ассистент, бородатый молодой человек по имени Смитти или Скотти, с виду юнец лет девятнадцати, ввели Маррея и представили каким-то людям, которые с силой трясли его руку, заявляя, что для них это весьмабольшая честь… Пожилой человек, назвавшийся профессором Стоуном, принес извинения за каких-то неявившихся гостей – имена, имена, ничего Маррею не говорящие, – дескать, такая жалость, заведующий кафедрой сейчас в отъезде, отправился с проректором собирать пожертвования для колледжа… но тут его перебил Бобби Саттер, сказав, что нетерпение среди студентов, нараставшее на протяжении всего семестра, перешло все пределы, и ведь как обидно: сразу три замечательных поэта втиснуты всего в четыре дня!..

– А эта Доминик и в самом деле нечто! – восхитился Фуллер.

Маррей слегка приуныл. Но, как всегда в таких случаях, его сразу же захватил и понес уютный вихрь навязчивого радушия хозяев, вся эта суета: где сесть, куда делись салфетки, какие-то люди, которые входят с двухминутным опозданием и без конца извиняются, словно все только и делали, что обеспокоенно обсуждали их отсутствие… Лишь после того как все расселись и обстановка стала поспокойнее, снова можно было поддаться чувству неловкости.

Тут в комнату вошла молодая привлекательная женщина, удивительно похожая на Розалинду – такая же высокая, скуластенькая, с блестящими и пушистыми темными волосами, – но это оказалась всего лишь официантка из студенток; слава богу, не придется целый час маразматически на нее пялиться. Он обнаружил, что сидит между Фуллером и Бобби Саттером, а по строю разговора, по неловким сбоям и недомолвкам пришел к заключению, что произошла какая-то накладка. Ну конечно же: за столом нет ни Хармона Орбаха, ни Анны Доминик! Глупо, но Маррея это уязвило. Впрочем, пустовали не только два места… Маррей насчитал на столе не меньше восьми лишних приборов.

– Скотти попытался связаться с Орбахом в гостинице, но очевидно… каким-то образом… Вчера, в гостях у доктора Престона… за обедом… какие-то разногласия между мисс Доминик и Орбахом… спорили о молодой поэтессе… нет, имя для всех нас новое… То, что они не пришли на обед в честь вашего приезда, мистер Лихт, нет, в этом нет ничего личного, уверяю вас, мы просто это знаем, они жаждут повидаться с вами, – бубнил Фуллер, но его вымученные увещевания потонули в бодрой тираде Бобби:

– И ведь что поразительно в американской поэзии: как много расходящихся течений! Какая демократичная разноголосица, какая раскованная перекличка! – Но вот сквозь общий гомон пробился негромкий баритон, звучащий неназойливо, без нарочитых модуляций, – это говорил профессор Стоун, седовласый, морщинистый:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю