Текст книги "Спеши вниз"
Автор книги: Джон Уэйн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
Чарлз обогнул машину. Через стекла он видел, как Бандер сделал вид, что выбирает ключ. Но открыл дверь он не ключом. Вместо этого он быстро и незаметно нагнулся к ручке и сделал движение, словно рычагом от локтя. Что-то хрустнуло, и в обшивке появилась рваная дыра. Бандер просунул в нее руку, открыл дверь, шагнул в машину и впустил Чарлза. При этом обнаружилось, что у него в рукаве кусок свинцовой трубы – старый способ похитителей машин. Через несколько секунд он запер машину изнутри, запустил мотор, и они покатили по улице.
– Ну, посчастливилось! Теперь по главной и прямо на магистраль. Спихнуть машину в канаву и сесть где-нибудь на промежуточной станции или укрываться в полях, – говорил Бандер, словно разговаривая с самим собой.
Чарлз сидел скорчившись и чувствовал, как его охватывает тяжкое оцепенение. Что-то случилось с той частью его существа, которая должна была ощущать страх, жалость, раскаяние, взвинченность, – ничего этого он не чувствовал. Только мертвенное оцепенение, которое было много страшнее.
Потом, когда они завернули за угол и стали подыматься на холм, неподалеку от района доков, он увидел чудную, кривобокую штуковину, выкрашенную в кремовый цвет и прислоненную к стене. Два мальчугана важно стояли возле нее с пригоршнями грязи и методично лепили комья по всей ее блестящей поверхности.
Это был мотоцикл Догсона. Он дожидался, что хозяин придет и уедет на нем, но тот никогда не придет.
– Черт! Выследили! – вдруг крикнул Бандер.
В смотровом зеркале появилась черная закрытая машина с маленькой светящейся надписью на передке: «Полиция».
Даже странно было, как равнодушно воспринял это Чарлз. Маленькое умилительно неуклюжее существо, терпеливо, как мул, ждущее, что его поведут по дороге, начало разматывать весь клубок чувств, вызванных смертью Догсона. Это было, как серия взрывов, порождающих дальнейшую детонацию. Целые участки его мозга, которые вот уже многие месяцы были заморожены или подавлены, освободились теперь в результате ряда рывков. Он напоминал собой человека, просыпающегося после наркоза. С фантастической яркостью, теперь, когда уже поздно было задавать вопросы, один вопрос вставал неотступно перед его глазами: «Что он здесь делает? Как он мог? По каким путям безумия и ступеням слепоты позволил себе дойти до того положения, в котором сейчас очутился? Здесь, рядом с этим высоким, тощим преступником в насквозь промокшей пиджачной паре, здесь, в украденной машине, выслеженной полицией, здесь, повинный в контрабанде наркотиков и в убийстве, – он ли это, Чарлз Ламли?
– Вероника! – сказал он громко. – Ты не знала, ты не знала…
– Само собой, не знала, – отозвался Бандер, не разобравший первого слова. – Должно быть, полиция патрулировала и заметила нас, как только приняла тревогу по радио. Черт бы их побрал! Ну, да еще бабушка надвое сказала: в среднем мы делаем миль на шесть в час больше, и, во всяком случае, живьем меня им не взять.
И меня им не взять живым,простучало его сердце и образ Вероники проплыл перед его взором. И Гарри они не взяли живым,отозвался мотоцикл откуда-то из глубины сознания. Он вошел, но не выйдет.
Уже совсем стемнело. Ужасающе белый свет уличных фонарей на тротуарах освещал мелочные лавки рекламные щиты, автобусы, плетущиеся один за другим. Они были сейчас на одной из тех длинных, уродливых улиц с рядами дрянных лавчонок и запущенных домишек, которые неизменно соединяют центр всех английских городов с загородными кварталами. Бандер гнал машину по самой середине улицы, увертываясь то от одного автобуса, то от другого, потому что каждый из них закрывал ему видимость. Когда дорога постепенно стала пустынней, он еще прибавил ход и бешено понесся, делая последнюю ставку на то, что преследующая машина должна будет считаться с безопасностью движения. Ставка смерти, своей собственной и смерти других, была единственным шансом на спасение.
Ужасающе белые пятна, мерцавшие под фонарями на мокром асфальте, ритмично мелькали под ними. От мокрой одежды Бандера пахло распаренной шерстью. Машину качало и дергало на бешеном ходу. Чарлз сидел сгорбившись, вглядываясь вперед через ветровое стекло, и мозг его отвечал на призывы пробуждающихся чувств. Время от времени он встряхивал головой, словно стараясь прояснить ее, как боксер, приходящий в себя после нокаута. Потом он весь как-то сжался, мускулы его напряглись; теперь он сидел подобравшись, стиснув зубы и уставившись прямо вперед. Казалось, что-то рождалось в нем, и он в муках боролся, стараясь освободиться от того, что должно было родиться в нем или убить его. Когда-то, лежа в канаве и чувствуя, как прежняя жизнь изрыгается потоком теплого пива, он чувствовал и то, что судьба толкнула его на новый путь. Но тогда суть была в расторможении. Просто он отрицал борьбу за бессмысленные цели. Теперь же все было – усилие. Что-то новое, позитивное, с огромным напряжением прорывалось из его подсознания.
Они вынеслись на развилок, отсюда дорога шла в трех направлениях. Бандер швырнул машину в головокружительно крутой вираж, мягкие рессоры, не рассчитанные на такую езду, позволили массивному кузову резко качнуться и накрениться на бок; машину сильно занесло. Колесо попало на обочину, и что-то обо что-то чиркнуло. Один момент казалось, что их перевернет. Страшной силы толчок отбросил Чарлза в угол, к двери. В глазах у него на секунду померкло, а, когда он пришел в себя, они уже выровнялись и снова бешено мчались по асфальтированной дороге, по обе стороны которой дома становились все реже.
Физический толчок вывел его из оцепенения, и с этой минуты мучительные роды кончились. Все снова становилось на место. Пора с этим кончать. Тюрьма, виселица – все это логично, здраво, целительно по сравнению с тем адом, в котором он жил многие месяцы. Он действовал быстро и спокойно. Бандер, конечно, никогда не даст себя уговорить, не согласится на сдачу. Но сдаться надо. Он слегка пригнулся вперед и ухватился за ручной тормоз.
Бандер тоже действовал быстро и спокойно. Он перегнулся перед Чарлзом, не спуская глаз с дороги, которая в этом месте слегка заворачивала, и, открыв дверь, внезапно и сильно толкнул Чарлза плечом. Чарлз судорожно сжал руки, но пальцы его ухватили только пустоту. В его мозгу, когда он падал, четко запечатлелись темно-зеленая трава и мелькающая мимо белая полоска каменной обочины. Потом вспышка света, и все ощущения сразу оборвались.
– Не думаю, что переносного будет достаточно, – говорил мужской голос.
– И я не думаю, – сказал женский голос. – Но я выполняла указания доктора Балкасла.
Он не слушал, что ответил на это мужской голос.
– Доктор Балкасл… – Не понимаю, не понимаю! – …не имеет опыта, а случай трудный.
Ему казалось, что они придавили его ноги чем-то тяжелым. Он попытался освободиться, но, как только он пошевелил верхней половиной туловища, это причинило ему острую боль в левом плече.
– Ну что ж, тогда продолжим и посмотрим, что можно сделать, – сказал мужской голос.
Голова Чарлза была туго набита ватой. Когда он пытался закрыть глаза, под веками он тоже чувствовал вату. Вращающиеся слои толстых ватных одеял через каждые несколько секунд наваливались на него и душили. Кровать его тоже медленно вращалась. Но все эти тяготы, даже стреляющая боль в плече, беспокоили его уже меньше, чем невнимание людей – все равно каких, ведь они оставляли на его ногах тяжелый дубовый ящик или еще какой-то груз. И, должно быть, уже давно, потому что ноги его совсем онемели.
Он попытался заговорить. На третьей попытке его голосовые связки слегка завибрировали и послышался хриплый шепот:
– Снимите это с моих ног.
Женщина услышала и подошла ближе.
– Он пришел в себя, доктор. Ну, как себя чувствуете? Очень больно?
– Это… с моих ног, – повторил он.
– Он что-то говорит о ногах, – сказала она.
– Ничего удивительного, – сухо возразил мужской голос. – Но нельзя же нам возиться всю ночь. Приведите Перкинса, и попробуем с переносным аппаратом.
За несколько последующих минут Чарлз умер, снова родился, пережил долгие годы мук и бреда, столетиями изучал источенные червями стенки своего гроба. Полная потеря сознания наступила еще до того, как они кончили.
Наполовину очнувшись, он услышал:
– Единственное, что остается, – это перенести его в рентгеновский кабинет. Очень не хотелось бы трогать его с места, но это неизбежно. Зовите Перкинса.
Потом они ушли, все ушли, и он остался один. Туман отступил, и он огляделся. Ширмы возле кровати: так это зеленое – ширмы. А ведь ширмы ставят только у кровати умирающих. Отгородят кровать, чтоб спокойней тебе умирать. Ширмы вокруг и сыграешь в сундук. В ящик… и вдруг.
– Снимите же с ног, тяжело ведь!
Ему казалось, что он кричит, но получился только плаксивый стон.
– Лежите спокойно, и все будет хорошо, – сказал женский голос, но не тот, что прежде. Ему показалось, что возле подушки движутся накрахмаленные манжеты. – Сейчас за вами придут.
– А зачем ширмы? – спросил он, и вдруг у него получилось совсем связно.
– Ширмы? – повторила она. – А это, чтобы вам было удобнее. Уютнее и удобнее.
– Только осторожно, Перкинс, – сказал мужской голос. – Случай тяжелый.
Голоса тихо переговаривались, потом вдруг его стали разрывать на две части. Верхняя часть туловища корчилась от боли и отрывалась. Ватные одеяла снова навалились на его лицо. Смерть, распад и новое рождение и снова надвигающаяся смерть – весь цикл с начала. И смутно позади всего этого ощущение, что его куда-то катят. Потом его сбросили внезапно и грубо в глубокую шахту. Он рухнул на дно ее, в угольную пыль. Туда же ворвалось море, и голова его, слетевшая с плеч при падении, стала захлебываться и тонуть.
– Ну, как, не спим больше? – сказала сестра резким скучающим тоном. – Вот это доктор Балкасл. Он вас осмотрит, чтобы скорее поставить на ноги.
Серые глаза глядели на него поверх полулуний очков. Потом они опустились и сквозь очки стали осматривать его ступни.
– Скажите, вы что-нибудь здесь чувствуете? – услышал Чарлз тягучий, слегка усталый голос. Но доктор ничего с ним не делал.
– Что чувствую? – сказал Чарлз.
Он хотел только, чтобы его оставили в покое. Хотел спать, так как был уверен, хотел верить, что смерть поджидает его и все дело в том, чтобы как следует уснуть.
Идея смерти все еще владела его умом во всей своей притягательности и необходимости.
– Значит, ничего не чувствуете, не так ли? – сказал тягучий голос.
Чарлзу показалось, что по его левой ступне ползет муравей.
– Нога, – сказал он.
– Здесь чувствуете ногу, не так ли? – тягучий голос звучал теперь почти повелительно. – А какую?
– Вот эту, – кивнул он.
– Хорошо. Значит, прогноз благоприятный,
– А что со мной? – слабо спросил он.
– С вами? – голос опять звучал устало. – Ну что ж, помимо ссадин, сломанной ключицы и сильного сотрясения мозга – оно-то уже, конечно, проходит, – главная беда заключается в том, что поврежденные поясничные позвонки давят на спинной мозг. А это вызывает паралич нижних конечностей. Но тот факт, что вы ощущаете прикосновение ножниц к ступням, позволяет надеяться на успешный исход операции. А вы не можете сказать, что, собственно, с вами случилось?
– Случилось, – устало повторил Чарлз.
Он закрыл глаза. Скажите-что-собственно-случилось-Вероника. Бандер-не-даст-себя-взять. Скажите-что-случилось-с-Догсоном. Надо-кончать-со-всем-этим. Скажите-что-случилось-приятель. Бернард! Надо-чтобы-за-вами-кто-нибудь-приглядывал-не-так-ли?
– Какое-то время с ним еще не следует разговаривать, – услышал он голос. – Так вы его подготовьте как следует, сестра. Я назначу его часов на двенадцать.
После этого все опять смешалось надолго, может быть, на многие дни. Он смутно чувствовал, что ему что-то впрыскивают, передвигают с места на место. Одеяла снова туго окутывали его лицо, и вата выбивалась у него из ушей и заполняла рот. Вокруг кровати по-прежнему были ширмы. Иногда, когда он просыпался, горели лампы. Была ночь. Случалось, лампы не горели – и без них было светло, – это наступал день. Обрывки каких-то разговоров причудливо перепутывались со снами, реальность все еще не могла одержать победу.
Наконец пришло время, когда он совсем проснулся. Теперь он мог сказать, что больше не спит. Все вокруг ясно и нормально; лампы не горели, был день, по-видимому утро. И все, как полагается утром. Сиделка заметила, что ему лучше.
– А вам, кажется, лучше, – сказала она.
Он протянул правую руку вниз к пояснице и животу. Гипс, тяжелый и жесткий. И в нем его ноги, в полном покое и в ожидании того момента, когда выяснится, будут ли они служить ему. Бедные ноги, ему стало жаль их. Никому они не причинили зла. Несколько слезинок навернулось ему на глаза.
Потом у его кровати остановилась сестра и человек, которого он никогда не видел. И опять тот же вопрос: можете ли вы сказать, что, собственно, с вами случилось? Ну нет, подумал он, меня не подловите. Я не вспомню. Я забыл все начисто.
– Видите ли, – сказала сестра, – вас нашли на обочине, но ваши повреждения не того типа, какие получают люди, сбитые машиной. Они скорее похожи на результат падения из прицепной коляски мотоцикла.
– Не помню, – сказал он.
– Ну хоть что-нибудь вы помните? – быстро спросил мужчина. – Что вы делали там? Или вообще хоть что-нибудь?
Не надо перегибать палку.
– Ну, конечно, – сказал он. – Я помню, кто я. Я помню свое имя.
Он назвал его.
– Ну, это мы знаем, – сказала сестра. – Мы узнали ваше имя и адрес по документам в кармане. Но о самом происшествии что вы помните?
– Вы были пьяны? – вмешался мужчина.
– Нет, – упрямо повторил он. – Я не пил. Не помню, что я делал. Не помню происшествия. Я был трезв, но ничего не помню.
– Вы определенно утверждаете, что не были пьяны? – спросил мужчина.
Он закрыл глаза.
– Я устал, – сказал он.
– Думаю, что больше не следует его беспокоить, – решительно заявила сестра.
Они оба ушли. Чарлз ощутил опьяняющее чувство макиавеллиевского ликования. Как легко: просто говоришь, что устал, и тебя оставляют в покое. Он будет уставать каждый раз, когда его будут расспрашивать. Каждый раз, как спросят, не выпали ли Бернард Родрик и Вероника из коляски мотоцикла Догсона, не выпрыгнул ли мистер Блирни на мотоцикле из облаков, не сшиб ли Догсон на своем мотоцикле Фроулиша, причинив ему повреждения, непохожие на те, какие получают люди, способные вспомнить, что они были пьяны.
Однажды сиделка, пришедшая умывать его, сказала, что он счастливчик.
– Вы счастливчик, – сказала она.
Он спросил, что это значит.
– Да вас переводят в платный корпус и дают отдельную палату, – сказала она.
– А как же деньги? – спросил он.
– Платит ваш друг, – сказала она, вытирая его полотенцем. – Вы разве не слышали?
– Тут, должно быть, какая-то ошибка, – проговорил он сквозь полотенце, – никто из моих друзей не в состоянии платить за отдельную палату, и, кроме того, они не знают, что я здесь.
– Прекрасно знают. О вас было напечатано в газете, – возразила она. – Мистер Перкинс вырезал заметку. Я вам ее покажу, когда приду после обеда.
После обеда она принесла ему маленькую вырезку из одной вечерней газетенки. Он посмотрел и прочел: «Шах заявил на пресс-конференции, что волею Аллаха он берет десятую жену. Мисс Уоддер сообщает по телефону из Лос-Анжелеса, что свадьба назначена на четырнадцатое».
– Да вы не ту сторону смотрите, – сказала она.
Он перевернул на другую сторону и прочел:
– «Сшиблен и изувечен.Чарлз Ламли (23 лет) был доставлен прошлой ночью в больницу с тяжелыми внутренними повреждениями, после того как был найден в бессознательном состоянии на обочине дороги. – Тут газета была порвана, и он не мог разобрать одной-двух строчек. – …считают, что это еще один случай, когда шофер не подумал остановиться, сбив пешехода».
– Что это за внутренние повреждения? – спросил он сиделку.
– А это они всегда так пишут, – сказала она, – когда не знают. Репортер ничего не знал о вас, кроме того, что вы пострадали, но подумал, что будет звучать, как будто он знает, если добавить «внутренние». Они часто так делают.
– А было что-нибудь о… – он споткнулся о злополучное слово.
Он готов был спросить, не было ли в том же номере газеты чего-нибудь об убийстве в доках. Ну какое ему до всего этого дело? Это какая-то прошлая жизнь, она оборвалась, кончилась, и он забыл о ней. С тех пор он умирал и рождался несчетное число раз.
– О чем? – переспросила она.
Он тупо поглядел на нее.
– Что о чем? – пробормотал он.
Она решила, что он устал.
– Вы, должно быть, устали? – прервала она разговор.
– Ну, а как же с этим платным корпусом?
– Это завтра. Завтра вас туда переведут.
– Но все-таки, кто за этим скрывается?
– Кто-то из ваших друзей, – нетерпеливо отозвалась она: ведь это его дело помнить имена своих друзей. – Я не знаю, как его зовут. Они скажут вам завтра, когда будут переводить вас.
Наутро его перевели из проходного двора общей палаты с его радио и гулким резонансом в высокую, узкую комнату с большим окном и единственной кроватью. Он тревожно глядел на весь этот блеск и комфорт, на удобную умывальную раковину, на вазу с цветами, на тумбочку с радиоприемником у кровати. Мистер Перкинс, который доставил его сюда, ровно ничего не мог ему объяснить. Но, как только его уложили в постель, пришла сестра.
– Вы, должно быть, хотите продиктовать письмо вашему другу и поблагодарить его, – сказала она.
– Я бы сделал это, только не знаю, кому писать, – отвечал он.
– А разве вам еще не сказали? Боже мой, как глупо? Я думала, вы знаете. Это некий мистер Родрик. Мистер Бернард Родрик из Стотуэлла.
Он откинулся на подушку и промолчал.
– Можете продиктовать письмо мне, если желаете, – сказала она.
– А вы уверены, что там не перепутали фамилии? – спросил он.
– Конечно, нет. Мы с ним улаживали все это дело по телефону и письменно. Он подробно оговорил все детали, вплоть до того, что радиоприемник оплачивать понедельно, а счета посылать ему. Да разве вам не передали его записки?
– Записка, мне? – Он недоумевал.
– А то кому же? – сказала она тоном человека, которому годами приходится то сдерживаться, то тщательно соразмерять свое нетерпение. – Вот она, на столике.
Она подала ему маленький, щеголеватый конвертик с карточкой внутри, вроде той, какую вкладывают цветочные магазины в букеты, посылаемые по заказу на дом. Он вынул карточку. На ней стояло: «Надеюсь, что вас устроят со всеми удобствами. Бернард Родрик».
– Как хорошо иметь таких великодушных друзей, – не унималась сестра. Ее любопытство, как и ее нетерпение, всегда находилось под контролем, но все же она была человеком.
– Да, хорошо, – сказал он.
– Должно быть, вы с ним давно знакомы, – допытывалась она.
– Давно, – повторил он.
– Хотите сейчас продиктовать письмо?
– Я устал, – сказал он.
Это подействовало: она ушла.
Условия, в которых он теперь находился, подкрепили его решение ни о чем не думать. Попытки разгадать тайну неожиданной щедрости Бернарда Родрика привели только к отчаянной головной боли; безопаснее было сдать это в тот же архив, куда были сложены и эпизод с Бандером, и все то, что привело к нему. Если даже он выпутается из всего этого и вернется к нормальной жизни, столько еще придется ему забыть, что один или два пункта из списка не имели значения.
Изумительнее всего было то обстоятельство, что он без особого труда мог не думать о Веронике. Да ведь легче и покойнее было не думать о ней. Раз или два, когда он позволял своему сознанию вызывать моменты глубочайшего счастья, радости, такой жгучей и глубокой, что почти не было границ между воспоминанием и переживанием, – боль становилась просто нестерпимой. Испуганный, он вытягивался плашмя и позволял себе погружаться в пустоту. Если в этих снах наяву он представлял ее со всей ясностью, мучительное сознание, что он лежит беспомощный и не может пойти к ней было непереносимо. Если ее присутствие лишь смутно ощущалось, это даже приносило облегчение. Его упорное отгораживание от самой мысли о ней было чисто физическое. Тело его в борьбе за жизнь и восстановление нуждалось в помощи мозга, и, когда врывалась прежняя одержимость, оно принимало быстрые меры, и все обрывала сонливость или рвота. Так случилось невероятное: он длительное время, иногда часами, не думал о Веронике.
Радиоприемник, его беспрерывное еле слышное бормотание, сильно ему помогал. На второй день после его перевода в отдельную палату он дремал после обеда, слушая детскую передачу. Четкий бесполый женоподобный голос только что успел объявить: «А теперь мы будем передавать из Бирмингема для младшего возраста новую сказку, которую прочтет Джереми», – как вдруг дверь отворилась и сиделка ввела посетителя. Это был Бернард Родрик.
Распростертый в кровати, от поясницы до колен закованный в гипс, Чарлз, более чем когда-либо, почувствовал неравенство в своих отношениях с этим человеком, который и всегда-то неприметно подавлял его своей вкрадчивой самоуверенностью и учтивостью. Вся неразбериха его двойственных чувств к Родрику: его неприязнь к ревнивому опекуну Вероники и желание хорошо относиться к ее родственнику и благодетелю – как в зеркале отражалась в его неумении приспособиться к Родрику, если можно так выразиться, играть в его ключе. Но все прежние затруднения были ничто по сравнению с теперешними. Его физическая беспомощность и неподвижность были усугублены моральными кандалами, в которые заковал его Родрик своими великодушными щедротами. Он хотел бы ощущать благодарность, но весь механизм его реакций был слишком сложен и слишком разлажен, чтобы в нем могло возникнуть такое простое и доброе чувство. Он окаменел, но явно беспомощно взирал на того, от кого он теперь так зависел.
Родрик со своей стороны был сама обходительность. Он показывал первоклассное исполнение роли самого себя в самом обходительном расположении духа. Он неслышно проследовал к кровати, словно имитируя с большим искусством свою собственную мягкую походку. Его голова была слегка наклонена вперед, он изображал себя в состоянии спокойной, добродушной озабоченности о благе ближнего.
– Как вы себя находите после всех ваших испытаний?
– Очень просто, – ответил Чарлз неуклюжей попыткой отшутиться, – заглядываю под гипс и нахожу там себя.
И сразу прозвучала раздраженная нота. Родрик, как обычно, добился своего, выведя его из равновесия, сделав абсолютно неспособным найти верный тон, выставив его каким-то олухом.
– Мне, конечно, следует поблагодарить вас за ваше огромное одолжение, – продолжал чопорно Чарлз, опрометью кидаясь в другую крайность. Похоже было, что обедневшая леди благодарит какое-нибудь благотворительное учреждение за назначенное ей в этом квартале пособие.
Родрик разыграл блестящую, довольно импрессионистическую имитацию себя, слегка огорченного, но в то же время растроганного и удовлетворенного. «Посмотрите в мои глаза, – говорил весь его вид, – и отметьте смесь смущенного удовольствия от сознания, что моя забота оценена, и искреннего сожаления, что я не мог помочь вам анонимно». После того как Чарлзу было предоставлено достаточно времени, чтобы воспринять все это, очередное выражение сменилось другим, свойственным ответственной персоне, сознающей свой долг перед человечеством.
– Просто я узнал о случившемся с вами несчастье, собственно, прочитал об этом в газете, – сказал он, – и, как только разузнал точнее, где вы находитесь и так далее, я сейчас же, конечно, сделал все, что мог, чтобы облегчить ваше положение.
«Я», а не «мы» и подчеркнуто. Ладно, сукин сын, если ты не упомянешь о ней первым, промолчу и я. Если тебе так угодно, проведем весь этот разговор, не упоминая о ней, потому что ты делаешь это с явным намерением.
– Сравнить нельзя с общей палатой. Там внизу очень шумно, – сказал Чарлз.
Родрик утвердительно кивнул. Глаза его блуждали по комнате, проверяя, все ли в порядке. Его лицо сохраняло выражение ответственной персоны несколько дольше положенного, потом он дал ему расплыться в выражении приязни. Как завороженный, Чарлз наблюдал за этой игрой – она обогащалась и обогащалась все новыми оттенками: сочувствием, окрашенным некоторой мужественной бодростью, как у человека, который понимает страдание, даже разделяет его, но который явился, как вестник надежды.
– Сестра сказала мне, что она убеждена в вашем полном выздоровлении, – заявил он уверенным тоном. (Если она сказала это мне, значит, это правда. Яне из тех людей, которым лгут.)
– Да, они надеются поставить меня на ноги, когда снимут гипс, – сказал Чарлз.
Механическое повторение всего, что говорил Родрик, как попытка удержаться в рамках одной темы, было для него ужасно тягостно и утомительно. Им овладевала апатия. Когда же наконец позволят ему сказать, что он устал?
– Я не собираюсь долго оставаться у вас: я знаю, вам нельзя утомляться, – сказал Родрик. Он приподнялся в кресле, как будто намереваясь встать, но тут же сел снова. – Еще минутку. Давайте подумаем, не надо ли что-нибудь прислать вам (я старался ничего не упустить, но ведь всего не предусмотришь)… или, – добавил он, – что-нибудь передать?
Чарлз весь сжался. Последние слова были первым признаком вызова: конечно, Родрик не мог удержаться. Инстинктивно он отверг возможное (теоретически) объяснение. Не станет такой человек предоставлять ему шанс подать ей весточку о себе, да еще так деликатно предлагать это. Нет, это оскорбление. Передать! То единственное, что хотел бы передать ей Чарлз, никак нельзя было доверить такому человеку.
– Нет, мне передавать нечего, – слабо ответил он.
В любой момент он мог сказать, что устал, и этим магическим заклинанием отогнать от себя этого вампира.
– Странно, – сказал Родрик, вставая. – А меня просили передать вам вот это. – Он достал из кармана конверт. – Не знаю, знаком ли вам почерк?
«Чарлзу Ламли, эсквайру» – рукою Вероники. Сердце его после такого длительного и такого иллюзорного покоя застучало в ребра под рубашкой.
Передавая конверт, Родрик не изобразил себя ни в каком виде. Лицо у него стало бессмысленное, безразличное, без единой характерной черточки.
Чарлз порывисто разорвал конверт. Всего один листочек бумаги и всего несколько тщательно выписанных слов.
«Все, что скажет вам Бернард, – правда. Ничего не поделаешь. Мне очень жаль. В.».
Он взглянул на Родрика, и все в нем напряглось в ожидании ужасного удара.
– Ну, что ж, – сказал он. – Говорите то, что она считает правдой.
Родрик посмотрел на него сверху вниз. Лицо Родрика смахивало на тыкву, в которой ребенок небрежно вырезал рот и проткнул темные дырочки вместо глаз.
– Если вы минуту поразмыслите, Ламли, вы сами догадаетесь.
Огромная усталость охватила Чарлза, обратила все его кости в студень, мускулы – в воду, грязную воду.
– Да, – сказал он, и голос его прозвучал откуда-то издалека. – Мне кажется, я догадываюсь.
– И вы хотите сказать, что до сих пор не догадывались? Что вы думали, будто она действительно моя племянница?
Чарлз молчал. Догадка, что Вероника – любовница Родрика, уже давно таилась в его костях, в его руках и ногах, в крови и нервах. Теперь наконец она проникла в мозг, прорвавшись сквозь жалкую преграду его самовнушения, которым он подавлял ее все эти месяцы.
– В глубине души, – сказал он, – я все знал с тех самых пор, как впервые увидел вас вместе. Разговоры о том, что она ваша племянница, могли обмануть только того, кто хотел быть обманут.
– А вы, значит, хотели этого?
– Да, – сказал он просто. – Хотел.
Родрик двинулся к двери. Но, не дойдя до нее, остановился и решительно повернул свое лицо-тыкву к Чарлзу.
– Больше мы не увидимся. Вероника сказала мне, что она никогда больше с вами не встретится. Чтобы вам напрасно не ломать голову, могу добавить, что этот маленький подарок, – он обвел рукой комнату и ее убранство, – был сделан по ее просьбе. Она согласилась со мной, что вам следует сказать об истинном ее положении и сказать к тому же, прежде чем вы достаточно окрепнете, чтобы снова строить планы в отношении того, что произошло между вами, и питать надежды на будущее. Но она пожелала, чтобы я сообщил это вам уже после перевода вот в это помещение. Она считала, что вам потребуется эта небольшая помощь, чтобы перенести новый удар.
Чарлз молчал.
– Не хотите ли вы еще что-нибудь сказать перед тем, как я уйду? – спросил Родрик, сбрасывая тыквенную маску и принимая маску скучающую, которая на этот раз была уже пародийна по гриму и напоминала скорее шарж.
Он стоял, дожидаясь. Чарлз все-таки заставил себя ответить.
– Да. Уходите.
Родрик спокойно вышел и закрыл за собой дверь.
Сиделка заметила в шесть часов, что у него поднялась температура.
– Повышенная, – сказала она.
– Да. Ничего не поделаешь, – ответил он.
Она поглядела на него в недоумении, но не сказала ни слова.
Она ушла, а он лежал совершенно неподвижно, роясь в огромной пустоте своего мозга, надеясь, что в каком-нибудь закоулке он найдет силу, способную сохранить его разум и волю начать все сызнова. Столько нужно было ему изменить, он знал это, а теперь изменять надо и это, самое основание, на чем покоилось все остальное. Лежа один, притихший и напуганный, он знал, что следующие несколько часов решат наконец, чему быть – здоровью или безумию. Потеря Вероники (и не только потеря, но и потребность отвергнуть всякую мысль о ней) либо убьет его, либо выпустит его на свободу и как-то оправдает его решение вымести все безрассудные и бессмысленные порывы прочь из своей жизни.
За окном был сияющий летний вечер, и, прежде чем падет ночь и уснут птицы, он закончит борьбу со своим ангелом. Полное значение вести, принесенной Родриком, постепенно просачивалось в сознание, круша его, взрывая, опаляя, по мере того как ее замедленное действие накатывалось, волна за волной, болью непереносимой муки. И все-таки за всем этим брезжила надежда новой силы. Ночная сестра была предупреждена при вступлении на дежурство, что Ламли ведет себя странно, бредит. Она подошла подбодрить его, но в ответ услышала бессвязные, вялые фразы, и, еще до того как она ушла из палаты, началось опять бормотание, из которого она разобрала только «новая жизнь». Она не слишком обеспокоилась, зная по опыту, что в серьезных случаях бывают временные рецидивы.
А сам он знал, что спасение его в новой жизни, если только, пробиваясь к ней, он не сойдет с ума или не умрет. Долгие часы медленных летних сумерек были свидетелем огромности его борьбы: все-что-он-скажет-вам-правда, вперед, к новой жизни, ничего-не-поделаешь. Временами он засыпал, и в его путаные сны вплетались мгновения невообразимого покоя. Ничего-не-поделаешь, время уносит его вперед, без передышки, вперед, к новой жизни, все-правда, все-правда, мне-очень-жаль.