Текст книги "Фальконер"
Автор книги: Джон Чивер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
– Они используют нас, как морских свинок, – сказал Петух. – Да-да, как морских свинок. Я знаю, как это бывает. Тут сидел один тип с ларингитом. Они стали делать ему уколы, два-три дня делали и не успели даже дотащить до госпиталя, как он уже умер. А еще был один с триппером, с самой легкой формой триппера, и после уколов яйца у него распухли, стали огромными, точно бейсбольные мячи. Они становились все больше, он не мог ходить, и его унесли на носилках, накрыв простыней, под которой вырисовывались огромные яйца. Был один, у которого из костей вытекал костный мозг, он совсем ослаб, ему вкололи какую-то неопробованную вакцину, и он окаменел, буквально окаменел. Скажи, Тайни? Эй, Тайни, скажи им, что был такой тип, у которого мозг вытекал из костей, и он превратился в камень.
– Тут нет Тайни, – сказал Уолтон. – Тайни придет только в субботу.
– Ну вот придет, тогда подтвердит, что тот тип превратился в камень. Стал твердым, как бетон. У него на заднице Тайни нацарапал его инициалы. Превратился в камень прямо у нас на глазах. А шизики? Если они думают, что ты двинулся, тебе делают укол – а в шприце такая желто-зеленая жидкость. Бывает, помогает, а бывает, что ты, наоборот, окончательно сбрендишь. Тут сидел парень, который уверял, что может сыграть государственный гимн на пальцах ног. Целыми днями только этим и занимался. И ему вкололи ту дрянь. Он оторвал себе ухо – не помню, правое или левое, – а потом воткнул пальцы в глаза. Сам себя ослепил. Тайни, скажи, такое было, Тайни, расскажи им про желто-зеленую вакцину, от которой сходят с ума.
– Тут нет Тайни, – повторил Уолтон. – Он придет в субботу, и вы мне все осточертели. У меня жена и ребенок. Они только мечтают о таких прививках, но у меня нет на них денег. Вы тут получаете лекарства, которые могут позволить себе только миллионеры, и еще жалуетесь.
– Да ладно! – возмутился Петух. – Я на что угодно согласен, если это бесплатно, но не позволю делать из себя морскую свинку.
На прививку вызвали в субботу после обеда. Ее делали не в госпитале, а на складе – в окошечках с табличками EXTRA LARGE, LARGE, MEDIUM, SMALL. Человек пятнадцать – двадцать, которым религиозные убеждения не позволяли принимать лекарства, собрались у корзины для грязной одежды. Фаррагат спросил себя, есть ли у него такие религиозные убеждения, ради которых стоит попасть в одиночную камеру. Его зависимость от наркотика была и духовной, и физиологической, ради него он мог бы пойти даже на убийство. Тогда – и только тогда – он понял, что за три дня революции и три дня эпидемии ему ни разу не вкололи метадон. Он не знал, что и думать. Он узнал одного из санитаров – того, который колол ему метадон. Фаррагат закатал рукав, протянул руку и спросил:
– Почему меня лишили метадона? Это противозаконно. В приговоре написано, что мне надо давать метадон.
– Ну ты тупой сукин сын, – ласково ответил санитар. – Мы уже ставки делали, когда ты наконец заметишь. Мы целый месяц кололи тебе успокоительные. Ты больше не наркоман, мой друг, все, теперь ты чист.
Он воткнул иглу в руку Фаррагата, и тот содрогнулся от этой чуждой, неестественной боли и представил, как вакцина растекается по его венам.
– Не может быть, – бормотал он. – Не может быть.
– Посчитай дни. Посчитай-посчитай… Следующий!
Оглушенный этой новостью, Фаррагат пошел к двери, где его ждал Петух. Скудный ум Фаррагата не позволял ему принять простой мысли: управлению исправительных учреждений удалось то, чего не удалось трем лучшим наркологическим клиникам. Не может быть, чтобы тюрьма несла благо. Он не мог поздравить себя с победой над зависимостью, потому что сам даже не знал, что борется. Ему вспомнилась его семья, его ненавистное происхождение. Неужели этот гротескный сброд: старик в кэт-боте, женщина, разливающая бензин в вечернем платье, братец-ханжа – неужели они наделили его подлинной, чистой стойкостью?
– Я принял решение, – объявил Петух, взяв Фаррагата под руку. – Я принял очень важное решение. Я продам свою гитару.
Фаррагат ощутил лишь ничтожность решения Петуха по сравнению с той великой новостью, которую только что услышал. А еще почувствовал, что Петух отчаянно за него цепляется. Сейчас он казался таким старым и бессильным. Фаррагат не мог ему сказать, что он больше не наркоман.
– Почему ты решил продать гитару? Зачем тебе ее продавать?
– Угадай с трех раз.
Когда они шли по плавно поднимающемуся туннелю, Фаррагату пришлось обхватить Петуха за плечи. Так он и дотащил его до камеры.
Было тихо. Жар напомнил Фаррагату о счастье, которое дарует наркотик, и он почувствовал себя предателем. Он безвольно застыл. И тут произошла странная вещь. У открытой двери в камеру он увидел молодого человека с солнечными волосами, одетого в чистую наглаженную сутану. В руках он держал поднос с серебряным потиром и дароносицей.
– Я пришел причастить тебя, – сказал он.
Фаррагат встал с постели.
Незнакомец шагнул в камеру. От него пахло чистотой. Фаррагат подошел к нему и спросил:
– Мне встать на колени?
– Да.
Фаррагат опустился на потертый бетон, напоминавший о старых шоссе. Его не смущало, что обряд, быть может, задуман как последнее причастие. Ни о чем не думая, он позволил словам молитвы, которой его обучили в детстве, полностью себя захватить: «Тебя, Бога, хвалим, – громко и четко начал он, – Тебя, Господа, исповедуем. Тебя, Отца вечного, вся земля величает». Он почувствовал неизъяснимый покой и сказал:
– Спасибо, отец.
– Благословит тебя Бог, сын мой.
Но когда молодой человек вышел из камеры и захлопнул за собой дверь из блока Д, Фаррагат закричал:
– Эй, Уолтон, кто это был, черт возьми? Кто это был?
– Какой-то спаситель душ, – бросил Уолтон. – Отстань, мне надо учить.
– Но как он сюда попал? Я не просил, чтоб ко мне приходил священник. И он больше ни к кому не зашел. Почему он выбрал меня?
– Тут все летит в тартарары. Неудивительно, что заключенные устраивают восстания. Пускают в тюрьму черт знает кого. Коммивояжеры. Бесконечные энциклопедии, сковородки, пылесосы.
– Я напишу губернатору, – возмущался Фаррагат. – Если мы не можем отсюда выйти, то почему любой может сюда войти? Нас фотографируют, причащают, спрашивают девичью фамилию матери.
Ночью он проснулся. Его разбудил шум воды в унитазе. Он не стал смотреть на время. Голый он подошел к окну. Двор был ярко освещен. Перед главным входом стояла машина с включенным двигателем: к крыше прикручен багажник для лыж. По ступенькам спустились два мужчины и женщина. Все были в теннисных туфлях. Они несли старомодный деревянный гроб с крестом на крышке. Тот, кто его сколачивал, вероятно, представлял себе древнего византийца с широкими покатыми плечами и узкими бедрами. В гробу явно лежало что-то легкое. Мужчины и женщина без труда погрузили его на багажник, закрепили и уехали. Фаррагат вернулся в постель и заснул.
В субботу после обеда началась смена Тайни. Он принес Фаррагату полдюжины помидоров и попросил взять к себе Петуха. Петуху нужен уход, а госпиталь переполнен – так объяснил Тайни. Койки стоят повсюду: в приемных, в кабинетах врачей, в коридорах – и все равно мест не хватает. Фаррагат съел помидоры и согласился. Он перестелил постель на верхнюю койку, Тайни принес простыню с одеялом для Петуха и застелил нижнюю. Потом он привел самого Петуха, который казался каким-то сонным. Вдобавок от него жутко воняло.
– Я помою его, чтобы не класть так на чистое белье, – сказал Фаррагат.
– Как хочешь, – бросил Тайни.
– Я тебя помою, – сообщил Фаррагат Петуху.
– Не хочу, чтобы ты мучился, – ответил Петух, – я не дойду до душа.
– Знаю, знаю.
Он налил в миску воды, приготовил тряпочку и снял с Петуха больничную пижаму.
Знаменитые татуировки, на которые он потратил целое состояние, заработанное в блестящих воровских вылазках, начинались у самой шеи, опоясывая ее ровным кольцом, словно ворот хорошего джемпера. Цвета вылиняли, даже синий контур превратился в серый. Можно представить, как он выглядел когда-то! Во всю грудь было изображение лошади по имени Везучая Бесс. На левой руке – меч, щит, змей и надпись «Лучше смерть, чем бесчестье», а под ней «Мама», окруженная цветочками. На правой руке развратная танцовщица, которая, наверное, изгибалась, когда он напрягал бицепсы. Она возвышалась над толпой, собравшейся ниже локтя. Всю спину занимал горный пейзаж с восходящим солнцем, под ним, над ягодицами, изгибалась надпись готическим шрифтом: «Оставь надежду, всяк сюда входящий». Ноги обвивали змеи, их зубы приходились на большие пальцы. Оставшееся свободное место покрывала густая листва.
– Зачем ты продал свою гитару, Петух? – спросил Фаррагат.
– За две пачки сигарет с ментолом.
– Но зачем? Зачем?
– От любопытства кошка сдохла, – ответил Петух. – Зачем ты убил своего брата, Зик?
Фаррагат подумал о том, что несчастный случай – как посчитали присяжные, убийство – произошел потому, что во всех воспоминаниях родственники виделись ему со спины. Они в негодовании вылетали из концертных залов, театров, стадионов, ресторанов, а он, как самый маленький, тащился за ними. «Если Куссевицкий думает, что я буду это слушать…», «Судья подкуплен», «Пьеса безобразная», «Мне не нравится, когда официант так на меня смотрит», «Продавец просто нахал» и так далее. Кажется, они ни разу ничего не довели до конца. По крайней мере, он запомнил их именно такими: бегущими в плащах к выходу. Ему пришло в голову, что, возможно, они страдали от клаустрофобии, и маскировали свою болезнь за праведным негодованием.
Представители рода Фаррагатов были щедрыми, особенно дамы. Они постоянно собирали средства, чтобы купить тощую курицу бедным людям, живущим в трущобах, постоянно организовывали частные школы, которые моментально терпели крах. Быть может, они действительно делали добро, но сам он всегда испытывал острый стыд за их великодушие и точно знал, что некоторым жителям трущоб эти тощие куры были ни к чему. Обе фамильные черты унаследовал его брат Эбен. Он считал наглецами почти всех официантов, барменов и продавцов, и поход в ресторан вместе с ним почти всегда заканчивался недоразумением. Эбен не раздавал бедным кур, но зато по воскресеньям читал вслух слепым в приюте «Твин-брукс». Однажды в воскресенье Фаррагат с Марсией сели в машину и поехали за город в гости к Эбену и Кэрри. Братья не виделись уже больше года. Фаррагат считал своего брата грубым и даже вульгарным. Судьбы обоих его детей были трагичны, и Фаррагата возмущало, что Эбен расценивал эти трагедии как часть естественного течения жизни. Когда они приехали, Эбен как раз собирался в приют, и Фаррагат отправился с ним.
Приют «Твин-брукс» занимал несколько одноэтажных зданий, из окон которых открывался такой захватывающий вид на реку и горы, что Фаррагат призадумался, должен ли этот простор воодушевлять или опечаливать умирающих. Внутри было душно и жарко, и, пока Фаррагат шел за братом по коридору, он чувствовал сильный запах самых разных освежителей воздуха. Его длинный нос поочередно улавливал то освежающий аромат весенней зелени, то запах соснового леса (из туалетов), то запах роз, глицинии, гвоздики и лимона (из гостиных). Но все эти запахи были такими искусственными, что представлялись не цветы и деревья, а флаконы с освежителями воздуха, занимающие несколько полок в каком-нибудь шкафу.
Умирающие – а все они в конечном итоге были умирающими – казались изнуренными.
– Ваша группа ждет в Садовой гостиной, – сообщил медбрат. Его черные волосы лоснились, лицо было неприятного землистого цвета, и он бросил на Фаррагата оценивающий взгляд человека, привыкшего себя предлагать. Когда они вошли в гостиную, Фаррагат догадался, что она называлась Садовой потому, что стулья и столы были железные и выкрашены зеленой краской, а одна из стен оклеена фотообоями с деревьями и цветами. Пациентов было восемь. Почти все в инвалидных колясках. Один опирался на ходунки. У слепой старухи обе ноги были ампутированы. Другая слепая старуха сильно нарумянилась. Щеки так и пылали. Фаррагат и раньше замечал, что многие старухи сильно румянятся, и подумал, можно ли это отнести на счет возрастных причуд… впрочем, эта старуха не могла видеть, как выглядит.
– Доброе утро, дамы и господа, – начал Эбен. – Это мой брат Зик. Мы продолжим читать «Ромолу» Джордж Элиот. Глава пятая. «Вошедшая в историю Флоренции улица Виа де Барди находится в районе Ольтрарно, расположенном на южном берегу реки. Она тянется от Пенте Веккио до Пьяцца де Моцци у Понте алле Грациа. По правой стороне выстроились дома с высокими оградами, а за ними начинается довольно крутой склон холма, носившего в пятнадцатом веке название Боголи, – здесь стояла знаменитая каменоломня, где добывали камень, которым замостили улицы во всем городе; конечно, когда шел дождь, обитателям домов у подножия холма приходилось несладко…»
Слепые слушали невнимательно. Нарумяненная бабка храпела во сне – довольно тихо, но все же отчетливо. Безногая после первых двух страниц выкатилась из комнаты. Эбен продолжал читать этим еле живым калекам, слепым, умирающим. Фаррагат не любил банальных решений и презирал брата, хотя они были похожи, как близнецы. Фаррагат не любил на него смотреть и поэтому все время разглядывал пол. Эбен дочитал главу, а когда они уходили, Фаррагат спросил, почему он выбрал «Ромолу».
– Они сами его выбрали, – ответил Эбен.
– Но румяная старуха все время спала.
– Они часто засыпают. Но на людей в таком возрасте глупо обижаться. Их нужно прощать.
На обратном пути Фаррагат старался отодвинуться от брата как можно дальше. Дверь открыла Марсия.
– Эбен, прости меня, я не хотела расстроить твою жену. Мы говорили о семье, я что-то сказала, она, видимо, о чем-то вспомнила и стала плакать.
– Она все время плачет, – бросил Эбен. – Не обращай внимания. Она плачет на демонстрациях, когда слушает рок; в прошлом году она проплакала весь чемпионат по бейсболу. Не принимай близко к сердцу, ты не виновата. Садись, я налью тебе выпить.
Марсия побледнела. Яснее, чем Фаррагат, она видела, что этот брак – трагедия. В то время Эбен работал администратором в каком-то фонде, который поддерживал традицию раздачи тощих кур. Их брак можно было бы назвать – если бы у кого-то хватило духу привести столь искусственную метафору – невероятным чувственным и эротическим столкновением. Эхо этой катастрофы отозвалось на судьбах обоих детей, разрушило их жизни. Единственный сын Эбена отбывал двухлетнее заключение в исправительной колонии в Цинциннати за то, что участвовал в демонстрации против какой-то войны. Его дочь Рейчел трижды пыталась покончить с собой. Фаррагат изгнал из своей памяти подробности, но Марсия ничего не забыла. В первый раз Рейчел отправилась на чердак, прихватив кварту водки, двадцать таблеток снотворного и мешок из химчистки, в котором легко задохнуться. Ее спасла залаявшая собака. После грандиозной вечеринки в Нью-Мексико она бросилась головой в горящие угли. Обезображенную, ее снова спасли. Месяц спустя она снесла себе пол-лица, выстрелив себе в голову из ружья шестнадцатого калибра девятимиллиметровой пулей. Ее снова спасли, и она написала два письма своему дяде, в которых пламенно объясняла, что решила во что бы то ни стало расстаться с жизнью. Эти письма породили в Фаррагате любовь к установленному порядку, к величию хорошо организованного общества. Рейчел выпадала из этого общества, и Фаррагат просто махнул бы на нее рукой, так же как сделал ее отец. Но колыбель этих трагедий – дом Эбена – источал традиционное спокойствие.
Дом был старый, и старой была почти вся мебель. Подсознательно Эбен воссоздал здесь атмосферу дома, в котором провел свою «несчастную» юность. У него был фарфор, который привез из Гуанчжоу их прадедушка, был персидский ковер, по которому они ползали, следуя за причудливыми завитками узора. Марсия и Зик сели, Эбен отправился за стаканами. В кухне на табуретке сидела его жена Кэрри и плакала.
– Я ухожу от тебя, – рыдала она. – Ухожу. Я больше не хочу слышать этот бред.
– Заткнись, – кричал Эбен. – Заткнись, заткнись! Сколько я тебя помню, ты каждую неделю от меня уходишь, если не чаще. Ты начала меня бросать, прежде чем заставила на себе жениться. Господи! Да для одних твоих шмоток не хватит места ни в одном доме, если только ты не арендуешь склад. Тебя не легче куда-нибудь вывезти, чем постановку «Турандот» в «Метрополитен-опера». Грузчикам потребуется неделя только на то, чтобы выволочь твое барахло из дома. У тебя сотни платьев, шляп, шуб, туфель. Мне приходится вешать свои вещи в прачечной. И не забудь: у тебя еще пианино, вонючая библиотека твоего дедушки и бюст Гомера в пятьсот фунтов весом…
– Я ухожу, – рыдала она, – я от тебя ухожу.
– Да хватит уже! – орал Эбен. – Как я могу относиться серьезно – пусть даже в ссоре – к словам женщины, которой нравится себя обманывать?
Он закрыл дверь на кухню и раздал им стаканы.
– Зачем ты с ней так жестоко? – спросил Фаррагат.
– Я не всегда жестокий.
– А я думаю, всегда, – сказала Марсия.
– Ты не представляешь, что я только не делал, чтобы добиться хоть какого-то понимания. К примеру, Кэрри хотела, чтобы в кухне стоял телевизор, и я купил его – отличный телевизор. Каждое утро она спускается на кухню и начинает разговаривать с телевизором. На ночь она надевает на голову шапочку, вроде тех, в которых ходят в душ, и намазывает лицо всякими притирками для омоложения. И вот утром сидит в этой шапочке и разговаривает с телевизором, выпаливая сто слов в минуту. Она обсуждает с ним новости, смеется над шутками и просто ведет светскую беседу. Я ухожу на работу, а она даже не прощается, потому что не может оторваться от телевизора. Когда я возвращаюсь, иногда она здоровается, но очень редко. Она болтает с телеведущим, и ей некогда поговорить со мной. В полседьмого она говорит: «Ужин готов». Иногда это единственное, что я слышу от нее за целый день или даже за целую неделю, а то и больше. Затем она накрывает на стол, берет свою тарелку и уходит есть на кухню, чтобы посмотреть шоу «Методом проб и ошибок», поговорить с героями и посмеяться. Когда я ложусь спать, она беседует с персонажами какого-нибудь старого фильма.
Так вот знаете, что я сделал? У меня есть друг по имени Поттер. Он работает на телевидении. Иногда мы вместе ездим в город. Я спросил его, трудно ли попасть на это шоу, и он сказал, что все устроит. Через несколько дней он мне позвонил и сказал, что договорился: завтра я могу поучаствовать в этом самом шоу. Оно идет в прямом эфире, поэтому нужно было приехать на студию к пяти часам, чтобы меня успели загримировать и все такое прочее. В этом шоу в виде штрафа дают разные задания, и в тот день надо было пройти по канату, натянутому над резервуаром с водой. Мне выдали одежду, чтобы я не промочил свою, и заставили подписать кучу всяких бумаг. Я надел их костюм и бодро продержался первую часть передачи. Я улыбался в камеры изо всех сил, потому что я улыбался Кэрри. Думал, может быть, так она хотя бы раз увидит мою улыбку. Потом я забрался по лестнице на краешек резервуара и пошел по канату. Конечно же в конце концов свалился в воду. Зрители смеялись, но недостаточно громко, поэтому включили еще смех в записи. Потом я переоделся и поехал домой. С порога я закричал: «Дорогая, ты видела меня по телевизору?» Она лежала на диване в гостиной, где стоит большой телевизор, и плакала. Я подумал, что это я виноват и она плачет потому, что я выглядел, как полный болван, когда плюхнулся в воду. Она все рыдала и рыдала. Я спросил: «В чем дело, милая?» А она сказала: «Они застрелили белую медведицу, они застрелили белую медведицу!» Вот так, я участвовал не в том шоу. Да, я ошибся, но ведь я пытался добиться ее внимания!
Когда Эбен стал собирать стаканы, он случайно задел штору, и Фаррагат увидел на подоконнике две бутылки из-под водки. Стало ясно, почему он пошатывается, медленно выговаривает слова и излучает тупое самодовольство. Его жена рыдает на кухне, дочь сошла с ума, а сын сидит в тюрьме – подумав о них, Фаррагат спросил брата:
– Почему ты так живешь, Эбен?
– Потому что мне так нравится. – Он наклонился, приподнял уголок персидского ковра и поцеловал его своими мокрыми губами.
– Я тебе одно скажу: я не хочу быть твоим братом, – сказал Фаррагат. – Я хотел бы, чтобы никто в мире не мог сказать, что я похож на тебя. Лучше я буду наркоманом, да кем угодно, лишь бы не походить на тебя. Я на многое способен, но никогда не поцелую ковер.
– Поцелуй мою задницу, – сказал Эбен.
– Чувство юмора у тебя отцовское, – ответил Фаррагат.
– Он хотел тебя убить, – взвизгнул Эбен. – Могу поспорить, ты этого не знал. Меня он любил, а тебя хотел убить. Мне мать сказала. Он привел в дом специалиста по абортам. Твой родной отец хотел тебя убить.
Тут Фаррагат ударил брата кочергой. Вдова показала, что Фаррагат нанес восемнадцать или даже двадцать ударов, но она лгала, а врач, подтвердивший ее показания, был достоин только презрения.
Последовавший суд был, на взгляд Фаррагата, жалким спектаклем о смерти правосудия. Его заклеймили как наркомана и искателя сексуальных приключений и приговорили к тюремному заключению за братоубийство.
– Ваше наказание не было бы столь тяжким, если бы вам так не везло, – сказал судья. – Государство щедро расточало свои богатства, однако в вас не проснулась совесть, которой должен отличаться культурный и образованный человек, полезный член общества.
Марсия ничего не сказала в его защиту, хотя и посмотрела на него с грустной улыбкой, признавшись, что ей было очень тяжело в этом унизительном браке, где муж больше думал об очередной дозе, чем о счастье жены и сына. Он помнил затхлый воздух зала суда, шторы, похожие на школьные, острую скуку, мучившую его, как умелый и безжалостный палач; он думал о том, что, если последнее, что ему суждено увидеть в этом мире, – зал суда, он не станет сожалеть о смерти, хотя, конечно, он цеплялся бы за плевательницу, за старую скамейку, распластался бы по вытертому полу, если б знал, что это его спасет.
– Я умираю, Зик, умираю, – сказал Петух Номер Два. – Я чувствую, что умираю, но голова у меня хорошо работает, голова у меня хорошо работает, голова у меня хорошо работает, голова у меня хорошо работает… – Он заснул.
Фаррагат не шелохнулся. Он слышал музыку и голоса по радио и по телевизору. За окном еще не совсем стемнело. Вдруг Петух Номер Два проснулся:
– Видишь, Зик, я не боюсь умирать. Знаю, в это трудно поверить, я сам – когда мне кто-нибудь говорил, мол, я видел смерть и не боюсь умирать, – считал, что это полная чушь, пошлая и глупая. Я думал, что уважающий себя человек не станет так говорить. Заявлять, что не боишься смерти – как любоваться собой в зеркале, – пошло. Разве можно говорить, что не боишься покидать такой праздник, потому что это именно праздник, даже в тюрьме, даже решетку приятно чувствовать под ладонями, даже здесь сон успокаивает. Жизнь – это праздник даже в тюрьме строгого режима, а неужели кто-то захочет покинуть праздник и уйти неизвестно куда? Так может думать только глупый и пошлый человек. Я прожил пятьдесят два года. Знаю, ты думал, я моложе, все так думают. Но мне пятьдесят два. Вот возьмем, к примеру, тебя. Ты для меня ничего не сделал. И возьмем Рогоносца. Он делал мне немало добра. Доставал сигареты, бумагу, нормальную еду, мы с ним всегда ладили, но он все равно мне не нравится. Я просто хотел показать тебе, что мой опыт меня не убеждает. Я никогда не старался делать выводы и опираться на них. Ты мне нравишься, а Рогоносец – нет, вот и все. Думаю, наверное, это потому, что я протащил в здешний мир воспоминания о прошлой жизни, а значит, и впереди меня ждет что-то новое, и знаешь, Зик, знаешь, мне не терпится узнать, как оно там, просто не терпится. Не хочу, чтобы ты подумал, будто я глупый и пошлый, будто я один из тех болванов, которые уверяют, что взглянули в лицо смерти и не боятся ее. Я не пошлый болван. Я хочу сказать, что, если бы сейчас, прямо сейчас, меня поставили перед расстрельной командой, я бы рассмеялся, и этот смех не был бы ни горьким, ни нервным – я бы рассмеялся искренне, от души. Встал бы перед ними и отбил чечетку; возможно, у меня бы даже член встал, а когда бы скомандовали «пли!», я бы раскинул руки – пусть пули не пропадают зря, пусть мне достанется все, и я умру счастливым, ведь мне интересно, что меня ждет дальше.
Еще не совсем стемнело. Из радио Рэнсома долетала танцевальная музыка, по телевизору в конце коридора показывали, как трудно жить каким-то людям. Старик упивается будущим. А там молодая женщина не может разобраться со своими мужчинами, а старуха прячет бутылку с джином то в шляпной коробке, то за холодильником, то в ящике стола. За окнами домов этих людей Фаррагат видел волны, набегающие на белый песок, деревенские улицы, лес – почему же они сидят в комнатах и ссорятся, когда можно пойти в магазин, устроить пикник на поляне, искупаться в море? Ведь их никто не держит, они свободны. Так почему же сидят дома? Почему не слышат зов моря, который слышит Фаррагат, представляющий, как прозрачная морская вода разбегается по гладкой гальке? Петух Номер Два громко храпел; похоже, у него просто обложило горло, или это был уже предсмертный хрип.
В том напряженном миге таилось что-то заговорщическое. Фаррагат словно спасался от погони, но отрыв от преследователей был порядочным. Тут нужна хитрость, а хитрость у него была, и нежность тоже. Он сел на стул у постели умирающего Петуха и взял его за руку. Петух Номер Два даровал ему чувство свободы, как будто передал с любовью на память. У Фаррагата заболела правая ягодица, он приподнялся и вытащил из-под себя вставные челюсти Петуха.
– Ох, Петух, Петух, ты укусил меня за задницу.
Он рассмеялся – его смех был пронизан нежностью – и тотчас зарыдал. Рыдания сотрясали его, но он не пытался остановиться. Потом он позвал Тайни. Тот пришел без вопросов.
– Я вызову врача, – сказал он, а заметив посеревшие татуировки на руке Петуха, добавил: – Вряд ли он потратил на них две тысячи долларов, поди и двух сотен не будет. Он задушил старушку. Она прятала в сахарнице восемьдесят два доллара.
Тайни ушел. Свет за окном угас. По радио по-прежнему играла музыка, а по телевизору ссорились какие-то люди.
Врач пришел в той же шляпе, в какой проводил обследование во время бунта. Как и в прошлый раз, он показался Фаррагату неопрятным и грязным.
– Можно выносить, – бросил он Тайни.
– Нельзя, – ответил тот. – Трупы выносят после десяти вечера. Такие правила.
– Спешки никакой. Он не начнет разлагаться – одни кости.
Они ушли, появились медбратья, в том числе Вероника. Они принесли металлическое корыто, похожее на каноэ, и большой мешок. В мешок они засунули Петуха и ушли. По телевизору и по радио шла реклама, и Рэнсом подстроил свое радио на тот же канал – видимо, из сострадания.
Фаррагат медленно поднялся. Тут нужна хитрость. Хитрость и смелость – вот что ему необходимо, чтобы отвоевать то место, которое он заслуживает. Он расстегнул молнию на мешке. Этот простой звук напомнил ему, как он застегивал чемодан, несессер, чехол с одеждой, прежде чем поспешить на самолет. Он склонился над мешком, его руки приготовились принять вес, но Петух Номер Два оказался совсем легким. Он уложил Петуха на свою койку и собрался было залезть в мешок, как что-то дернуло его – удача, счастливый случай, подходящее воспоминание – и заставило вытащить лезвие из бритвы и взять его с собой. Наконец, он забрался в свой саван и застегнул молнию. Внутри было тесно, но его могила пахла нормально – чистой холстиной, как палатка.
На ногах у тех, кто за ним пришел, видимо, были туфли с резиновой подошвой, потому что Фаррагат не услышал их шагов и не знал, что они здесь, пока его не подняли с пола и не понесли. Холстина начала промокать от его дыхания, голова заболела. Он широко открыл рот, чтобы легче поступал кислород, и испугался, что они услышат его дыхание. И еще больше он боялся, что животный страх заставит его закричать, что он впадет в панику и потребует, чтоб его вытащили из мешка. Ткань промокла, от сырости сильнее запахло резиной, по его лицу стекал пот, он тяжело дышал. Потом паника прошла, он услышал, как открылись и закрылись первые и вторые ворота, почувствовал, что его несут по наклонному туннелю. Он не помнил, чтоб его раньше кто-то нес (давно почившая мать, наверное, таскала его туда-сюда, но он уже позабыл). И все же это ощущение пришло из прошлого и подразумевало чистоту и невинность. Как странно, когда тебя несут на руках в таком возрасте, несут в неизвестность, а ты свободен от грубой сексуальности, от несерьезной улыбки, от горького смеха – и это не просто действие, это шанс, такой же бессмысленный и волнующий, как последние лучи солнца на макушках деревьев. Как странно быть живым, быть взрослым, как странно, когда тебя несут.
Он почувствовал, что они вышли на ровный участок туннеля перед дверью во двор, и услышал, как охранник на посту номер восемь сказал:
– Еще один скопытился? Куда девают тех, у кого нет родственников?
– Сжигают – самый дешевый способ, – ответил один из тех, кто его нес.
Фаррагат услышал, как открылась и закрылась последняя тюремная дверь, и почувствовал, что дорожка под ногами носильщиков стала неровной.
– Только не урони его, ради Бога, – сказал один, – не урони его.
– Посмотри, какая луна, – сказал второй. – Нет, ты посмотри, какая луна.
Они прошли мимо главного входа и направились к воротам. Фаррагат почувствовал, как его опустили на землю.
– Где Чарли? – спросил первый.
– Сказал, что задержится, – ответил второй. – У его тещи сегодня случился инфаркт. Жена забрала машину и уехала в больницу, так что он приедет попозже.
– Где катафалк?
– В нем меняют масло.
– Вот черт.
– Да ладно тебе. Подождем. Вот в прошлом году или в позапрошлом, еще до того, как Питер купил косметологический кабинет, мы с ним выносили одного в триста фунтов весом. Я всегда думал, что сто пятьдесят фунтов легко подниму, но мы с ним сто раз останавливались отдохнуть, прежде чем дотащили сюда того типа. Оба вымотались ужасно. Подожди здесь. Схожу в главное здание, позвоню Чарли, спрошу, где он.
– А что у него за машина?
– Пикап. Не знаю, какого года. Думаю, покупал подержанный. Ему пришлось заменить крыло, и были проблемы с карбюратором. Я ему позвоню.
– Погоди. Погоди. У тебя есть спички?
– Ага, конечно, есть.
Фаррагат услышал, как чиркнула спичка.
– Спасибо, – сказал первый.
Послышались шаги – второй ушел.
Фаррагат лежал за воротами или рядом с ними. В этот час на сторожевых вышках никого не было, но его беспокоила полная луна. Его жизнь зависела от лунного света и подержанного автомобиля. Если зажигание подведет, если карбюратор снова откажет, если эти двое вместе уйдут за инструментами, Фаррагату удастся сбежать. И тут он снова услышал голос: